– Придется тобой заняться!
– Обойдусь.
С наивно неосведомленной и смешно сопротивляющейся Катей он почувствовал себя угрюмо-опытным и безотказным, как автомат Калашникова. А в тот памятный день, когда, радостно зверея, он расширял ходы в прорванной девичьей обороне, Катя, целуя его в глаза, перед тем как пасть окончательно, прошептала:
– Тебе же будет плохо со мной… Ты меня бросишь! Я же ничего не умею…
– Знаешь, как в армии говорят?
– Как?
– Не можешь – научим. Не хочешь – заставим!
– Не надо заставлять… Я сама… Ты меня не бросишь?
С этого дня в Катиных голубых глазах появились покорная нежность и тревожное ожидание. А Олег по какой-то тайной плотской закономерности навсегда избавился от своих «недолетных» кошмаров. Тревожное ожидание исчезло, когда Башмаков – после исторического объяснения с Петром Никифоровичем – сделал Кате предложение и познакомил ее со своими родителями. Сначала, правда, он поделился планами со Слабинзоном.
– Любовь-морковь? – удивился Борька.
– Судьба! – вздохнул Олег.
Родителям Катя понравилась с первой же встречи. Олег пригласил ее в гости на Восьмое марта. Соседей, зашедших на праздничный запах, интересовало, как всегда, только выпить-закусить. Возможно, какое-нибудь особое мнение высказал бы Дмитрий Сергеевич, но он уже год как сидел за растрату. А вот приехавшая специально на смотрины из Егорьевска бабушка Дуня осталась недовольна:
– Тощая чтой-то девка подобралась! Прежняя поглаже была!
Катя и в самом деле чем-то походила на ту – с дембельской чемоданной крышки – тонюсенькую девчонку на краю далекой платформы…
«Судьба», – подумал Башмаков, заметив строгую благосклонность на лице Людмилы Константиновны.
В такие минуты она была очень похожа на свою мать, покойную бабушку Лизу…
7
Эскейпер вздохнул: год от года, словно чешуей, жизнь обрастает документами и покойниками, документами и покойниками… Когда-то единственным документом, подтверждавшим его существование на земле, была бледно-салатовая обтрепанная книжечка с зелеными денежными буквами – «Свидетельство о рождении». И смерть была тоже всего одна: бабушка Лиза скончалась от рака легких, когда Олегу было шесть лет. Как многие секретарши-машинистки, Елизавета Павловна страшно курила. Курила, даже когда сажала внука на колени, но чтобы не повредить младенцу, выпускала в сторону длинные сизые струи, достававшие аж до противоположной стены комнаты.
Эта комната, просторная, с высоким лепным потолком, старым дубовым паркетом и недействующей изразцовой печкой, эта комната, где Башмаков провел детство, отрочество и даже юность, была, собственно говоря, ее комнатой, полученной еще до войны по ордеру наркомата, где Елизавета Павловна прослужила почти до самой смерти.
Когда дочь, разрушив ее мечту о принце с вузовским ромбиком на лацкане, вышла замуж за парня со странным именем и вечно непромытыми от типографской краски руками, да еще привела своего егорьевского горемыку на ее жилплощадь, – Елизавета Павловна приняла это как незаслуженную кару и в знак протеста отгородилась ширмой. Даже ужин она стала себе готовить отдельно, а в субботу вечером всегда уезжала в Абрамцево, на дачу к подруге. Молодые родители, как запомнил Башмаков, в этот день смеялись, дурачились, складывали ширму, заводили патефон и выпроваживали ребенка во двор погулять. Если же было ненастье, то они просто отправляли его в коридор, а забавник Дмитрий Сергеевич вручал Олегу свою охотничью двустволку и ставил на пост возле общего туалета. Маленький караульный должен был напоминать соседям о том, что, покидая уборную, необходимо погасить свет и вымыть руки.
С бабушкой Лизой были связаны первые сомнения Олега в незыблемости закона о парном сосуществовании мужчин и женщин. Елизавета Павловна была одинока, а о дедушке Косте ничего определенного в семье не говорили, и маленький Башмаков самостоятельно решил, что тот погиб на войне, как и дедушка Валентин – первый муж бабушки Дуни. Однако бабушка Дуня, считавшая, что теща жестоко утесняет ее сына, в отношении дедушки Кости придерживалась иной точки зрения. Всякий раз, наезжая из Егорьевска, она потихоньку и почему-то лишь малолетнему внуку наговаривала, будто никакого дедушки Константина никогда и не было:
– С начальником бабка Лиза твоя Людмилку прижила. Дело-то обычное. И у нас на заводе от директора секретарша родила. Дело-то обычное…
Надо сказать, Елизавета Павловна платила свойственнице тем же: завидев ее на пороге, она холодно здоровалась и удалялась за ширму, словно в изгнание. А появлялась лишь затем, чтобы кивнуть на прощание. Когда же между родителями заходил тихий разговор про то, что бабушка Дуня выгнала из дому очередного своего мужа, Елизавета Павловна в белой ажурной кофточке и темно-синей юбке (она ходила дома, как на работе) появлялась из-за ширмы и, не вынимая папиросы изо рта, интересовалась:
– Это которого, Федора Дорофеевича? – И на лице ее появлялось совершенно особое выражение.
Смысл этого выражения Башмаков понял гораздо позже. Это было чувство гордо-насмешливого превосходства женщины, навечно исключившей из своей жизни мужчин, над женщиной, все еще жалко и суетливо зависящей от этих глупых, грубых и неопрятных существ.
А тайну дедушки Константина Елизавета Павловна чуть не унесла с собой в могилу. Когда ее кремировали в Донском, выступавший у гроба член профкома министерства подчеркнул, что за четыре десятилетия образцового труда покойница не допустила ни единой опечатки, и если составлялись отчеты для Него (докладчик поднял очи горе), то доверяли это исключительно Елизавете Павловне. Присутствовавший на похоронах малолетний Башмаков был потом некоторое время убежден в том, что его усопшая бабушка печатала бумаги для самого Бога, и даже доказывал это своим уличным дружкам. (О существовании Бога он знал от бабушки Дуни.) Эти странные высказывания сына дошли и до Труда Валентиновича: обмен общемировой и дворовой информацией происходил обычно по воскресеньям в процессе забивания «козла», от чего сотрясался весь дом. Отец строго разъяснил сыну, что печатала бабушка не для Бога, а для Сталина, который хоть и генералиссимус, но, если верить статье в «Правде», совсем не Бог, а скорее даже – черт.
– Значит, когда Бог умирает, он становится чертом? – спросил маленький Башмаков.
На похоронах бабушки Лизы самую большую скорбную активность развила, как ни странно, примчавшаяся из Егорьевска бабушка Дуня. Она не только объясняла невежественным москвичам, как положено прощаться с усопшими, но даже, расстегнув пуговки надетой на мертвое тело блузки, деловито пошарила рукой меж окоченевших грудей и, не найдя там креста, сняла свой и отдала покойнице. Елизавета Павловна уже не могла спрятаться за ширму от всех этих фамильярностей. При этом бабушка Дуня бормотала себе под нос:
– И сжигать-то зачем надо? Нешто человек полено?!
Башмаков был приподнят отцом и поднесен к изголовью для прощания. Он запомнил, что одна пуговка так и осталась незастегнутой, и еще поразился тому, насколько умершая похудела и помолодела. Но главное, Олег почувствовал сильнейший табачный запах, идущий от волос покойницы, и очень испугался. Этот папиросный дым почему-то показался ему признаком еще теплящейся в мертвом теле жизни. Он вырвался из рук отца и спрятался в толпе провожающих. Наверное, из-за того детского испуга Башмаков так и не пристрастился к курению.
А вскоре после похорон, перебирая оставшиеся от матери вещи и поплакивая, Людмила Константиновна отыскала в потайном кармашке «ридикюля» справку о посмертной реабилитации Константина Евграфовича Беклешова. Оказывается, Елизавета Павловна ей перед смертью открылась. Почти вся родня Беклешовых была репрессирована, причем только дедушка Константин, инженер, в 37-м, а остальные – профессора, священники, бывшие офицеры – гораздо раньше, еще в 20-е. Он был крупный, но беспартийный специалист по угольным шахтам, и, действительно, юная, еще не курящая Елизавета Павловна работала у него поначалу секретаршей. Когда же обозначился ребеночек, Беклешов ушел от жены и стал открыто жить с Елизаветой Павловной. Но жена, оставшись с двумя детьми, развода Константину Евграфовичу не дала – и формально они оставались супругами до самой смерти. Потому-то, по мнению многих, именно ту, законную, а не Елизавету Павловну, – забрали и погубили следом за ним.
Впрочем, покойная бабушка придерживалась иной версии. Законная жена Константина Евграфовича приходилась дальней родственницей Льву Каменеву. Благодаря этому дед и уцелел в 20-е, когда был иссечен весь его дворянский корень. Но именно родственные связи жены погубили его позже, в 37-м, когда хитроумный Сталин изничтожил непослушных соратников, а заодно и почти всю их родню. Так что кто кого погубил – дед Константин свою жену или она деда Константина – большой вопрос…
Впрочем, обо всем этом Башмаков узнал от матери, унаследовавшей опасливую скрытность бабушки Лизы, сравнительно недавно, когда началась Перестройка и о репрессиях стали много писать и разговаривать. И выяснилось странное обстоятельство: среди родственников Труда Валентиновича никто никогда даже не привлекался, хотя многие в роду пошли по типографской линии, довольно опасной во все времена. Так, самого Башмакова-старшего однажды чуть не погнали с работы за то, что в газете, набранной в его смену, по ошибке цинкографии геройские звезды оказались у Брежнева не слева, как положено, а справа. Скандал был тот еще! Весь тираж пустили под нож и напечатали заново. А начальника смены уволили.
– В тридцать седьмом тебя бы расстреляли, – заметила по этому поводу Людмила Константиновна и в клочки разорвала запретный экземпляр газеты, принесенный отцом домой вместо обычной квартальной премии.
– Не-а! – радостно возразил отец, уже выпивший свою законную послесменную кружку пива. – Когда меня в начальники смены пихали, я что сказал?
– Что у тебя и так зарплата большая? – усмехнулась Людмила Константиновна.
– Не-а! Высоко сидишь – далеко глядишь, зато больно падаешь! Сегодня ты человек, а завтра бабашка. Нам же много не надо: щи покислее да жену потеснее!
– И пиво с бычком…
– Люд, ты сильно не права!
Дело в том, что Олег в дошкольный период своего существования однажды здорово подвел отца. Труд Валентинович, как обычно, вел сына из детского сада и остановился на Солянке возле ларька, где собирались после работы окрестные мужички и куда изредка прикатывал на тележке инвалид Витенька, столь поразивший некогда детское воображение Олега. Отец остановился с закономерной и вполне невинной мыслью выпить конвенционную кружку пива. В процессе взаимной притирки Людмила Константиновна после долгого сопротивления все-таки сделала уступку неодолимому родовому башмаковскому влечению к выпивке и разрешила мужу 1 (одну) кружку пива после работы. Она-то и называлась «конвенционной». Труд Валентинович вроде бы на это согласился. Но демоны искушения не дремали и в тот вечер явились в виде двух мужичков, купивших в гастрономе бутылку «зубровки» и подыскивавших третьего. Кстати, напрасно утверждают, будто русский народ в пьянстве не знает меры. Знает. И эти стихийные, совершаемые по какому-то подсознательному порыву поиски третьего – тому свидетельство. Разве нельзя выпить бутылку вдвоем? Конечно, можно. А поди ж ты…
Труд Валентинович колебался недолго, но строго-настрого предупредил сына: если мама будет спрашивать, что пили, намертво тверди – пиво.
– А это пиво? – удивился Олег.
– Конечно, пиво. Только в бутылке. Так вкуснее…
Как выпивающий мужчина никогда не перепутает на вкус пиво и «зубровку» (хотя цвет примерно одинаковый), так жена выпивающего мужчины никогда не ошибется, что именно – пиво или «зубровку» – употребил супруг, прежде чем заявиться домой.
– Да нет, Люд, кружечку, как обычно! – обиделся даже Труд Валентинович.
– Может, это какое-нибудь особенное пиво, повышенной крепости?
– Обычное. Жигулевское. Правда, старое, зараза, мутное…
– И в бутылке! – добавил Олег, крутившийся под ногами у выяснявших отношения взрослых.
– В бутылке?
– В бутылке, – окончательно обиделся на такое недоверие Труд Валентинович. – А что, разве пива в бутылках не бывает?