– О чем читали? – остолбенел Грибоедов.
– Но, бог мой, и о корысти, и… проект. Вы читали Сен-Симона[67 - Сен-Симо?н Анри Клод (1760–1825) – французский социалист-утопист.]? И потом… милый друг, да, ведь это же об Ост-Индской компании была статья в «Review»[68 - «Review» – Речь идет об одном из двух журналов, издававшихся в Англии, – «Edinburgh Review» (1802–1829) или «Westminster Review» (1824–1914).].
Грибоедов насупился. Склизкие глаза Чаадаева на него посматривали.
– Да, да, – говорил Чаадаев тускло, – это интересно, это очень интересно…
– Мой друг, мой дорогой друг, – сказал он вдруг тихо, – когда я вижу, как вы, поэт, один из умов, которые я еще ценю здесь, вы не творите более, но погружаетесь в дрязги, мне хочется сказать вам: зачем вы стоите на моем пути, зачем вы мне мешаете идти?
– Но вы, кажется, и не собираетесь никуда идти, – сказал спокойно Грибоедов.
Чаадаев сбросил на стол черный колпак с головы. Открылась лысина – высокая, сияющая.
Он провозгласил, гнусавя, как Тальма[69 - Тальма? Франсуа Жозеф (1763–1826) – знаменитый французский актер-трагик.]:
– О, мой корыстный друг, поздравляю вас с прибытием в наш Некрополь, город мертвых! Долго ли у нас погостите?
Провожая Грибоедова, он у самых дверей спросил его беспечно:
– Милый Грибоедов, вы при деньгах? Мне не шлют из деревни. Ссудите меня пятьюдесятью рублями. Или ста пятьюдесятью. Первой же поштой отошлю.
У Грибоедова не было денег, и Чаадаев расстался с ним снисходительно.
6
Освещенные окна вызвали знакомое томление: кто-то его ждал в одном из окон.
Он знал, что все это, конечно, вздор – ни одно окно не освещено, ни одно сердце не бьется здесь для него.
Он знал больше: за окнами сидят молодые, старые и средних лет люди, по большей части чиновники, дрянь, говорят, сплетничают, играют в карты. Наконец окна гаснут. Все это, разумеется, вздор и бредни. И на сто человек – один умный.
Стыдно сознаться: он забыл имена московских любовниц; окна светились не для него, бордели его юности были закрыты.
Где найдет он странноприимный дом для крови, для сердца?
7
Он увидел розовое лицо, пух мягких волос, услышал радостное трепыхание дома, детский визг из комнат и женское шиканье – и ощутил прикосновение надежной щеки.
Весь он был заключен в мягкие, необыкновенно сильные объятия.
Тогда он понял, что все, что утром творилось, – раздражение нервов, дрянь, шум в крови.
Просто он начал визиты не с того конца.
И он обнял Степана Никитича[70 - Степан Никитич – Бегичев (1785–1859), полковник, с 1823 г. в отставке, состоял в «Союзе благоденствия», был ближайшим другом Грибоедова.] со старой быстротой, щегольством угловатых движений.
Уже бежали дети, воспитанницы, гувернантки из дверей с визгом.
Мамзель Питон отступила перед ним в реверансе, как Кутузов перед Наполеоном.
Она была налита ядом, и ее прозвали дома Пифоном[71 - Пифо?н – дракон, охранявший вход в Дельфийское прорицалище (гр. миф.).].
Дети и воспитанницы тряслись на ножках, ожидая очереди на реверанс.
Детей Степан Никитич тотчас отослал. Мамзели Пифон он отдал какие-то распоряжения почти на ухо, так что Пифон с гадливостью отшатнулась. Впрочем, она тотчас же скрылась.
– Змей Горыныч, – кивнул головой Степан Никитич, не Грибоедову, а вообще. – Диво женское.
Соорудился стол.
Виноград из Крыма, яблоки из собственного имения, трое лакеев побежали, запыхавшись, за остальным.
Степан Никитич расставил вино, обратился не то к бутылкам, не то к Грибоедову: «Знай наших» или: «Не замай наших» – и уставил в порядок.
Потом деловито потащил его к свету, серьезно оглядел и хмыкнул от удовольствия. Грибоедов был Грибоедов.
– Что ж ты, мой друг, не заехал ко мне сразу? Ведь стыдно ж тебе маменьку беспокоить. Ведь твой Сашка там в гроб всех уложит.
Стало ясно, как дважды два равно четырем, что он, Александр Грибоедов, Саша, приехал с Востока, едет в Петербург, везет там какие-то бумаги, и баста. Расспросы и рассказы ни к чему не поведут. Они имеют смысл, только когда люди не видятся день или неделю, а когда они вообще видятся неопределенно и помалу, всякие расспросы бессмысленны. Чтобы продолжалась дружба, нужно одно: тождество.
Степан Никитич тащил Грибоедова к окну убедиться, что он тот же, и убедился.
Принесли еще вина, пирог с трюфелями.
Степан Никитич слегка нахмурился, оглядел стол. В его взгляде были грусть и опытность.
Он взял какую-то бутылку за горло, как врага, примерился к ней взглядом – и вдруг отослал обратно.
Грибоедов, уже расположившись поесть, внимательно за ним следил.
Они встретились взглядами и захохотали.
– Анна Ивановна-то, друг мой, – сказал Бегичев значительно о своей жене, – это я только при змее Пифоне тебе сказал, что она в гостях. Она опять к матушке перебралась.
Он покосился на лакея и нахмурил брови.
– На сносях, – сказал он громким шепотом.
– Ты скажи ей, моему милому другу, – сказал Грибоедов, – что если мои желания исполнятся, так никому в свете легче ее не рожать.
Анна Ивановна была его приятельницей, заступницей перед маменькой и советчицей.
– А ты как, на которую наметил? – спросил и весело, и вместе не без задней мысли Бегичев.
– Будь беззаботен! – расхохотался Грибоедов. – Я расхолодел.
– А-а… – Бегичев шепотом назвал: – Катенька.