– Уважь!
Она отпила, передала Сереге. Тот поднес стакан к губам, но дядя остановил его:
– Погодь! – ловко достал из кармана брюк-клешей деревянный половник. Налил в него из бутылки, чокнулся о стакан.
– Жизнь и бабу держи в руках. Не дай никому себя обойти. Будем!
Серега махом глотнул. Оба крякнули и утерлись ладонью.
– Милуйтесь! – приказал дядя.
«Как родная меня мать провожала-а-а…»
А мне моя маманя втолковывала, чтобы был осторожен, ни с кем не связывался и не перечил командирам. Мне было стыдно перед Диной за эти наставления. Я мычал в ответ: буду, мол, хорошим и связываться ни с кем не стану. Дина молчала, переминалась с ноги на ногу. Я видел, что ей не по себе от разноголосого гама, от Серегиной лихости, от того, что моя маманя нет-нет, да и бросала на нее колючий взгляд: все равно, мол, сын мой, а не твой. Я так и читал ее взгляды и ощущал, как неловко от них Дине.
Лицо у матери было строгим, даже жестковатым. Волосы в этот раз она почему-то зачесала назад, и ото лба к уху заметно белел шрам.
– Волки на память оставили, – сказала она, будто отвечая на чей-то вопрос.
Шрам остался еще от послевоенных голодных времен, когда она ездила в деревню обменивать на еду кормовую соль. В те годы соль в российской глубинке была в большом дефиците. Огромные белые куски посчастливилось мамане тогда получить вместо хилой учительской зарплаты. Где-то по дороге от станции Белое Озеро к деревне Уваровка и нагнали ее волки. Перепугалась, а мешок с солью не бросила. Бежала по дороге, подгоняемая стаей, и не услыхала, не увидала, как вымахнула из бурана лошадиная морда. Очутилась мать прижатой к передку председательской кошевки. Волочет она ее по дороге, а перед глазами лошадиные копыта… Обошлось, шрам вот только и остался.
– Вы прогуляйтесь, а я посижу на завалинке, – вдруг предложила она.
Завалинкой она назвала бетонные отмостки станционного здания. Назвала намеренно, назло начальнической дочке Дине, чтобы подчеркнуть, что мы такие вот, от земли, не то, что вы… Я видел, что она не хотела меня отпускать. Но переселила себя, с досадой на чужую девчонку и с демонстративным великодушием, оценить которое в первую очередь должен был я.
– Пойдем, – сказал я Дине.
Мы уходили по низенькому перрону. Миновали тепловоз и остановились на гравии у переплетения путей. И сразу отступила вокзальная толчея. Я хотел ее поцеловать, но что-то тормозило меня. Впервые мы поцеловались после выпускного вечера в школе. И через два дня поехали на служебной машине ее отца к ним на дачу на берегу речки Дёмы. Там было море ромашек на лугу и ее мама с папой. Отец спросил меня:
– Какую же ты, Леня, решил избрать профессию?
– Пойду в военное училище.
– Привлекает форма?
Если честно, то форма привлекала. Тогда она была в почете. Парень, не отслуживший в армии, даже в женихи не годился: с браком! Через два десятка лет, в годы смуты, начавшейся с горбачевской перестройки и продолжившейся в ельцинское безвременье, армию станут поливать помоями, а защитников Отечества обзывать дармоедами. Тогда и возникнет эпидемия уклонистов. Призывники станут косить от службы, покупая липовые справки и военные билеты. Смута – это период, когда можно красть, брать и давать взятки. А уклонение от службы в армии – так, мелкий грешок, почти норма поведения.
Но до перестройки было еще далеко. И я представлял себя в хромачах, в галифе и гимнастерке, перетянутой ремнями. А на плечах – золотые погоны. И вспоминал при этом песню, которую пели бабы уже после того, как давно кончилась война, и я мог переваривать и запоминать услышанное:
…С золотыми погонами,
И вся грудь в орденах…
Бабы пели и плакали. А я уж точно знал, что придет срок, и я появлюсь в Уфе в этих самых золотых погонах и пройдусь гоголем по улице Ленина, сверну на улицу Сталина – и вниз, до дома правительства, где встречусь с Диной.
…Мы стояли на перехлесте путей. Она была грустная, как ромашка, заплутавшаяся на берегу.
– Я нашу пластинку с собой взял, – сказал я. – Стану слушать и посылать тебе: не уходи!
– Не уйду. Ждать буду.
Мы замолчали. Я притянул ее к себе. Она готовно прильнула. Затем спросила:
– Ты сильный?
Лишь через годы я понял этот вопрос. А тогда вместо ответа стал осыпать ее лицо поцелуями.
С перрона неслось: «Как родная меня мать – эх! – провожала-а…»
Салаги – первокурсники
Серегу, Даньку и меня распределили в батарею, которой командовал капитан Луц. Наутюженный, в начищенных до блеска сапогах и в гимнастерке с орденами и медалями, он приходил на утренний развод, словно собрался на парад. Было ему лет тридцать, не больше, а уже седой. Голоса никогда не повышал, но говорил, как гвозди вколачивал. Ослушаться комбата, тем более перечить ему никому и в голову не приходило. Не то, чтобы боялись, а уважали за награды и седину.
В тот раз тревогу он объявил задолго до рассвета. Механиками-водителями тягачей были курсанты второго курса. Они уже имели водительские права. Мы – номерами орудийных расчетов. Даня и я – наводчики по горизонтали и вертикали. Серега исполнял обязанности командира расчета.
В чем-то я тайно завидовал Сереге Грудинину. Его способности постоять за себя в любой обстановке, быть всегда на виду у начальства. И даже умению играть на гитаре и прилично петь…
В учебный центр батарея прибыла еще затемно. Не успело брызнуть солнце, а мы уже приступили к оборудованию переднего края.
Попросту говоря, рыли длинную, с изломами траншею с орудийными двориками для 57-миллиметровых зениток. То было плановое занятие по тактике. Учебный вопрос именовался длинно и мудрено, но суть была конкретная: на нашу огневую позицию напал неприятельский десант, и мы должны были разгромить его решительно и бесповоротно.
Противник десантировался на песчаную проплешину, сиявшую почти у самой вершины поросшего рыжей колючкой бугра. Держа карабины наперевес, мы выскакивали из траншеи и с яростью кидались наверх. Но голос комбата вновь и вновь «выводил нас из строя». Мы откатывались назад и опять закапывались в землю.
Завтрак старшина Кузнецкий привез нам в поле еще на рассвете – сухой паёк из банки рыбных консервов, пачки галет на двоих и двух кусков сахара. Само собой, что уже через три часа от сытости остались одни воспоминания. В предвкушении нормального обеда мы обрушивались на ни в чем неповинную проплешину и осатанело крушили условного противника. К часу дня добили его и умотались вусмерть.
В училище возвращались «пеше – по-машинному», так именовался быстрый походный шаг.
Старшина батареи был свой же брат – курсант, только с третьего курса.
Вредный был старшина Кузнецкий. Глядел на первокурсников, словно он крокодил, а мы – мелкая живность.
Перед обедом он построил батарею повзводно: впереди – выпускники и второкурсники, а мы, салаги, в самом конце. Старшекурсников отправил в столовую, а нас оставил.
– Курсант Грудинин!
– Я! – выкрикнул Серега и отпечатал два четких шага из строя.
– Пятнадцать минут строевой подготовки! Занимайтесь с взводом!
– Слушаюсь.
Боже, как же не хотелось заниматься шагистикой! Гудели ноги и руки, хотелось жрать, как из пушки, а тут…
– Р-р-ра-йсь! Сыр-р-ра-а!.. Отставить!
Красиво командовал Серега. А строй исполнял его команды некрасиво. Старшина сплюнул и вмешался:
– Вы – что, салаги? Из института благородных девиц? Как держите головы? Подбородки – выше! Курсант Бикбаев, опять спите?