– Не бери, Лида, греха на душу! – тихо попросила бабушка Маня. – Их будут судить, а тебя, дочка, стыдить!
Я почему-то, как и бабушка, конечно, только в мыслях, зову свою мать по имени – Лида. Хотя она выросла, вышла замуж и родила меня с Сашкой (он сейчас на пятидневке в саду), но внутри, по-моему, осталась той маленькой девочкой, которая рыдала на всю станцию, когда во время эвакуации отбилась от поезда.
…Нет, сделавшись Человеком-Невидимкой, я и не собирался проникать к Комковым, хотя, конечно, пионер обязан сообщать в милицию обо всем подозрительном. Есть и другие неизведанные места… Прошлым летом мой друг Вовка Лемешев на спор залез в девчачью душевую через маленькое окно. Поднялся страшный переполох, потому что там мылась еще и наша вожатая Зоя, а у нее между ног оказалось больше кудрей, чем на голове. Вовка всем разболтал, и его чуть из пионерского лагеря не выгнали…
Тимофеич, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях, напоминая бабушкину лампу под красным абажуром. В рыжем свете отчетливо видны его курчавые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно выглядываю из-под одеяла: так и есть – отец курит над моим аквариумом, и пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет свежестью из форточки.
– Ребенка простудишь! – сварливо предостерегает Лида.
– Пусть закаляется! Ему в армию идти.
– Закрой!
– Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела.
Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка Аня: «Пришел марток – надевай трое порток!» Но все уже готовятся к весне. Дворники ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в царя горы. Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу на мостовой и загваздал масляной грязью новый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Ужас!
Сперва я хотел оттереть пятно ацетоном, его потихоньку дал мне наш сторож, бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу полбрикета хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин подарок в диван и стал ждать, пока натворю еще чего-нибудь, чтобы уж пострадать сразу за все.
– Почему в комнате пахнет сыростью? – спросила, вернувшись со смены, Лида.
– Я рыбкам воду менял.
– Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!
– Это из-за пепла!
…Тимофеич в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который на дух не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться.
– Профессор спит, – многозначительно сообщает он Лиде.
– Нет! – твердо отвечает она.
«Профессор» – одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок – чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «Гусем лапчатым» – из-за низкого гемоглобина. Затем меня долго обзывали «Пцырохой». И до сих пор еще иногда так кличут. О, это особая история.
Давным-давно, когда я окончил первый класс, мы ехали с Батуриными в Новый Афон, к морю. Оттуда, кстати, в прошлом году я привез большую раковину, которую своими руками, чуть не захлебнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковой. Но выковыривая отваренного рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина добиралась со мной до Москвы, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.
– Мышь, что ли, сдохла? – недоумевала бабушка Маня, шаря по углам нашей комнаты, но за батарею заглянуть не догадалась.
Спасая подарок, я влил туда духи «Красная Москва», подаренные Лиде Титмофеичем к Восьмому марта. В итоге запах стал еще отвратительнее. Пришлось оттащить раковину на чердак и засунуть между стопками старых газет. Пусть проветрится. А Шура тем временем уехала в свою «лесную школу». Вскоре дома заметили явную недостачу в витом флаконе, хранившемся в коробке с красной кисточкой.
– В чем дело?! Где духи?! – чуть не заплакала Лида.
Пришлось наврать, будто бы я порезал палец, не нашел йод и решил продезинфицировать рану духами. К этому рассказу отнеслись с пониманием: бабушка Аня в детстве чуть не умерла от антонова огня – заражения крови. Меня даже похвалили за находчивость, забыв проверить наличие болячки, на которую ушло полсклянки «Красной Москвы».
– Молодец, Пцыроха, но запомни на будущее: йод в серванте слева, рядом с валерьянкой. Понял?
– Понял!
…Отец продолжает курить, выдыхая в форточку. Пепел он, конечно, стряхивает в аквариум. А ведь обещал! Клубы дыма, серебрясь в лучах заоконного фонаря, слоями уплывают на улицу. Мне кажется, Тимофеич все еще за мной наблюдает: сплю или нет. Для достоверности я всхрапываю и чмокаю губами.
– Отойди от аквариума! – скрипучим голосом требует Лида. – Рыбки сдохнут.
– Все сдохнем.
– Ты обещал Пцырохе!
– Ты мне тоже кое-что обещала…
…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд остановился на какой-то станции, и к открытым из-за жары окнам вагона бросились горластые местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Одна шумная тетка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и разбирал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном:
«Пцы-ро?-ха».
Плацкарт содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот нехотя улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Даже из других вагонов приходили потом смешливые попутчики поглядеть на меня, грамотея. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.
Но некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, страусов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках, чтобы получше рассмотреть чудовище, и, взлетев над толпой, закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Башашкин рассказал про это своим сослуживцам в военном оркестре, и они просили передать мне привет. Однако прозвище «делегатор» не прижилось. А вот в пионерском лагере ко мне прочно прилепилась кличка «Шаляпин», а к двум моим друзьям – «Лемешев» и «Козловский». Почему? Это отдельная история.
В последнее время дома меня снова стали звать «Профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за марки, подаренные Сергеем Дмитриевичем, соседом Башашкина, плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь могу читать под одеялом. Отец почему-то страшно из-за этого злится, ругается, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.
– Спи!
– Не хочу!
– Тогда дай родителям выспаться!
– Я никому не мешаю. Я под одеялом.
– Задохнешься!
– Не задохнусь.
– Мешаешь!
– Не мешаю.
– Верни ребенку фонарь! Пусть немного почитает…
– Нет, не пусть! Будет в очках, как дед, ходить. Ослепнет – ты его кормить будешь? Ты?
– Не ослепну! – твердо пообещал я.
– Спать! Дай сюда книгу!
– Сам ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! – с непонятным торжеством поддержала меня Лида.
– Я вам сейчас всем дам почитать! – рявкнул Тимофеич, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире, ища что-то спортивное.
– Значит, говоришь, завком подарил? – зевая, чтобы вопрос выглядел, как можно, равнодушнее, поинтересовалась она.