И ему налили кружку пива. Он плюнул в неё и отпил.
Но его появление неожиданно внесло метафизические ноты в загул. По всем этим людям, в этих двух комнатах с их непонятной мебелью и безумными картинками на стенках, вдруг прошёл некий трепет. Неясно, с чего это началось, но идея этого трепета была такова: надо превращаться, превращаться и превращаться! Превращаться – в кого? Это было неизвестно! Но в этом движении смешалось всё: и жажда бытия, и желание вырваться из себя, превратиться во что-то иное, может быть, даже в светоносное. Ко<л>я так и подпрыгивал на шкафу от этих предположений. Из-за этого водка пролилась на голову смеющейся девочки Лены.
– Превратиться… Превратиться… Превратиться, – этот шёпот… это бормотание передавалось от одного человека к другому и охватывало почти всех.
– Я чувствую, что во мне зреет моё будущее воплощение, – бормотал молодой человек в красной рубашке. – Оно будет кошмарным. Моя душа воплотится не в этом мире. Он будет чёрным, с огнями-провалами, и никто в нём не найдёт друг друга.
– И я вижу в себе… – кричал кто-то в ответ, схватясь за галстук Беркова.
– Вырваться, вырваться, вырваться! – стонал Закаулов, вставший из своего угла.
– И улететь!
– Куда улететь?! Куда… Куда?!
– Я знаю…
– Но мы там будем одинокими…
– А я хотела бы стать котом, – вставила белокурая девочка из Катиной свиты. – Просто так. Не от ума.
Лёня, стоявший по-прежнему в центре комнаты с пивной кружкой в руке, недоумённо и сердито реагировал на эти бормотания.
Наконец, он прервал всех.
– А я вам вот что скажу! – закричал он, и все обернулись к нему. – От себя не улетишь! …К адку, к адку надо привыкать!
– К какому «адку»?
– К обыкновенному. К аду. Который здесь на земле, и особенно после смерти. Да поймите же вы – и его мутные глаза вдруг загорелись – эти тихие спокойные вещи: большинство людей в аду будет! Да и сейчас полуад на земле… Так вот привыкать, привыкать надо. (Лёня даже застонал…) Надо приучаться любить страдания, любить ужас и вопреки всему жить в аду своим бытием! Ведь бытие наше всё равно там останется, и оно есть. Патологическая любовь к жизни в аду – вот в чём сейчас нуждается человечество! Брести по чёрному, обездоленному миру и любить своё бытие!
– Не слишком ли?
– И даже мерзость, мерзость любить! Потому что иначе не вывернешься: она всегда с людьми, любим мы её или нет. Уже здесь, на земле, повенчаться со страданием… Тренироваться, тренироваться надо для ада! Ишь, адожители!
И он захохотал – по-своему, дико и с надрывчиком.
– Ну, начинается, – проговорил недовольный Олег.
– Я почему в свою кружку плюю, – покачнулся Лёня. – И ещё плюну. Вот. (И он плюнул.) Это высший экстаз: жизнь мерзка, а я всё равно её люблю.
И он влил пиво себе в глотку.
– Жизнь мерзка, а я всё равно её люблю… – это опять каким-то шёпотом пронеслось по комнатам. Всё смешалось, и всё завертелось.
Кто-то говорил, что вечного ада не существует: почитайте индусов и эзотериков… Но не так важно, сколько он длится… Просто: страдания, страдания и страдания… Разве их мало уже на земле? Здесь тоже стал полуад.
Другой говорил, что пришедший к чистому бытию в аду тем самым освободится от ада; но знающий, как освободиться от ада, не попадёт в него.
И все вдруг стали смеяться и наливать в стаканчики водку…
– Странники… милые странники, – говорила Катя Корнилова, подняв высоко бокал с водкой, – жизнь так прекрасна, ошеломляюще! Даже ангелам не так хорошо, как нам! Если есть дух внутри!
«Адожители», как обозвал всех Терехов, согласились с этим.
– Не мерзость надо любить, ребятки, а бытие, бытие, даже если оно среди мерзости: вот в чём дело, – и Катя подошла близко к Терехову. – Ты понимаешь?
– Я всё понимаю, царевна бытия! Я почти это и имел в виду. Но я всё-таки опять плюну в свою кружку…
– Водочки, водочки бы сюда, – улыбалась всем широколицая Верочка Тимофеева.
– Ты же прямо в ней плещешься, – отозвалась её подруга. – Иди, иди сюда, Верочка… Я расскажу тебе свои последние цветные сны. Идём в уголок.
И она взяла её за руку.
– Бессмертия, бессмертия! Бессмертия! – внезапно закричали из какого-то дальнего угла.
…Да, да, вот оно, найденное слово; вот чего им действительно не хватает: бессмертия. И это слово, как молния, как взрыв, прошло по комнате.
– О, конечно, бессмертия, бессмертия! – застонала Катя, вдруг раскинув руки. Глаза её на белом лице загорелись, и вся она засияла внутренней огненной красотой. – О, как я хочу бессмертия! Никто не знает об этом!
«Бессмертия – необязательно божественного, – думала она. – Бессмертия – чтобы жить, жить где угодно, пусть в квазимирах забытых галактик или в бредовых сочетаниях астральных пространств – но жить. А что значит жить? Это значит ощущать себя, своё бытие». И Катя поцеловалась с Тереховым.
– Да, да, мы будем жить! – пробормотала она. – И наплюём на собственный труп – с небес! Давай-ка чокнемся за это!
– Бессмертия, бессмертия! – завопили из дальнего угла.
– Водки… водки… водки! – раздался другой крик.
Один молодой человек уже был под столом и посматривал на Колю – который был вверху, на шкафу.
Катя подошла к известному подпольному прозаику – он писал рассказы и сказки – Вале Муромцеву. Его звезда начинала уже восходить и быстро приближалась к звёздам первой величины неофициального мира Москвы. Это был плотный человек среднего роста, лет двадцати восьми – двадцати девяти, в чёрном костюме, и сидел он в глубоком вольтеровском кресле у окна (там за окном словно пели скрытые птицы) в глубокой задумчивости, как будто не принимая участия ни в чём…
Катя наклонилась над ним и заколдовала:
– А я тебе говорю, Валя… что выть ты будешь… выть, если с тобой что-то случится… В смысле приближения смерти…
Валя вздрогнул и посмотрел на неё.
– Ты жить хочешь, – её голос даже дрожал. – И это твоё желание совсем особенное… Не как у многих… И потому ты не выдержишь, я знаю это, я понимаю тебя, если что подкрадётся… И ты будешь выть… Это всё наше, от нутра. Ты и из могилы будешь кричать: жить!.. Ладно, ладно, думай о своих рассказах.
И она плавно отошла от него.
– Что это с ней? – вырвалось у стоящей рядом Тони Ларионовой. – Опять о смерти?! Зачем?! Когда у меня по ночам иногда возникает эта мысль, мне хочется кричать, и я тогда выбегаю на улицу…
А Глебушка Луканов, сидевший на полу рядом с креслом, даже не понял, о чём говорят: он думал о любви и смотрел мимо «адожителей» вослед царевне бытия. Он ревновал Катю ко всем и собирался посвятить ей свою новую картину. Глаза его, маленькие, запрятанные, празднично блестели, и он всё припевал, лихо и пьяно: «Сижу на нарах, как король на именинах…»
Муромцев повернул встревоженное лицо к Тоне и вдруг усмехнулся: