– Ты хоть понимаешь, что случилось, Олег Турбабаевич? – спросил он, убирая в багажник красные топорики.
– Не понимаю, – искренне сознался Башмаков.
Он и в самом деле толком ничего не понял. Зачем Горбачев запирался в Форосе, а потом, как погорелец, обернувшись в одеяло, со своей всем осточертевшей Раисой Максимовной спускался по трапу самолета? Неясно было и с путчистами: почему не послушались Федора Федоровича? Чего они боялись? И почему ничего не боялись их супротивники?
Потом, когда по телевизору крутили наскоро слепленные победные хроники, Башмакова поразил один сюжет: на танке стоит Ельцин в окружении соратников и призывает сражаться за демократию, не щадя живота своего. И у всех у них, начиная с самого Ельцина и заканчивая притулившимся сбоку Верстаковичем, отважные, веселые, даже озорные глаза. Они говорят о страшной опасности, нависшей над ними, но сами в это не верят. Не верят: у них веселые глаза! А у тех, кто стоит в толпе и слушает, глаза хоть и с отважинкой, но все же испуганные. Даже у бесшабашного Каракозина, попавшего в кадр и очень этим гордившегося. Все это было странно и непонятно…
– А что говорит ваш великий Вадим Семенович? – спросил Башмаков Катю.
– Вадим Семенович смеется и говорит, что это не путч, а скетч!
Вскоре после путча неутомимый Джедай придумал «Праздник сожжения партийных билетов». Возле Доски почета сложили большой костер из собраний сочинений основоположников да разных отчетов о съездах и пленумах, зря занимавших место в альдебаранской библиотеке. Пока бумага разгоралась, с речью выступил специально приглашенный по такому случаю Верстакович. Сидя в своей коляске, он говорил о том, что этот вот костер во дворе «Альдебарана» символизирует очистительный огонь истории, сжигающий отвратительные и позорные ее страницы. Тоталитаризм – мертв. И это счастье, потому что тоталитаризм не способен по-настоящему освоить космическое пространство. Лишь теперь, с победой демократии, в России настает поистине космическая эра! В заключение Верстакович предложил всем собравшимся дать клятву на верность демократии.
– Повторяйте за мной! Клянусь в трудные для Отечества времена не жалеть сил, а если потребуется, и самой жизни ради утверждения на нашей земле свободы, равенства, братства и гласности!
Его лицо выражало в этот торжественный момент особое, безысходное вдохновение, какое в кинофильмах обычно бывает у наших партизан, когда им на шею накидывают петлю. Закончив клятву, Верстакович не удержался и куснул ноготь.
Костер разошелся. Клочья пепла, похожие на угловатых летучих мышей, петлисто взмывали в небо. Каракозин, закрывая от жара лицо рукой, первым приблизился к пламени и бросил в пекло свою красную книжечку. Следом ту же процедуру повторил Докукин – лицо его при этом было сурово и непроницаемо. Третьим вышел Чубакка. Выбросив билет, он даже несколько раз потер ладони друг о друга, точно стряхивал невидимые глазу коммунистические пылинки. Потом повалили остальные: членов партии в «Альдебаране» хватало. Волобуев-Герке отсутствовал по болезни, но прислал жену со своим партбилетом и кратким заявлением о полном слиянии с позицией коллектива. Башмаков на всякий случай кинул в пламя досаафовский документ, издали чрезвычайно напоминающий партбилет. Потом Докукин отвел его в сторону и очень тихо сказал:
– Ты правильно сделал, что сжег. Горбачев предал партию. Ельцин – американский шпион. Говорю тебе это как коммунист коммунисту. Уходим в подполье.
Праздник набирал силу. Народ выпил, стал водить хороводы вокруг огня и петь:
Взвейтесь кострами, синие ночи.
Мы пионеры, дети рабочих…
Когда костер догорел и стемнело, принялись прыгать через слоистую огнедышащую груду пепла. Жена приболевшего Волобуева-Герке даже подпалила подол платья и очень смеялась. Настроение у нее было, как на Ивана Купалу, и, выпив, она стала вешаться на Каракозина, но Джедай давно уже ко всем женщинам, кроме Принцессы, испытывал брезгливое равнодушие. Тогда она начала приставать к Верстаковичу, но ей дали понять, что женщинами он по инвалидности не интересуется. В конце концов активная дама увлекла в ночь Чубакку. И долго еще из-за стриженых кустов доносились ее опереточное хихиканье и его оперное покашливание.
А через несколько дней Башмакову приснился странный сон: будто бы он пошел в кукольный театр, но почему-то не с Дашкой, а с Катей. И что совсем уж некстати, сестрицу Аленушку играла его знакомая кукловодка. Поначалу он сидел как ни в чем не бывало, даже держал жену за руку, но вдруг на него накатило страшное, необоримое, чудовищное вожделение. Башмаков шепотом отпросился у Кати якобы в туалет, а сам, дрожа от возбуждения, побежал к служебному выходу на сцену, потом долго плутал меж кулис и наконец увидел актриску с куклой. Башмаков тихо подкрался сзади, обнял и стал целовать кудрявый, пахнущий карамельным шампунем затылок. Она, испуганно оглядываясь, попыталась вырваться, но при этом продолжала вести безутешную сестрицу Аленушку над краем ширмы и говорить смешным кукольным голоском:
– Где же мой братец Иванушка? В какой стороне-сторонушке? Вы, ребятки, не видели?
– Его гуси утащили! Гу-уси-ле-ебеди! – подсказывали дети из зала.
Тем временем Башмаков трясущимися руками задрал ей юбку, разорвал ненадежные ажурные трусики и, урча от страсти, пытался справиться с возмущенно увертывающимися бедрами. Но, бурно сопротивляясь, артистка не забывала и про свою роль:
– Яблонька-яблонька, не видала ли ты моего братца?
В этот момент Башмаков, изловчившись, достиг наконец желаемого. Артистка продолжала возмущаться бедрами, однако теперь это было как бы и не сопротивление, а, наоборот, изощренное соучастие в грядущем восторге, который мушиной лапкой уже щекотал самый краешек неугомонной башмаковской плоти.
– Тебе хорошо? – спросил он.
– Печка-печка, ты не видела моего братца? – ответила она.
– Скажи, тебе хорошо, скажи? – задыхаясь, настаивал Олег Трудович.
– Птичка-птичка, ты не видела моего братца?
– Ска-ажи-и-и! – закричал Башмаков, чувствуя, как останавливается сердце, холодеют виски и по телу разбегаются тысячи щекотных мушиных лапок.
– А тебе-то, Тунеядыч, хорошо? – отозвалась вдруг она рокочущим контральто.
Ее голова со скрипом повернулась на сто восемьдесят градусов – и вместо пахнущего карамельным шампунем кудрявого затылка Башмаков увидел перед собой огромное кукольное лицо, грубо слепленное из ярко раскрашенного папье-маше: шарнирная челюсть двигалась вверх-вниз, а стеклянные глаза вращались в разные стороны. Олег Трудович вспотел от ужаса, поняв, что совокуплен с огромной куклой, матерчатое тело которой набито мертвой ватой, и только лоно для достоверности выстлано нежным скользким шелком. Он страшно закричал, попытался высвободиться, но безуспешно.
– Не уходи! – приказала она, и нежный шелк превратился в неумолимо сжимающиеся стальные тиски.
Но не это было страшнее всего: кукла, управлявшая безутешной сестрицей Аленушкой и поначалу принятая Башмаковым за актрису, тоже приводилась в движение другой куклой. Еще более огромной. А та в свою очередь третьей, а третья – четвертой… И так до бесконечности. Основание этой чудовищной, с Останкинскую башню, пирамиды уходило далеко вниз и терялось в черных, подсвеченных рыжим огнем недрах. Олег Трудович, всегда боявшийся высоты, закрыл лицо руками. От падения его теперь удерживали только сжимавшиеся тиски кукольной похоти. Вдруг кукла заплакала и забилась, точно Нина Андреевна, потом затихла и грустно прошептала:
– Вот и все, Тапочкин, теперь мне хорошо… А где же все-таки мой братец Иванушка?
Тиски разжались – и Башмаков с воплем полетел вниз, в черно-рыжую клубящуюся преисподнюю…
– Тапочкин, – удивилась поутру Катя. – Тебе, оказывается, еще снятся эротические сны?
– Политические… – вздохнул Олег Трудович.
Вскоре к ним заехал Петр Никифорович – он был раздавлен. Во время путча ему позвонил начальник и как бы вполсерьеза порекомендовал послать от имени трудового коллектива Ремжилстройконторы телеграмму в поддержку ГКЧП. Взамен он пообещал несколько коробок самоклеющейся немецкой пленки. Простодушный Петр Никифорович, который, как и большинство, в душе сочувствовал ГКЧП, не посоветовавшись ни с Нашумевшим Поэтом, ни с композитором Тарикуэлловым, взял и отбил эту неосмотрительную телеграмму. После победы демократии начальник снял тестя с должности за связь с мятежниками, а назначил на освободившееся место мужа своей двоюродной сестры. И не было никаких торжественных проводов на пенсию, почетных грамот и ценных подарков. Спасибо в Лефортово не упекли!
– А ведь он у меня паркетчиком начинал, – сокрушался Петр Никифорович, имея в виду вероломного начальника. – Я ж ему, сукину коту, рекомендацию в партию давал, в институте восстанавливал, когда его за драку выгнали… В прошлом году финскую ванну и розовый писсуар за здорово живешь поставил. Неблагодарность – чума морали!
Башмаков распил с тестем последнюю бутылочку из месячной нормы и стал высказывать недоумение по поводу всего произошедшего в Отечестве. Изложил свою кукольную теорию и даже собирался (конечно, в общих чертах) пересказать странный сон, но Петр Никифорович перебил его и, кажется впервые обойдясь в трудной ситуации без хорошей цитаты, сказал:
– Никому, Олег, не верь! Суки они все рваные…
Через восемь месяцев он умер на даче, читая «Фрегат “Паллада”». Сначала возил навоз с фермы, а потом прилег на веранде отдохнуть с книжкой. Отдохнул…
На похоронах не было никого из его знаменитых творческих друзей. Даже Нашумевший Поэт не приехал, зато прислал из Переделкина телеграмму-молнию со стихами:
СВ. ПАМЯТИ П. Н.
Когда уходит друг,
Весь мир, что был упруг,
Сдувается, как шарик.
Прощай, прощай, товарищ!
Через несколько лет Башмаков случайно наткнулся в газете на эту же самую эпитафию, но уже посвященную «светлой памяти композитора Тарикуэллова». И уже совсем недавно по телевизору Нашумевший Поэт попрощался при помощи все тех же строчек с безвременно ушедшим бардом Окоемовым.
Денег на похороны и поминки едва наскребли: жуткая инфляция еще в начале 92-го за несколько недель сожрала то, что тесть праведными и не очень праведными трудами копил всю жизнь. Выручил Гоша, за месяц до смерти Петра Никифоровича воротившийся из Стокгольма. Хоронили тестя бывшие его подчиненные – сантехники, столяры, малярши, штукатурщицы, паркетчики. Они очень хвалили усопшего начальника, но постоянно забывали, что на поминках чокаться нельзя. Потом хором пели любимые песни Петра Никифоровича, приплясывали и матерно ругали новое хапужистое руководство Ремжилстройконторы.
Теперь, оглядываясь назад, Башмаков часто задумывался о том, что Бог прибрал тестя как раз вовремя: стройматериалов вскоре стало завались, возник евроремонт, вместо розовых чешских ванн появились четырехместные джакузи. А друзья Петра Никифоровича, гиганты советского искусства, очень быстро обмельчали. Им теперь не до евроремонтов – на хлеб не хватает. Даже Нашумевший Поэт, если верить телевизору, зарабатывает тем, что преподает литературу в каком-то американском ПТУ на Восточном побережье.
Но там, там, в раю, куда попал, несмотря на мелкие должностные проступки, Петр Никифорович, непременно царит (не может не царить!) чудесный, вечный, неизбывный дефицит строительных, ремонтных и сантехнических материалов, дефицит, охвативший всю ойкумену и все сущие в ней языки. И незабвенный Петр Никифорович после отсмотра рабочей копии нового фильма дает творческие советы великому Федерико Феллини, а тот кивает:
«Си, си, амико! Ты, как всегда, прав!»
15
Эскейпер снова посмотрел на часы, снял телефонную трубку и набрал Ветин номер. Нежный женский голос с приторным сожалением сообщил, что абонент в настоящее время не доступен, и попросил перезвонить позже. Потом то же самое было повторено по-английски.