Тетя Шура раньше работала на конвейере в цеху у Лиды и перетрудила на производстве руку, поэтому ей дали инвалидность и рекомендовали покой, она к советам врачей отнеслась так серьезно, что с тех пор днями лежит в постели, поднимаясь лишь для того, чтобы дойти до гастронома и приготовить еду, а стряпает она очень вкусно, особенно хороши пироги с капустой и холодец со свиными ушками. В общежитии ее «постельный образ жизни» не одобряют и ворчат, мол, «Шурка-то совсем со своей больной рукой барыней заделалась, а Николай Никифорович при ней теперь, как слуга: принеси-подай!» Не знаю, не знаю, но возлежит на перине она, в самом деле, очень величественно, как царица, а дядя Коля, слушая ее поручения, почтительно кивает, повторяя: «Не волнуйся, Александра Ивановна, воплощу!»
– Как рука? – спросил я, осторожно взяв мягкую плюшку.
– Мозжит и немеет, – с глубоким уважением к своему заболеванию ответила она. – Наверное, в санаторий пошлют…
– Цыган у вас теперь?
– Спит, – тетя Шура показала здоровой рукой на шкаф, там, наверху, свернувшись клубком, спал кот, похожий на зимнюю шапку. – С утра дрыхнет, к дождю. Да и локоть ноет. Ильинична сказывала, ты в лагерях был?
– Да, – кивнул я, жуя сдобу.
– Как там?
– Котлован под бассейн вырыли.
– Опасное дело. С водой шутки плохи. У нас на Оке столько народу потопло. Жуть!
В комнату вошел бодрый после вечерних упражнений дядя Коля, накапал жене в рюмочку мятного лекарства и предложил мне партию в шашки, но я отказался, так как он всегда очень долго думает над ходами и страшно огорчается, проиграв.
– Слышали, маршал Рокоссовский умер!
– Да, великий был человек! Помню, вышли мы к Ломже, построили наш батальон перед штурмом. Пятьдесят танков – броня к броне…
– Николай Никифорович, поставил бы чайник, чем болтать! – строго попросила тетя Шура.
– Потом тебе дорасскажу. Поужинаешь с нами?
– Спасибо, мы уже…
– Листочки взял?
– Нет еще…
На буфете среди прочих фаянсовых фигурок, как в лесу, сурово озирался бородатый Иван Сусанин с топором, заткнутым за алый кушак. Ого! Целых три Героя Советского Союза в мою коллекцию: Рубен Ибаррури, Леопольд Некрасов и Виктор Вагин…
– Спасибо, дядя Коля! – Дожевывая плюшку, я поспешил к двери.
– А Витя-то в нашей бригаде воевал… – прерывисто проговорил Черугин. – Сгорел в танке… Беги, беги, потом дорасскажу…
…На улице стемнело. Зажглись фонари. Засветились, будто аквариумы, окна в домах. Зеленые кроны тополей почернели. Но небо над крышами еще не померкло, на розовом фоне отчетливо вырисовываются антенны: те, что для радио, – похожи на метлы, поставленные торчком, а те, что для телевизоров, напоминают буквы «Т». Воздух по-вечернему сгустился, острее стали запахи – тополиной горечи и подгоревшей гречневой каши. Лида говорит: главного технолога Пищекомбината посадить надо за ротозейство!
Наш двор обнесен старинной кирпичной стеной, мы его делим с заводской столовой. Слева, за выступом парадного входа, под «грибком» мужики стучат в домино, слышны мощные удары костяшками по столу и прибаутки, вроде: «Тише, Дуся, я дуплюся!» Сумерки не помеха, игроки зажгли, повернув в патроне, лампочку, теперь по домам их может разогнать только объединенное возмущение сразу нескольких рассерженных жен.
Огромные, как в рыцарском замке, железные ворота, висящие на мощных скрипучих петлях и отделяющие двор от улицы, уже закрыты на длинный засов: наш сторож дядя Гриша постарался. Я вышел на улицу через калитку, тоже железную и тоже с засовом, но поменьше. Она вмурована в стену, такую толстую, что в проеме можно переждать самый сильный ливень. Наш Рыкунов переулок, упирающийся одним концом в темно-красную кирпичную стену Казанки, а другим – в Бакунинскую улицу, уже пуст: ни одной машины. Рабочий день давно кончился – грузовики разъехались по гаражам. Даже «Победы» Фомина на пустыре не видно, тоже, наверное, укатил в отпуск – на море или в деревню.
Я подумал: хорошо бы выиграть в лотерею «Волгу» и, никому не сказав, забрать ее прямо из магазина в Гавриковом переулке, сесть за руль, проехать медленно мимо школы, а потом остановиться во дворе Шуры Казаковой и громко, протяжно посигналить. Конечно, водить я еще не умею, да и машину никогда не выиграю: родители регулярно берут на сдачу в кассе билетик за тридцать копеек, и больше трешника им никогда ничего не выпадало. Но мечты для того и существуют, чтобы в них все случалось именно так, как не бывает на самом деле. И когда Шура, услышав гудки, с удивлением выглянет в окно, я вылезу из машины, подниму капот и буду стоять в задумчивости, одной рукой взявшись за подбородок, а другой ероша себе волосы на затылке. Так обычно делает инженер Фомин, если снова ломается его «Победа» – единственный личный автомобиль на весь наш переулок.
Выйдя за калитку, я свернул направо: низенькая проходная рядом, рукой подать – метров тридцать, не больше: сначала дверь столовой, потом заводские ворота, а за ними – дежурка, где всегда пахнет супчиком из горохового концентрата. Там, за стеклянным окошком сидит охрана – кто-нибудь из вохровцев. У них темно-синие гимнастерки с зелеными петлицами, в которых блестят перекрещенные серебряные винтовочки. Но никакого оружия на самом деле у охранников нет. Пустые кобуры. В детстве меня это страшно беспокоило, но Лида объясняла: маргарин и майонез к числу стратегической продукции не относятся, поэтому табельные пистолеты вохровцам не положены.
Сегодня на посту Арина Антоновна, тучная старушка в надвинутом на седые пряди синем берете со звездочкой. Она дежурила, когда меня много лет назад впервые маман привела мыться в заводской душ, в женское – по малолетству – отделение. Мокрые работницы, поглядывая через низкие перегородки, добродушно посмеивались над моим «петушком», который когда-нибудь непременно превратится в орла! Лида на них сердилась, уводила меня в дальнюю кабинку и старательно терла намыленной жесткой мочалкой, сама всегда оставаясь в тонкой влажной комбинации…
Арина Антоновна на посту все время вяжет шерстяные вещи детям-внукам, и когда я, будучи любопытным детсадовцем, попросил ее показать мне свой наган, она засмеялась, мол, оружие ей без надобности – она любого несуна или расхитителя социалистической собственности насмерть проткнет вязальной спицей. Зато Лида потом рассказала мне, что у Арины Антоновны есть медаль. Во время войны она собственноручно задержала, ранив в ногу, немецкого диверсанта, приземлившегося в Сокольниках. Он выпутывался из парашюта и не заметил, как подкрались наши…
Вохровка оторвалась от вязания, внимательно посмотрела на меня сквозь мутное стекло дежурки и спросила:
– Ты что-то давно у нас не мылся?
– В лагере был.
– А-а! Ну как там?
– Бассейн строят.
– Это хорошо! Я в молодости Москву-реку у Нескучного сада четыре раза туда-сюда без отдыха переплывала. На значок БГТО сдавала. В октябре!
– Вода, наверное, холодная?
– Как парное молоко. А дружок твой Мишка позавчера заходил. В деревню помытый убыл.
– Знаю.
– Вовка так и лежит?
– Лежит.
– Вот бедолага-то! Учился-мучился, корпел-сопел – и вот тебе, бабушка, Юрьев день! На Вальку больно глядеть. Одному Витьке море по колено. Зальет глаза – и трава не расти. Ты, Юрок, поосторожнее в душе! Дневная смена жаловалась, горячая вода сегодня – чистый кипяток, чуть не обварились…
– Спасибо!
Арина Антоновна дернула невидимый рычаг, разблокировав турникет, я толкнул никелированный поручень и прошел на заводскую территорию. Лида говорит, раньше тут рос парк, где прогуливались богачи, жившие в нашем доме, когда там было не тридцать с лишним комнат, а несколько огромных квартир. От парка остались аллея из старых лип и прудик, заросший осокой, вокруг него теперь торчат вертикальные цистерны, а из корпусов растут дымящиеся железные трубы.
По асфальтовой дорожке я дошел до душевой пристройки, примыкающей к основному корпусу. Там пахло жиром, яичным порошком, и слышался гул никогда не останавливавшегося конвейера. Из кранов всегда капала вода, и казалось, где-то одновременно стучит множество ходиков. Влага покрывала бисером белый кафель, а на штукатурке темнели серые пятна плесени. Цементный пол застилали склизкие деревянные мостки. В углу стояла большая жестянка с «саопстоком», похожим по цвету на вареную сгущенку, – им моют стеклянные банки перед тем, как туда залить готовый майонез, а кожа от саопстока становится неестественно белой, как сметана. Я вспомнил, что забыл взять с собой детское мыло, и зачерпнул немного «сгущенки» в склянку, стоявшую рядом. Дневная смена давным-давно закончилась, и в душевых кабинках никого не было. Я встал под новый алюминиевый смеситель, бьющий по коже сильными острыми струйками, и, помня предупреждение Арины Антоновны, осторожно повернул вентили холодной и горячей воды…
…В заводской душ (разумеется, теперь уже в мужское отделение) я хожу, если нужно быстренько ополоснуться, а по-настоящему мы моемся с отцом по четвергам – в Машковских или Доброслободских банях. По пятницам и выходным там слишком много желающих, можно два часа простоять в очереди, дожидаясь, когда банщик, выглянув наружу, лениво крикнет: «Один пройдет!.. Два пройдут…» В четверг же если и подождешь, то совсем недолго. А с тех пор, как в прошлом году суббота стала нерабочей, по будним дням в баню вечером можно попасть фактически свободно.
Пока Тимофеич раздевается на длинном диване с высокой спинкой и пронумерованными местами, пока берет простынки и договаривается с пространщиком насчет пива, я уже бегу в мыльную, чтобы найти свободные шайки, которые люди обычно предусмотрительно переворачивают, уходя, а иногда кладут сверху еще годные к употреблению веники: вдруг кому-то еще понадобятся. Совсем уж обтрепанные и обломанные пучки прутьев кидают в кучу рядом с парной.
Конечно, освободившийся тазик тут же хватают немытые граждане, а пустое место сразу занимают. Но некоторые, напарившись, забывают перед уходом перевернуть шайку, этим-то я и пользуюсь. Есть верные признаки, по которым можно понять, что тазик ничейный. Во-первых, рядом с ним нет ни мыла, ни мочалки, во-вторых, вода совсем остыла и подернулась белесой мыльной пленкой, а в-третьих, срабатывает то, что Башашкин называет красивым словом «интуиция». В общем, когда Тимофеич, озираясь, входит в мыльную, я машу ему рукой, успев занять свободную лавку и добыть шайки.
– Молодец, сын, – хвалит он, – в армии каптерщиком будешь!
Парную я недолюбливаю, там жарко, тяжело дышать, и голова кружится. Зато красные, как раки, веселые мужики в рукавицах и старых шляпах с опавшими полями постоянно просят «поддать еще!» – для этого открывают большую железную дверцу печи и швыряют в пекло, на раскаленные добела камни, воду. Оттуда в ответ бьет жгучее облако пара, все ахают и приседают, а потом, стеная от удовольствия, охаживают себя березовыми или дубовыми вениками. И кто-нибудь, увидев, как мне тяжело, обязательно дружески хлестнет по спине жгучей влажной листвой со словами: «Терпи, казак, атаманом будешь!» Я, как ошпаренный, выскакиваю наружу после первой же «поддачи» и окатываюсь холодной водой. После этого жизнь продолжается…
Гораздо интереснее, сидя на мраморной лавке и лениво елозя по телу мыльной мочалкой, разглядывать исподтишка моющийся народ. Когда меня, еще детсадовца, отец впервые взял с собой в баню, я был поражен, обнаружив, что, оказывается, у мужчин не только разные лица, фигуры и прически, но и то, что скрывается под одеждой, тоже на удивление многообразно и разнокалиберно. Не знаю, как там у женщин, а у мужчин красивые и пропорциональные тела, вроде Дорифора из учебника истории Древнего мира, встречаются редко. Много пузатых, тощих, сутулых, коротконогих, даже кособоких. Немало и увечных: без ноги, без руки, исполосованных шрамами, напоминающими белесую шнуровку ботинка. Я когда-то думал, будто у взрослых дядей «свистульки» такие ж одинаково миниатюрные, как у детей. Ничего подобного! Они точно слоники на полке у Черугиных. У одних едва выглядывают из густых кудрей, словно носики-курносики из усов и бороды. У других достают чуть не до колен и раскачиваются при ходьбе, будто хоботы. Я заметил: у обладателей «хоботов» выражение лиц обычно гордое и значительное, а у «курнопятых», наоборот, какое-то робко-смущенное.
– Не пялься на чужое хозяйство! – тихо поучал меня отец. – В бане так не положено!
– Почему?