Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Пушкин. Кюхля

Год написания книги
2009
<< 1 ... 67 68 69 70 71 72 73 74 75 ... 185 >>
На страницу:
71 из 185
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Александр засмеялся, что было неучтиво, но тотчас ушел из кулис.

Вернувшись в лицей, он пошел в келью к Кюхле и заставил его перечесть из словаря о Пироне.

– «Этот господин не что иное, как поэт», – прочел Кюхля сонным голосом. – «Теперь знают, кто я такой, – ответил Пирон, – и я пойду вперед по своему чину».

Александр поцеловал Кюхлю.

– Этот человек не знает, кто я такой, – сказал он радостно.

Кюхля предложил ему прочесть новую выписку – о добродетели, но Александр убежал.

9

Когда пришла запоздалая книжка «Вестника Европы», Александр притворился равнодушным. Он закусил губу и, бледнея, смотрел, как Горчаков с Корсаковым листали журнал. Он ждал удивления, восклицаний – ничуть не бывало. Они перелистали журнал, и Горчаков спросил его, не хочет ли он посмотреть: журналы стали нынче скучны. Он, притворяясь равнодушным, перелистал книгу, сердце его сильно билось. Не веря своим глазам, он смотрел на подписи поэтов, названия стихотворений: его и духу не было. Он закусил губу, перелистал еще раз: ничего. Его стихотворение провалилось в Лету, оно не существовало. Он швырнул книжку и забился в угол, кусая ногти. К нему не подходили, думая, что он сочиняет. Он не сочинял: он тосковал. Кюхля, кажется, был в самом деле прав, говоря о судьбе стихотворцев. Его оскорбляло это отсутствие стихов; их никто не заметил, над ними, может быть, потешались редакторы. Он возненавидел журнал; обложка его была пухлая, на негодной бумаге, журнал был скучный. Дельвига стихов тоже не напечатали. Однако Дельвиг не унывал, а, напротив, был весел.

Он ткнул ненавистную книжку журнала в руки Александру.

Мелким шрифтом, где-то в самом конце нумера, было напечатано объявление от издателя: «Просим сочинителя присланной в «Вестник Европы» пьесы под названием «К другу стихотворцу», как всех других сочинителей, объявить нам свое имя, ибо мы поставили себе законом: не печатать тех сочинений, которых авторы не сообщают нам своего имени и адреса. Но смеем уверить, что мы не употребим во зло право издателя и не откроем тайны имени, когда автору угодно скрыть его от публики».

Они тотчас же написали и стали ждать. Обещание редактора никому не сообщать имен и адресов подействовало на Дельвига успокоительно: строгое запрещение министра сочинять не было забыто, и о печати думать нельзя было. Дельвиг сожалел, что нельзя подписываться полным именем. Александр был смелее; его инициалы: НКШП, казалось ему, ничего не стоило разгадать.

Каждый нумер «Вестника Европы» они листали теперь небрежно и медленно, притворяясь спокойными. Наконец в нумере двенадцатом появилось стихотворение Дельвига. Нумер переходил из рук в руки. Александр сидел, кусая губы: о нем забыли. Он словно попал в неизвестную страну, где были свои законы и где очень быстро забывали друг о друге.

Теперь журналы более не были для него тем, чем ранее, – он сам в них участвовал. Он вдруг начал понимать Кошанского, который спился с круга: нравы журналов и уставы их хоть кого свели бы с ума.

Самолюбие его было оскорблено жестоко этими отсрочками, и он вдруг перестал говорить о стихах, о «Вестнике Европы». Дельвиг был счастлив счастьем, ему недоступным, хоть и близким. Подпись Руской под стихотворением, правда, не была его именем, а подпись Александр НКШП была гораздо прозрачнее и лучше, но послания Александра все не печатали, хотя он мог бы принять за обещание объявление, напечатанное в журнале. Он махнул рукой и весь предался театру.

10

В неурочный час он возвращался с Розового Поля в лицей и почти бежал, чтоб не опоздать к ужину. Он не узнавал знакомой дороги; все изменилось кругом: и полукруглые луны прудков, и глубокое небо; все стало словно ближе.

Еще накануне вечером условился он встретиться с Натальею сегодня на Розовом Поле, в беседке, но когда шел туда, не верил, что она придет. Она едва ускользнула: ее султан и стража, к ней приставленная, следили теперь за нею. Она вначале боялась всякого шума, всякого шороха: барина. Ему было стыдно, что он в первый раз еще влюблен в женские прелести. Он давным-давно знал все наперечет по иносказаниям отцовского шкапа, дважды читал Овидия «Науку любви» и, как верный ученик, старался ей следовать, но все позабыл: он не знал, что от поцелуя лица у женщин мертвеют. Овидий об этом ничего не говорил. А потом он ожидал наслаждений бесконечных, прелестей преувеличенных. Но это не было похоже ни на «Соловья», ни на Пирона, ни на Баркова, ни на все, что было в шкапу у отца и на полках у дядюшки, а потом стало похоже на гибель.

Он помнил все, что Парни говорил своей Элеоноре, но и разговоры были другие: ей было некогда. Наталья убежала; она торопилась на репетицию, а он вернулся в лицей. Он встретил Вальховского, Корсакова и Мясоедова, которые шли ужинать. Они посмотрели на него, что-то ему сказали, и все вместе пошли ужинать. Он был удивлен: они ничего не заметили. Ужин тоже был такой же, как всегда. Голова его кружилась, ему ни за что не хотелось уходить от товарищей, он смеялся и болтал без конца, гуляя с Пущиным, Малиновским, Дельвигом, Горчаковым. Все ему казалось лучше, чем всегда. Даже Кюхля был прекрасен. Он их любил за то, что они ничего не знали, ничего в нем не заметили нового. Между тем вся старая жизнь была кончена. А они все были такие же, как раньше. Он без умолку говорил, рассказывал, смеялся. Все продолжалось, как прежде: близость, братство, о которых он ранее не думал. Все разошлись по своим кельям, порядок ничем не был возмущен.

Дядька Сазонов приготовил ему постель и удалился.

Он походил по своей комнате и свесился из окна. Он посмотрел поверх крыши фрейлинского флигеля и ничего не увидел: там был воксгал Толстого. Еще сегодня он не любил ее; он вовсе не был занят ею, ее судьбой, сегодняшним спектаклем; ему была только мила ее неловкость. Теперь он воображал, как она появляется в этот час на сцене, и жалел, что не отправился вместе с нею. Он хлопнул в ладоши и пожелал ей успеха. Потом вообразил надменного Толстого, сидящего величаво в ложе, глядящего строго на сцену и вносящего свои замечания в толстую тетрадь, и вдруг захохотал.

– Что ты смеешься? – спросил из-за перегородки сонным голосом Пущин.

– Я вспомнил Мольерова рогоносца, – сказал Александр.

За перегородкой ничего не было слышно, но он почувствовал, как Пущин пожимает плечами, и снова засмеялся. Наконец и Пущин смеялся, сам не зная чему. Окно было открыто.

Назавтра, после первых лекций, Кюхля показал ему свой словарь: он хотел прочесть ему мнение о счастии, которое ему посчастливилось отыскать у Бернардена де Сен-Пьера.

Александр взял Кюхлин словарь и развернул его.

«И с т о р и я л ю б в и: желания, старания, хитрости, охлаждение, отвращение, ссоры, ненависть, презрение, забвение».

Он прочел еще какой-то вздор, из Вейсса:

«Должно стараться, чтоб все, даже кошки и собаки, нам благоприятствовали».

Кюхля ничего не понимал, видимо, в любви.

И, наконец, Стерн:

«Живейшее наше наслаждение кончается содроганием почти болезненным».

Он еще вчера не понимал этого, как Кюхля. Обоим нравилась странность этой мысли. Теперь он был удивлен: не он один испытал это, но как можно об этом говорить, это наблюдать, писать об этом?

К вечеру привез из города де Будри для Кюхли тринадцатую книжку «Вестника Европы». Дельвиг, который первый завладел книгою, окликнул его. Он был бледен и смеялся. Он ткнул ему раскрытую книжку. На девятой странице было напечатано: «К другу стихотворцу».

Александр посмотрел на свое стихотворение, побледнел и убежал.

Сегодня у Толстого в воксгале шла опера «Американцы», и Наталья играла в ней невесту грубого американца. Он боялся опоздать.

11

В лицей прибыл полицейский поручик с тремя солдатами. Он отдал честь Фролову и тихонько о чем-то доложил. Фролов отшатнулся и разинул рот. Потом двери были закрыты, и дядька Матвей с бледным лицом прошел по галерее; они бросились к окну и увидели: полицейские солдаты, обнажив сабли, вели высокого человека со скрученными руками. Он шел, понурясь, но, услышав их голоса, запрокинул голову и закричал высоким голосом:

– Простите, православные!

Сторожевой солдат ткнул его тесаком в спину, и все прошли, свернув вправо. Человек со скрученными руками был дядька, прислуживавший Александру и ночевавший с ним в лазарете, – Сазонов Константин.

Через неделю стало известно, что Сазонов во время ночных отлучек из лицея занимался грабежами и убийствами. Всего им было зарезано девять человек. Четвертак, который он так несчастливо искал некогда в лазарете, был взят им тою же ночью у извозчика, которого Сазонов нанял за полтинник; чтоб не платить извозчику, он зарезал его и ограбил. На мертвеце нашел он четвертак.

Сазонов любил слушать стихи, спорил однажды с Дельвигом. Но он не походил на разбойника, которого Александр воображал ранее по романам. Он был белокур, недалек, угрюм. Если бы у Александра были деньги, злодей, конечно, прирезал бы его. Они спали рядом, и никого кругом не было. Он вспомнил, как поил его Сазонов чаем с блюдечка, и во всю ночь не мог сомкнуть глаз.

12

Все, казалось, переменились. У всех ломался голос, появился пух на подбородке, который они с гордостью подстригали; но дружба осталась все та же. Дружили с ним Дельвиг и Кюхля, поэты; Илличевский писал те же басни, все чище и мелочнее их отделывая, и Александру не о чем было с ним разговаривать. Друзьями его были еще Пущин да Малиновский. Вальховский был добродетелен и строго его осуждал. Он чтил память своего нареченного отца, директора Малиновского, и дал клятву всю жизнь блюсти чистоту нравов. Он жаловался Кюхельбекеру на упадок нравов и говорил, что, поживи Василий Федорович еще, он переделал бы самых ветреных, и Пушкин не стал бы гулякой. Кюхельбекер ему совершенно подчинялся, но отчасти оправдывал друга страстями, с коими тот не мог совладать.

Александр пропадал теперь в парке. Стояла осень, и он бродил по липовым аллеям. Друзья подозревали тайные свиданья. «Он отбился от рук и свернул с доброго пути», – говорил о нем Вальховский, качая головою, и Кюхля слушал его с отчаянием.

Театральные страсти Александра хоть сходили ему даром перед Фроловым, но вызывали осуждения строгих праведников. Добродетельные его сторонились и смотрели на него с сожалением, над которым он посмеивался.

Однажды Будри, глядя на Александра, рассказал им, как брат его, врач и мудрец, хотел предохранить его от разврата в молодых годах. Брат как раз в это время писал трактат о жертвах Венеры. Он показал ему мучения, обнаженные язвы, полумертвых гуляк, лишившихся рассудка и движения.

Александр слушал его с любопытством. Будри рассказывал живо, язык его был сильный, голос хриповат; парижские гошпитали ужасны. Все не имело ни малейшего отношения к его условленным встречам с Натальею, к ее прелестям и к той радости, которая, по свидетельству Стерна, всегда кончалась почему-то содроганиями, почти болезненными. Но встречи эти теперь прекратились; театр стоял заколоченный. Он не встречался с Натальею, друзья ошибались: он сочинял.

Глава одиннадцатая

1

Он медленно взобрался по ступенькам на свой громадный диван и почти упал на него, взлез с ногами. Белая собачка, спавшая у него за пазухою, не проснулась. Зимний утренний блеск солнца, желтый, розовый и синий, был на коврах; в окне пылинки инея; далее везде, на всем дворе был снег. На диване же было тепло. Он подремал, шевеля губами. Колпак упал с головы, и он не заметил; голова его была голая, желтая, как бильярдный шар. Младенческий пух кое-где пробивался. Диван был его царство: здесь хранил он все, что написал, и здесь же спал. Он взлез на диван с мыслью и намерением: в шкапике, что налево, на котором он давеча забыл свою аспидную доску, лежал список его трагедии «Атабалибо», обещанный Разумовскому. Да и аспидную доску он вовсе не забыл, с этою целию и оставил давеча. Он суеверно на нее покосился. Вдруг возьмет грифель – и стихи пойдут: ведь так и бывало; всю жизнь бывало. Он взял, зажмурившись, грифель, взглянул на снег, на пушистую Фонтанку, написал слово, стер; написал другое, стер. Положил доску на шкапик. Собачка Тайка сидела у него за пазухою смирно и грела его сердце. Звали ее Горностайка, а нежнее и короче: Тайка.

<< 1 ... 67 68 69 70 71 72 73 74 75 ... 185 >>
На страницу:
71 из 185