И ты извергаешь сумятицу порванных фраз:
Держись, бля! Прорвемся!
Мать ждет тебя!.. где там… в Хабаровске… или в Рязани…
Ты знаешь, ты веришь: вертушка вот-вот… где-то рядом… вот-вот…
Ты тащишь последний рожок из пропитанной кровью штанины,
И видишь улыбкой застывшей его перекошенный рот,
И с воем звериным спускаешь рожок до пружины.
Потом открываешь глаза, тебя тащат, как куль, на спине.
Ты слышишь, как мелкие камешки катятся в пропасть…
«Трехсотый…» и кто-то, собою довольный вполне,
Хлопочет крылами со свистом, как вертолетная лопасть…
Февраль пролетел. И март. Тренировки, он всерьез стал называть их так, доводя себя до изнеможения, из душного отделения переместились в госпитальный парк. «А девушки потом…» Надя, Надежда пропала сначала на несколько дней, пропустив очередное дежурство, потом появилась вдруг не в «свой» день, радостная, улыбающаяся. Обошла все палаты, попрощалась. Где со всеми сразу, с лежачими и тяжелыми – с каждым. «Поправляйтесь, мальчики…» Возле него задержалась, выложила из кармана тюбик с каким-то супердефицитным бальзамом, посмотрела прямо в глаза, протянула ручку, ту самую. «Простите. Успеха Вам. Вы справитесь.» Улыбнулась, и солнечный зайчик блеснул в ее зрачках. В дверях обернулась и помахала рукой, напоследок сжав ее в кулачок. «Но пассаран!» И исчезла, теперь уже насовсем.
Вышла замуж за хирурга-майора и уехала с ним туда, где белое солнце, горы, война и много работы.
Об этом рассказала бойкая на язык и вообще Ленка, ставшая его первой…
Надя и этот неизвестный ему майор давно встречались, и все у них было решено. А он, видя ее неприступность и строгость, придумал ее себе. «Ничего нет невозможного для человека с интеллектом.» И с фантазией 20-летнего парня…
Старлей, которого он в той стычке, или, как принято говорить, боестолкновении, утащил за большой валун, оскальзываясь на окровавленных камнях, бессознательного и оттого неподъемно тяжелого, отворачиваясь от секущих лицо каменных осколков и непрерывно стреляя, нашел его в госпитальном парке. Это было в конце апреля, когда снег почти сошел, почки набухли, и в еще прохладном воздухе нежно и тоскливо ощущался их горьковатый свежий аромат.
Он выбрал для тренировок аллею подальше от глаз, упирающуюся в площадку со скамейками. Сидеть еще было прохладно, да и гулять тоже, поэтому здесь его никто не беспокоил. Здесь он третировал ногу, заставляя вспоминать все, что она прекрасно знала и умела, но сопротивлялась упорно, призывая боль на помощь. Здесь он, не стесняясь никого, скрежетал зубами, кусал губы, матерился и даже плакал от боли. Ему казалось временами, что сдвигов нет, что так все и останется. Вспоминался Паниковский – Гердт, убегающий с гусем подмышкой…
«Здорово, ангел-хранитель…» Он поднял голову. Перед ним стоял старлей, но с капитанскими погонами на кителе, и протягивал руку. Он, как будто не веря, протянул свою. Крепко сжав ее, бывший взводный выдернул, поднял его со скамейки, на которой он переводил дух после «пробежки» и пытался хоть как-то представить свое будущее.
Они обнялись. Потом сели. Взводный, они звали его просто Леха, чуть пониже его ростом, «рязанский хохол», потомственный офицер, отец его после той, Великой Отечественной, служил испытателем парашютов, с крупными, словно вырубленными чертами лица, певун и балагур, могущий травить анекдоты часами на любую тему, раскрыл чемоданчик-«дипломат» и достал армейскую флягу в выцветшем тканевом чехле. «Ты как, поддержишь, можно тебе?» «Леха, а я же думал ты того… всё… Тащу, матерюсь, и думаю: бля, он же мне песню так и не переписал. Так обидно стало, и патронов нет ни хера, у тебя последний рожок вытянул да со злости весь до пружины и спустил за раз…» Леха с улыбкой, характерной, уголками рта, разливал в маленькие пиалки кричневую пахучую жидкость. «Коньяк. Комбат выделил. Сказал, будешь в Москве, заедь в Бурденко. Узнай, что с парнем, поддержи, если что… Нас двое тогда осталось. А мне срослось, что кровь в санбате нашлась моей группы, а то и до Кабула не доехал бы.» «Леха, я… да хрена ли говорить, рад я, что ты живой. Давай за пацанов…» Выпили залпом. Защипало в глазах. Зажмурясь, с силой провел большим и указательным пальцами по векам, задержавшись в уголках глаз у переносицы. Леха налил по второй. «Давай за встречу. Будем жить. И за них тоже.» Стукнулись набитыми костяшками кулаков, чокнулись, вроде. Выпили. Мозг мягко затуманился. Как будто и полегчало. «Хороший коньяк.» «А то. Комбату его канистрами возят. Говорит, армянский. Да какая, на фиг, разница…»
«Леха, давай за твои звездочки.» Старшими лейтенантами в Афгане становились довольно быстро. А дальше… Можно было надолго «зависнуть». Или из-за «чрезмерных» потерь, или «неоправданной жестокости», или сорвавшись по дисциплинарной линии. Для «ваньки-взводного», час назад вышедшего из боя, нахамить какому-нибудь проверяющему, прибывшему из «Союза», выслушивая за бардак в расположении или пробелы в идейно-политическом воспитании личного состава, было как два пальца об асфальт… Нервная система выдерживала не у всех, люди не роботы… И, что греха таить, до капитанских погон можно было просто не дожить. Должность командира взвода частенько становилась вакантной и оставалась таковой подолгу.
Их взвод терял меньше других, и заслуга в том была только его, Лехи. Он придумал грубую и по-солдатски циничную шутку. Говорил: «Я письма писать не люблю.», имея в виду, что командир должен был писать домой семьям погибших. Отец, заслуженный пенсионер, полковник в отставке, продолжал работать инспектором по парашютно-десантной подготовке. Он мог сделать так, чтобы сыну, мастеру спорта международного класса, члену сборной ВДВ по парашютному спорту, не довелось понюхать пороха, лазая по афганским горам. Но Леха свой выбор сделал сам. И звездочки свои выслужил честно. И письма писал редко…
«Погоди, успеем. Есть повод поважнее.» Леха снова полез в «дипломат». «Тьфу ты, про лимон забыл.» Но вместо лимона достал маленькую красную коробочку. Построжев лицом, встал. Невольно следом поднялся и он. Твердым командирским, чуть звенящим голосом, каким доводил боевую задачу, Леха отчеканил: «Сержант Григорьев, по поручению командования за образцовое выполнение интернационального долга, проявленные при этом мужество и героизм, спасение в бою командира подразделения вручаю Вам правительственную награду.» И достал из коробочки орден Красной Звезды. Посмотрел на коричневый больничный халат и – отдал в руки. «Вольно, сержант», хлопнул по плечу, «можно расслабиться.»
Он смотрел на темно-красную эмаль пятиконечной звезды, на серебристую фигуру красноармейца с винтовкой в центре… и вдруг сжал ее крепко, до боли.
«Давай ее сюда, обмыть надо.» Леха снова наполнил пиалки и в одну погрузил звезду. «Честный солдатский орден. Твое здоровье.» Он махнул свою залпом. «Спасибо, брат. Должник я твой на всю жизнь.»
Он свою пиалку выпил медленно, пока губы не коснулись эмалированного металла. Достал орден, положил в коробочку, коробочку убрал в карман халата.
«Тут еще вот какое дело…» Леха снова полез в «дипломат, достал, наконец, лимон и еще две красные коленкоровые коробочки. «Это Витька и Сереги, дружков твоих.»
Витек был саратовский, из детдома. С виду щуплый, кожа да кости. Но злой и выносливый, как верблюд. Его и прозвали «корабль пустыни». Или просто Кора.
Серегу растила бабушка. Любил он ее безмерно, в письмах врал от души, что служит поваром, лопает от пуза, у начальства на хорошем счету. Как уж там шло его дворовое детство в заводском районе Красноярска, не распространялся. Но однажды обмолвился: «Хорошо, что в армию забрали. Вовремя. А то бы сел.» Но пока служил, бабуля померла…
Что их сдружило, трудно сказать. Может быть то, что война пробудила в каждом из них способности, дарованные при рождении, но спящие до поры под спудом жизненных передряг… Наверное, это была какая-то форма психологической защиты. Другие находили иные способы. А Витька вдруг стал рисовать. И рисовал каждую свободную минуту. Лица… пейзажи… кишлаки и бытовые сценки из жизни местных жителей… Обладая цепкой памятью, он выхватывал и запоминал то, на что другие не обращали внимания. Рисовал только простым карандашом. Но рассвет на его рисунке, например, нельзя было спутать ни с каким другим рассветом где бы то ни было. А в глазах нарисованного дехканина читалось о чем он сейчас думает…
Его вот в стихоплетство ударило. Правда и книжек в детстве он перечитал немало, спасибо сестре, читать научила рано.
Серега, «Удод», с вечно торчащим хохолком волос на макушке, играл на гитаре и обладал уникальным музыкальным слухом. Батальонная «общая» гитара прочно прижилась над его «шконкой». И никто особо не возражал, к нему ходили брать уроки игры или с просьбами подобрать что-нибудь полюбившееся. Когда он стал подбирать на гитаре аккорды к своим стихам, Серега, с ходу уловив гармонию, делал из его неумелых потуг музыку. А потом еще и ему помогал ее выучить.
Но главное, все-таки, заключалось в том, что в бою он всегда знал, что его спина надежно прикрыта. И они тоже знали, что он всегда где-то рядом. Настоящая была дружба. Без понтов. Без лишних ненужных откровений. Без навязывания своего, но с готовностью слушать и слышать.
…Они погибли в один день, в конце августа. За месяц до его последнего «выхода». Тем, что остался цел тогда, он, по сути, был обязан им.
«Комбат просил… Так и сказал: передай, если парень ноги лишился, они его, вроде как, поддержат. А если нет, тем более передай, он память о них сохранит. Вот, выполняю „батин“ наказ. У них-то никого не осталось…»
Он подержал, погрел в ладонях такие же, как его, звезды-близнецы. Потом аккуратно положил их в пиалы. «Давай и за них обмоем. Наливай.»
И они выпили. Не чокаясь.
5.
Хмельные от комбатовского коньяка и воспоминаний, они долго прощались на пересечении парковых аллей. Одна вела к его корпусу, другая – к центральным воротам. Слегка покачиваясь, обнимались, хлопали друг друга по спине и плечам. Леха взболтнул фляжкой и сунул ему в руку. «Держи, там осталось. За „батино“ здоровье.»
Словно предвидя долгое, а может и навсегда, расставание, ткнул его кулаком в плечо: «Будь здоров, сержант. Удачи тебе.»
«Ты куда теперь?» «В штаб ВДВ вызвали за новым назначением. Да к родителям надо заехать.» Леха в мыслях о доме даже мечтательно прикрыл глаза… «Слушай, а песню-то!» – вдруг вспохватился он. «Да какую песню?» «Ну помнишь, когда мы из учебки пришли, ты, знакомясь с пополнением, пел. Как муха замуж выходила… Смешная такая, на украинском. Я ее кусками с ходу запомнил, тебя просил переписать, да как-то не случилось…» «А… я пришлю. У меня все ваши адреса в блокноте есть…» Леха погрустнел на миг. Все же, хоть и не часто, а письма писать довелось… «Да, чуть не забыл, я там вещи твои привез, дембельские. Пацаны сберегли, думали, ты вернешься. Сумку в отделении оставил.»
Неподалеку нетерпеливо с ноги на ногу переминалась медсестра. Новенькая, вместо Надежды, пришедшая, чтобы позвать его на процедуры, о которых он, заговорившись, и не вспомнил даже. По странной иронии звали ее Вера, Верочка. Узнав ее имя, он подумал: «Надежда упорхнула. Вера вместо нее… А как Вера без Надежды? Значит, и та никуда не делась. Любовь еще… нечаянно нагрянет, и полный комплект.» Усмехнулся мыслям: «Всё будет хорошо,» не отдавая еще себе отчет, что «придумал» выражение на все случаи жизни, которое, как спасательный круг, как опора, костыль, воздушный шар или что там еще, будет выручать много раз потом, в не самые легкие моменты. И сейчас он вслух в ответ на Лехино: «Прорвемся, брат» сказал: «Всё будет хорошо. Прорвемся.»
В последний раз они крепко сцепились руками, Леха, офицер, козырнул ему, сержанту, своему подчиненному, пусть и бывшему, подхватил свой «дипломат» и зашагал на выход. Он, оглянувшись на Верочку, махнул, мол, сейчас иду, а сам все смотрел на удаляющуюся Лехину спину. Потом окликнул его: «Товарищ капитан!» Леха обернулся. Он, вытянувшись в струну, отдал ему честь. «К пустой голове руку не прикладывают!» – крикнул Леха. «Да и ладно!» – махнув рукой, отозвался он. Повернулся и пошел, стараясь держаться так же прямо.
А потом подошел и день выписки.
Пришел «Виталик». «Здорово, чемпион. Ну покажи, чего умеешь.» Он, пусть с опорой на тумбочку, пусть с исказившей на мгновение лицо гримасой, но сделал! – «пистолет» на больной ноге. Встал, выдохнул с чувством хорошо выполненной работы и с некоей даже гордостью посмотрел на врача. «Герой… жить будешь. Шучу. Молодец. Выписываем тебя. Направление на реабилитацию получишь. Форму новую взамен твоей „афганки“ выдадут на складе. Удачи.» Качнул головой: «чемпион…» и вышел из палаты.
…Квартира была нежилая, но прибрана. Несмотря на открытые по случаю июльской духоты форточки, пыль отсутствовала. Даже на книгах. Только стояли книги не так – ровными рядами, корешок к корешку. Его порядок был другой. Особо понравившиеся, нужные и требующие перечтения ставились в первый ряд или на уровне глаз, чтобы не искать долго. Поэтому наблюдался некий визуальный хаос. Не единожды сестра пыталась приучить его к порядку, но он, отругиваясь, оставлял все как есть. Сейчас, видимо, мать, протирая пыль, составила книги как ей казалось правильным. Он медленно оглядывал ровные ряды, выискивая любимые названия. Твен с его «Том Сойером»… «Два капитана»… «Герой нашего времени» Лермонтова… «Один из нас»… «Амур-батюшка»… Джек Лондон стоял рядом с Хемингуэем… «Собор Парижской Богоматери оказался в соседстве с «Денисом Давыдовым» и «Суворовым»… Есенин с «Тремя мушкетерами»…
Он вдруг наткнулся взглядом на институтский учебник по физиологии. Не успел сдать в библиотеку, чуть не сразу после сессии призвали…
Открыв дверцу секретера, он нашел толстую тетрадь со свободными листками, шариковую ручку, и прошел на кухню. На столе лежала записка. «Сыночка, прости, что не встретила. С работы не отпустили, конец месяца, план гоним. Покушать – в холодильнике. Вечером я приду. Целую. Мама.»
Поставил на газ чайник. В холодильнике обнаружил нераспечатанную бутылку «Столичной», кусок вареной колбасы. Из серванта достал стопку. Сел к столу. Снова встал, вернулся в прихожую за сумкой. В боковом кармане лежали несколько фотографий. Парни и их не забыли. Дембельский альбом он сделать так и не успел. Фото, те, что мать с сестрой присылали еще в учебку, были потертые, с заломанными, залохматившимися уголками. Большая часть фотографий была сделана уже «за речкой», несмотря на строгий приказ-запрет. По приходу в «войска» их, необстреляных «щеглов» в парадном необмятом виде снял штабной фотограф для отправки снимков домой. И все. Этот снимок, только увеличенный, стоял в большой комнате на полке шкафа за стеклом. А там они, сначала тайком от командиров, потом и с ними, фотографировались в разных показушно-геройских позах – и с оружием, и на технике, нарушая все запреты. Но никогда сразу по возвращении с «выхода». Не для посторонних глаз это. Для памяти. А когда грузом 200 в Союз полетели его одногодки, он перестал фотографироваться вообще.
Он перебирал снимки… Наконец нашел то, что искал. Они снялись впятером возле вертолета в ожидании командира группы, получавшего в штабе задание на очередной разведвыход. Они с Серегой присели на корточки, Витька, положив руки им на плечи, растопырил локти в стороны. Димок, связист, чуваш, русоволосый, мордастый, но с необычайно тонкими нервными пальцами, и Ильяз Щукин, «Щука», татарин, чернявый, с острыми чертами лица, легли на землю. Типа Витек – укротитель тигров…
Он поставил фотку на ребро, прислонив ее к хлебнице, налил стопку до краев и выпил, глядя им прямо в глаза. Надо жить. Он дома. Только как, он не мог представить. Не вырисовывалось в голове. Стоп! Он же записать хотел то, что со времени приезда взводного ворохталось в мозгу, слова складывались в обрывки предложений, какие-то рифмы сменяли друг друга. Не хватало какой-то одной, но чрезвычайно важной детали. Он понял. Все сошлось. Из сумки достал три коробочки, из них – три Красных Звезды. В кухонном шкафу нашел три граненых стакана, положил в них ордена, разлил до краев водку. Два накрыл горбушками черного хлеба, мать, помня его предпочтения, позаботилась. Выпил свой, торопясь проглотить обжигающую нутро жидкость – не приходилось ему еще пить столько за раз. И стал записывать в тетрадь свой разговор с ними.