История голубоглазой Оли напомнила актрисе эпизод ее собственной биографии, когда она примерно в том же возрасте стояла на коленях перед своей мамой и слезно упрашивала:
– Маменька, вы же сами рассказывали, как в юности мечтали о сцене, о музыке, а когда родители не пустили вас в консерваторию, жестоко страдали…
Но Анна Ивановна оставалась непреклонной:
– Да, я страдала, и ты пострадай. И не вздумай проситься у отца – он этого не переживет! Ты же знаешь, какое у него слабое сердце…
Страдать юная жизнерадостная Оленька Книппер решительно не желала. К тому же, прости, Господи, судьба распорядилась так, что и не пришлось. Когда отец, преуспевающий управляющий крупного завода, скоропостижно скончался, оказалось, что банковские счета его пусты, а кредиторов – хоть пруд пруди. Семейный уклад тотчас резко изменился. «Надо было думать о куске хлеба, – вспоминала Ольга, – надо было зарабатывать его… Переменили квартиру, отпустили прислугу и начали работать с невероятной энергией… Поселились «коммуной» вместе с братьями матери…»
Анне Ивановне пришлось, вспомнив прежние таланты, вернуться к музыке. Она начала преподавать вокал в школе при филармоническом училище. Младший Олин брат, студент, занялся репетиторством, старший – устроился инженером где-то на Кавказе. Дядья – один врач, другой – военный – тоже старались делать все, чтобы создавать хотя бы видимость прежнего уровня жизни.
При этом Оля чувствовала себя обузой. Мама, в итоге, уступила настырной дочери и даже составила ей протекцию при поступлении на актерское отделение того самого училища, где преподавала сама.
Ольге повезло – она оказалась в числе слушательниц курса Владимира Ивановича Немировича-Данченко. Вскоре девушка уже наверняка знала, что самый талантливый, самый умный, самый прогрессивный и, вообще, лучший человек на Земле – ее Учитель. И, конечно, с превеликой радостью согласилась войти в труппу будущего театра, который Немирович-Данченко намеревался создать вместе со своим товарищем, актером-любителем Константином Алексеевым, взявшим себе звучный псевдоним – Станиславский.
Она была готова идти за своим Мастером хоть на край света. Ну и что с того, что он был женат?! То, что творил Владимир Иванович, заставляло забывать обо всех условностях. Да он и сам быстро увлекся очаровательной Ольгой Книппер, молодой женщиной с прекрасными манерами и безупречным вкусом, к тому же обладавшей недюжинным актерским даром. Постоянные же упреки моралиста Станиславского, мечтавшего видеть их театр священным храмом высокого искусства, Владимир Иванович пропускал мимо ушей. Не в силах был он держать постоянную осаду окружавших его чаровниц. Ольга вначале взбрыкивала, но после смирилась, сочтя любвеобильность всенепременной спутницей подлинного художника. Одно печалило: годы…
Чуть позже, согласовывая с автором «Чайки» кандидатуры исполнителей, Немирович-Данченко весьма похвально отозвался о своей актрисе: «Аркадина – О.Л. Книппер (единственная моя ученица, окончившая с высшей наградой…). Очень элегантная, талантливая и образованная барышня, лет, однако, 28…»
14 июня 1898 года в подмосковном Пушкино (неподалеку от Любимовки, имения Станиславского), в заурядном сарае на берегу Клязьмы состоялся первый сбор труппы нового театра, который решили назвать Художественным. Естественно, Ольга Книппер стала одной из первых актрис, зачисленных в штат. Жалованье ей положили 60 рублей – неплохие деньги для вчерашней студентки. До исступления артисты репетировали свой первый спектакль «Царь Федор Иоаннович». Снимали ближние дачи, по очереди дежурили по хозяйству, ибо на прислуге следовало экономить. И готовили, и на стол накрывали, и прибирали – все сами. Так начинался будущий МХАТ.
В новом театре Книппер сразу окрестили «наша Герцогиня» – за аристократичную осанку и безупречные манеры. Что говорить, если сама madame Ламанова – лучшая из московских портних-модисток – почитала за честь обшивать молодую актрису, даже в долг.
Единственной соперницей Ольги на сцене и вне подмостков была Мария Андреева. Савва Морозов, крупнейший пайщик театра, всемерно поддерживал свою любимицу Марию Федоровну, Немирович же – естественно, Ольгу Леонардовну. Если главная роль доставалась Книппер, меценат сокращал финансирование, даже если Немирович выдвигал свои резоны: «Андреева – актриса полезная, а Книппер – до зарезу необходимая».
Так и жили «примы» театра, искусно маскируя свои непростые взаимоотношения и создавая атмосферу задушевной дружбы. Даром что женщины, так ко всему еще и актрисы. Эдакая гремучая смесь…
Однажды на одной из театральных вечеринок Андреева и Книппер затеяли шутливую игру в фанты: разыгрывали, кто из знаменитых литераторов кому из актрис выпадет. Хотите верьте – хотите нет, но Андреева вытащила фант с именем Максима Горького, а Книппер – Антона Чехова. Божье Провидение, да и только…
Чуть позже Горький, по привычке своей прикидываясь то ли босяком Челкашом, то ли Лукой-утешителем, опять-таки лукаво намекал Чехову: «Говорят, что Вы женитесь на какой-то женщине-артистке с иностранной фамилией. Не верю. Но если правда – то я рад. Это хорошо – быть женатым, если женщина не деревянная и не радикалка. Но самое лучшее – дети. Ух, какой у меня сын озорник!..»
Жаль только, что даже «раздел сфер влияния и сердечных интересов» среди подруг-соперниц не привел к вселенскому перемирию. Во всяком случае, Ольга Леонардовна, сообщая любимому мужу о завершении театрального сезона, второпях обмолвилась: «Публика, по обыкновению, орала, галдела. Андреевой после каждого акта подавали корзины с цветами на прощание… Одна твоя жена была без цветов, подали только пучок роз и нарциссов с надписью «Из Красного стана, Моск. губ.». Не понимаю…»
Москва, 1904 и 1914 годы
Женятся, потому что обоим деваться некуда…
А.П. Чехов. Записные книжки
Оленька Книппер-младшая очень быстро освоилась в Москве и ее театральном мире. С наслаждением и тайным восторгом дышала атмосферой тетушкиного дома на Пречистенском бульваре, в котором не переводились гости, да еще какие! Станиславский, Вахтангов, Немирович-Данченко, Горький, создатель театра «Летучая мышь» Балиев, самые известные композиторы и художники…
Но настоящие праздники наставали, когда в квартиру тетушки врывалась богемная компания молодых актеров во главе с племянником самого Антона Павловича Михаилом Чеховым. Именно здесь, на воле, они азартно тратили всю свою нерастраченную на сцене творческую энергию, задор, фантазию, с лихвой компенсировали свою временную, как им казалось, невостребованность. Молодые лицедеи наперебой читали стихи, разыгрывали сценки, делились актерскими байками и очень достоверно изображали свою безумную влюбленность в юную Оленьку, взывая к Ольге Леонардовне: «Как Вы посмели прятать это сокровище?!.»
Мишу Чехова впечатлительная Оленька помнила еще по Петербургу, когда родители брали ее с собой на спектакли Суворинского театра. Только кем она тогда была для него? Маленькой девчушкой, дальней родственницей, не более. Много позже Ольга Константиновна вспоминала, как она «сходила по нему с ума и рисовала себе в еженощных грезах, какое это было бы счастье – всегда-всегда быть с ним вместе».
И вот – надо же, это ли не чудо?! – едва ли не в первый день в Москве она встречает в доме своей тетушки Михаила. Взрослого, эффектного, самостоятельного. Уже успевшего прославиться, кроме сценических ролей, успехом в кинематографе, появившись на экране в роли одного из представителей династии Романовых – Михаила Федоровича в нашумевшей верноподданнической картине «300-летие царствования дома Романовых».
Да и он, – практически фаворит, пусть еще не всеми признанный, но мнения самого Константина Сергеевича и без того было достаточно, – увидев очаровательное создание, тут же решил: моя! Я не я буду – моя!
После премьеры любительского благотворительного спектакля «Гамлет», в котором Михаил, озорничая, исполнял заглавную роль, а Ольга, естественно, Офелию, он втащил ее за кулисы и нежно, душевно, но уж никак не по-родственному крепко расцеловал в уста. Ее, недотрогу, всерьез полагавшую, что от поцелуя постороннего мужчины можно забеременеть?!
– Все, теперь ты должен на мне жениться! – утирая слезы, заявила она своему дерзкому кузену.
– Чего же лучше?!. – весело ответил принц Датский, он же будущий Хлестаков.
* * *
Творческие дела у Михаила действительно складывались более чем успешно. Работая поначалу в филиальном отделении МХТ, он быстро перерос «народные сцены» (массовки) и «кушать подано», и Станиславский доверил ему роль Васьки в тургеневском «Нахлебнике». А с появлением студии при Художественном театре Михаил одновременно стал востребован сразу на двух сценах. Восхищенным его исполнением роли слуги Фрибэ в «Празднике мира» Гауптмана в студийном зале уже на следующий день он отвечал на главной сцене Художественного театра блестящим Семеном Пантелеевичем Епиходовым из «Вишневого сада».
И там, когда он произносил монолог чеховского конторщика, поклонникам казалось, что на самом деле Чехов говорит о себе: «Я развитой человек, читаю разные замечательные книги, но никак не могу понять направления, чего мне собственно хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря, но тем не менее я всегда ношу при себе револьвер. Вот он… Собственно говоря, не касаясь других предметов, я должен выразиться о себе, между прочим, что судьба относится ко мне без сожаления, как буря к небольшому кораблю. Если, допустим, я ошибаюсь, тогда зачем же сегодня утром я просыпаюсь, к примеру сказать, гляжу, а у меня на груди страшной величины паук… Вот такой… И тоже квасу возьмешь, чтобы напиться, а там, глядишь, что-нибудь в высшей степени неприличное, вроде таракана…»
Да что там роли?! Еще большего уважения коллег заслужил молодой Чехов своим дерзким поступком, когда на одном из представлений, во время которого публика вела себя совершенно беспардонно, шумела, смеялась невпопад и ровным счетом не обращала внимания на ход действия, он тихо взорвался, прервал ключевую сцену и проникновенно обратился к зрителям: «Может быть, если бы вы, уважаемые, более внимательно слушали нас, спектакль бы вам и понравился…»
А вскоре добрые люди шепнули Михаилу, что сам Станиславский в разговоре с Немировичем-Данченко безапелляционно заявил: «Миша Чехов – гений». Верить этому молодой актер отказывался до тех пор, пока сам случайно не услышал, как Константин Сергеевич настоятельно советовал новобранцам МХТ: «Изучайте систему по Мише Чехову. Всё, чему я учу вас, заключено в его творческой индивидуальности. Он – могучий талант, и нет такой задачи, которую бы он не сумел воплотить на сцене».
Хотя порой неуемный, бунтарский дух и темперамент Чехова выплескивался через край, о чем он позже сожалел и, бывало, даже стыдился. Однажды «неудавшийся революционер», как называл себя сам Михаил, после очередной репетиции мольеровского «Мнимого больного» собрал в «уборной комнате» (так требовала конспирация) своих товарищей, изображавших в пантомиме докторов, и принялся увещевать:
– Стыдно! Вы позволяете себя угнетать, вы бессловесно носите по сцене какие-то клистиры. Вы, взрослые люди, художники, – Вахтангов, Дикий и Сушкевич с готовностью кивали в знак согласия, но молчали, – позволяете обращаться с собой, как со статистами в опере! Где ваше человеческое достоинство?! Где артистическая гордость?! Может быть, у некоторых из вас есть жены и дети – как же вы можете смотреть им в глаза, не краснея? Качаловы и Москвины играют все, что хотят, захватывают себе лучшие роли, а вы молчите и трусливо кланяетесь им в коридорах театра! Проснитесь! Протестуйте же!..
В этот миг дверца одного из кабинетиков уборной, щелкнув задвижкой, отворилась, и перед группой «заговорщиков» предстал… Станиславский. Великий и ужасный. Наступила зловещая, просто метерлинковская тишина. Константин Сергеевич вплотную приблизился к трибуну, помолчал, долго, с сожалением изучая побелевшее, задранное кверху курносое лицо, а затем взял Чехова за ворот тужурки и… легко приподнял. Когда закатившиеся от ужаса Мишины глаза оказались на уровне его лица, режиссер грустно вздохнул и сказал:
– Вы – язва нашего театра, – и, отпустив несчастного, с державным величием удалился…
Параллельно с актерской, успешной, веселой и беспечной жизнью Михаил вел другую, ни в чем не похожую на первую. Среди персонажей, окружавших меня в этой жизни, рассказывал молодой, чрезмерно эмоциональный и увлекающийся актер, выделялись три почтенных старца.
Первым из наставников был Чарльз Дарвин, который настойчиво убеждал его в том, что жизнь есть беспощадная борьба за существование и что мораль и религия – лишь иллюзии, хотя, возможно, и прекрасные. Другой – Зигмунд Фрейд – не жалел своего красноречия, чтобы объяснить ему, неразумному и упрямому, желающему видеть и ценить душу в человеке, что он должен делать это, по крайней мере, соответственно научным методам, то есть видеть вещи объективно, таковыми, каковы они есть на самом деле, вне зависимости от собственных симпатий и антипатий. Мудрый старец показывал ему подсознательное человеческой души со всеми нечистотами и сексуальными импульсами. Третьим наставником, взявшим на себя заботу о внутренней жизни юноши, стал Артур Шопенгауэр. Он создавал для него обособленный, привлекательный мирок, где царили наследственность, борьба и все те же сексуальные порывы.
Хотя Шопенгауэр и ругался как извозчик, но ему удавалось околдовать своего ученика очарованием одиночества, тоски и пессимизма, дабы он обрел возможность любоваться бесцельностью человеческого существования. Именно Шопенгауэр казался Мише Чехову самым добрым и милым из «почтенных старцев», и его портретами были увешаны стены комнаты усердного «послушника».
Испытывавший чувство блаженной благодарности к учителю, Михаил поклялся: «Если ты действительно ставишь жизнь ни во что, сознательно соверши неразумный поступок, который отразился бы на всей твоей судьбе».
Но какой поступок? А что, если жениться? И неразумно, и необременительно. Но на ком? Что далеко ходить, невесты находились под боком, на выбор – гостящие у тетушки ее племянницы, родные сестры Ольга и Ада. «И я, – рассказывал Михаил, – решил жениться на одной из них. Не надеясь получить согласие ее родителей на брак, я задумал похищение…»
Тихоня Олюшка, родившаяся на Кавказе, опрометчиво рассказывала ему о тамошних красивых традициях.
* * *
– …Тетушка, так как вы познакомились с Антоном Павловичем? – донимала Ольгу Леонардовну любознательная и дотошная племянница, до умопомрачения мечтавшая о любви.
– Как? Конечно же, в театре. Кажется, в 1898 году Антон Павлович был у нас на спектакле «Царь Федор». Я играла Ирину. А потом узнала, что он кому-то сказал: «Так хорошо, что даже в горле чешется… Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».
Потом начался наш чудесный «почтовый роман», который растянулся на несколько лет… Ты же видела его письма ко мне… Может быть, они и есть самое лучшее из всего, что Чехов написал. Во всяком случае, для меня. Вот, погоди минутку, Оленька. Я недавно перебирала некоторые из них, так даже «в горле чесалось»… Послушай-ка: «Актриса, замечательная женщина, если бы Вы знали, как обрадовало меня Ваше письмо. Кланяюсь Вам низко-низко, так низко, что касаюсь лбом своего колодезя, в котором уже дорылись до 8 сажен. Я привык к Вам и теперь скучаю, и никак не могу примириться с мыслью, что не увижу Вас до весны…»
Или вот еще: «Пиши мне, моя лошадка, нацарапай письмо подлиннее своим копытцем. Я тебя люблю, мое золото. Обнимаю тебя…»
Завидуй, Оленька. Далеко не каждой женщине великий писатель может подарить такие слова: «…я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, т. е. что я тебя люблю – и больше ничего…» или «Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя – любовь к искусству… Твой Antoine».
* * *