– Поэт, – поправил Василий Львович.
– Для поэзии потребно время, – сказал Дмитриев. – Как мой садик у Красных ворот? – спросил он с приметною грустью и тут же осведомился о Карамзине: здоров ли, почему не пишет писем и навсегда ли охолодел к поэзии?
– Какие вечера проваживали мы в Москве! – сказал он Василью Львовичу, покачав головою.
За все время он не обратил никакого внимания на Александра.
Он выражался намеренно просто, на простоту своей речи обращал большое внимание, славился этим и поэтому говорил не так, как все. Кабинет его также был убран с простотою: бюст императора у длинного стола, в углу под стеклянным колпаком статуя Фемиды с завязанными глазами, настенные простые часы, шкап с книгами да у окон большие горшки с бальзаминами и с восковым деревом – хозяин любил цветы. Но кабинет был при этом слишком просторен, а штофные обои и мягкие кресла роскошны. Дмитриев жил в казенном доме. Большие картины висели по стенам. На одной изображен был ночной пир в полутемной, тусклой роще; другая была изображение какой-то битвы.
– Иногда прихаживало мне на мысль, что рожден жить только в Москве и более нигде. Иногда здесь думаешь быть вне России.
Василий Львович тотчас пожаловался на петербургскую жизнь: нигде нет устриц, ни туалетных предметов, мелких, но весьма необходимых: все из-за того, что не ходят корабли.
Дмитриев посмотрел на него внимательно косыми глазами и пропустил без ответа его слова.
– Да, Москва, Москва, – повторил он, и на сей раз Василий Львович почувствовал, что бывший друг его – министр, занятый своими мыслями и не желающий беседовать с ним о важных предметах.
– Казалось бы, где и быть устерсам, – растерянно сказал он.
– Друг мой, – ответил наконец укоризненно Дмитриев, – если бы вы в моей отчизне, Сызрани, поели стерлядей, вы бы не вспомнили более об устрицах.
В Сызрани он не был много лет и в послеобеденные часы любил предаваться воспоминаниям. Между тем Василий Львович не мог заставить себя в Петербурге думать о Сызрани. Он приготовился поговорить о «Беседе» и начал было пофыркивать, но успеха не имел. Иван Иванович был во всем не согласен с «Беседою». До него дошли досадные слухи о насмешках: будто бы в «Беседе» приватно смеялись над названием его сборника «И мои безделки». Название имело в свое время смысл, так как Карамзин издал тогда сборник «Мои безделки». Назвав свое собрание «И мои безделки», Иван Иванович выражал свое полное согласие с Карамзиным и вместе авторскую скромность. Впрочем, слухи надлежало проверить, а пока нельзя было «Беседе» отказать в вежливости: они избрали Ивана Ивановича попечителем, наравне с Завадовским, Мордвиновым, Разумовским.
– Если они и заблуждаются, – сказал он Василью Львовичу, – то цель, однако, у них по-своему почтенная. Карамзин у них избран почетным членом.
Дмитриев был и по годам и по положению старший; будучи теперь другом Карамзина, он когда-то дружил с Державиным. Он стоял за мир в словесности.
Василий Львович сказал кстати, что новые басни Ивана Ивановича «Три путешественника» и «Слон и мышь» возбудили толки. В Москве ими объедаются. В особенности «Три путешественника» – даже не должны называться баснею, по всему это поэма.
Иван Иванович вдруг, на глазах у Александра, преобразился: косые глаза его заблистали.
– Басни – род неблагодарный, никак не дается, – сказал он с улыбкою, – язык наш неподатлив.
– А «Бык и корова»? А «Три путешественника»? – возразил дядя с укоризною.
– Точно, эта баснь, или, по-вашему, поэмка, на счету лучших моих стихотворений, – сказал небрежно Дмитриев. – Москва, видно, еще помнит меня.
Тут же Василий Львович сказал о баснях Крылова, что
о них язык сломаешь; о морали их ни слова – все для приказных.
– Мужик гусей гнал в город продавать… И гурт гусиный! – Ык-гу-гнал-гугу!
Дмитриев смеялся.
– Подражательная гармония! У них в «Беседе» только и слышишь! Гусиный крик!
Тут Василий Львович осмелел и сказал, что грех Шишкову тревожить старость Гаврилы Романовича. Воображение отказывается представить, сколько хлопот причиняют ему заседания «Беседы»! По Фонтанке, говорят, ни пройти, ни проехать в дни их сборищ. Заседания вражеской «Беседы» происходили на дому у престарелого Державина, который отдал для них большую залу в своем доме. Члены «Беседы» называли это жертвою на алтарь российского слова, противники говорили, что старик рехнулся.
Постепенно все сановное исчезло в Дмитриеве. Видимо, он был чувствителен к литературным похвалам.
С глубокой грустью, покачав головой, он сказал о своем великом друге:
– Теперь он в Званке, отдыхает. Состарел. Иногда только пропоет по-старому. Но бодр. Ездит ко двору, входит во все. Критикою занят. Пишет все об оде, – сказал он со вздохом, покачав головой.
И прошептал, глядя косыми глазами в разные стороны:
– Не приведи Господь пережить себя!
Наконец дядя вспомнил о цели своего посещения. У него растет племянник с быстрою памятью и почитатель Ивана Ивановича; начинает кропать уж стихи.
Дмитриев посмотрел в первый раз на Александра. Казалось, ему было неприятно, что мальчик уже кропает стихи: взгляд его был суров.
– Пусть подождет заниматься рифмованием, – сказал он, – молодому лучше читать чужое, чем писать свое.
Дядя скороговоркою сказал, что привез своего племянника с тем, чтобы определить в лицей.
– Я одобряю, – сказал Дмитриев, посмотрев на часы, – это учреждение. Наконец-то начали детей обучать на отечественном языке! Не то нигде не оказывается людей, хотя немного способных к письмоводству!
Дядя, с трепетом ожидая боя часов, не решался прервать своего друга.
– Михайло Михайлович Сперанский, как, впрочем, и граф Алексей Кириллович, в том согласны, – говорил Дмитриев. – Я тоже со временем хочу учредить в разных местах училища законоведения со всеми пособиями. Без одобрительного свидетельства я более не буду допускать стряпчих к хождению по судам. Довольно с нас невежества и ученичества.
Все литературное и авторское вдруг исчезло в нем. Никто бы не сказал, что еще тому полчаса говорили здесь о стихах.
Наконец Василий Львович попросил о прямом предстательстве за племянника.
Часы пробили семь.
Важным взглядом косых глаз Иван Иванович посмотрел на недоросля. Недоросль был кудряв, несколько сумрачен лицом, с быстрыми глазами. Любезности в нем не было.
– Я поговорю, – сказал министр, вставая, – с графом Алексеем Кирилловичем при встрече. Но он стал так увалчив, нелюдим и скользок, что предвидеть не могу, когда его встречу.
Он улыбнулся гостям, потрепал жесткой, точно деревянной, рукою Александра по голове и проводил их.
Выйдя, дядя осмотрелся кругом и сказал об улице, где жил министр:
– Мрачная местность.
Петербург казался им чужим, громадным и незнакомым городом. Дядя сердился на Александра. Племянник был нелюдим и несколько диковат. Собираясь к Дмитриеву, Василий Львович совсем иначе представлял себе это свидание.
Все шло хорошо, а расстались холодно.
Александр вдруг спросил, где живет Державин.
– Там, – ответил дядя и махнул рукой, – по Фонтанке. Рядом с домом Гарновского. Дом хорош, да старик, говорят, совсем одрях. Ходит по двору в чепце, как старуха, и в полосатом халате. Мурза татарская. Воет под нос псалмы, как дьячок.
Они долго молчали. Затем дядя, повеселев, сказал Александру: