Яков Свердлов
Клавдия Новгородцева
Он продолжал проверять воспроизведение книгой, пока у них не родился сын. Новгородцева назвала его Андреем в честь партийной клички Свердлова. Когда она написала, что тело ее сильно изменилось, Яков заверил ее, что это не навсегда, и добавил, что, когда писал о деторождении в художественной литературе, то, «конечно», имел в виду Наташу Ростову[78 - Свердлов, Избранные произведения, т. 1, 167, 175, 182; Свердлова, Яков Михайлович Свердлов, с. 119–120.].
* * *
Если тюрьма была университетом, то ссылка – главным экзаменом. Существовало два вида изгнания. Первый заключался в добровольном бегстве на запад, назывался «эмиграцией» и либо оставался в памяти как время частых переездов, подпольных конференций и одиночества в чужих и неинтересных городах и странах, либо забывался совсем – как время, проведенное вдали от «настоящего дела». Вторым была «административная ссылка», в которой идея заточения и мученичества сочеталась с опытом создания самоуправляемого сообщества единоверцев. В большинстве воспоминаний сибирская ссылка – самое важное время в жизни революционера до пришествия революции[79 - О ссылке в революционной мифологии см.: Могильнер, Мифология «подпольного человека», с. 168–176.].
После долгих месяцев пути под надзором более или менее нетрезвых и более или менее нестрогих солдат изгнанник попадал на край света, где встречавший его «политический» спрашивал, «бек» он (большевик) или «мек» (меньшевик), и, сообразуясь с ответом, отправлял на ночлег, угощал чаем, спрашивал о жизни на воле и вводил в местное общество. Самым значимым было отличие «политических» от всех остальных. Как писал Канатчиков, «это высокое звание революционера мы ревниво оберегали и сурово наказывали тех, кто его грязнил и принижал. Тем более что политические ссыльные здесь появились впервые и вначале местное население смешивало их с уголовными. Пришлось потратить немало усилий на то, чтобы провести резкую и отчетливую грань между нами, политическими людьми, борющимися за идею, пострадавшими за убеждения, и обыкновенными уголовными преступниками»[80 - Канатчиков, История моего бытия, кн. 2 (1934), с. 225. О вопросе «бек или мек» см.: Воронский, За живой и мертвой водой, т. 2, с. 71; Б. Иванов, Воспоминания рабочего большевика (М.: Мысль, 1972), с. 92.].
Большинство крупных сообществ управлялись как коммуны – с комитетами, столовыми, библиотеками, хорами, кассами взаимопомощи и регулярными собраниями и обсуждениями. Государственные пособия («студенты» получали больше, чем рабочие) дополнялись посылками и местными заработками (Пятницкий рубил дрова, Воронский переплетал книги, Новгородцева вела метеорологические наблюдения, а Свердлов печатал газетные статьи о туземной жизни). Многие ссыльные учили, лечили и изучали местных жителей, но мало кто находил им место в царстве свободы. Пятницкий, женский портной из литовского местечка (по донесению полиции, «ниже среднего роста, сложения слабого, тонкий, грудь впалая»), поражался тому, как «из рук вон плохо» вели хозяйство сибирские крестьяне, и недоумевал, почему, выслушав рассказы о классовой борьбе, они «отправлялись к стражнику и спрашивали его, действительно ли дело обстоит так, как говорят политические ссыльные». Большинство исключений касались «полового вопроса». Сергей Мицкевич женился на шестнадцатилетней крестьянской девушке по имени Олимпиада, которая решила выучиться на медсестру, чтобы «быть полезной народу»; у Бориса Иванова «как-то так складывались отношения» с дочерью его хозяина, Матреной, что «из них вполне могло вырасти более глубокое чувство»; а литературный двойник Александра Воронского, Валентин, так часто и настоятельно агитировал свою хозяйку, «плечистую и дородную» вдову-староверку лет тридцати двух, что однажды, когда он на секунду замолк, она «встала, подошла к широкой двуспальной кровати с горой пуховых подушек и пышной периной, неторопливо раскрыла постель, обернулась к Валентину, спокойно и покорно сказала – «что ж, я вижу, иди уж, приголублю тебя» – и сказав это, она стала, тоже не спеша, покорно и со вздохами расстегивать пуговицы и распускать лиф»[81 - Kanatchikov, A Radical Worker, с. 364; Свердлова, Яков Михайлович Свердлов, с. 124, 193–194; В. Пятницкий, Осип Пятницкий и Коминтерн на весах истории (Минск, Харвест, 2004), с. 29; Пятницкий, Записки, с. 244–251; РГАСПИ ф. 124, оп. 1, д. 1308 (О. Н. Мицкевич), л. 3; Воронский, За живой и мертвой водой, т. 2, с. 74, 180.].
Александр Воронский
Осип Пятницкий
Борис Иванов
Но чаще всего они ухаживали друг за другом, женились (неофициально) друг на друге и о классовой борьбе говорили друг с другом. Некоторые ссыльные обменивались уроками, но обычно студенты были учителями, а рабочие учениками. Валентин Трифонов, донской казак-сирота и железнодорожный рабочий, говорил, что всему (в том числе «просто культуре») научился от другого ссыльного, Арона Сольца. Борис Иванов, «малограмотный и политически недостаточно развитый» пекарь (как он сам себя описывал), брал у Свердлова уроки алгебры, геометрии, политэкономии, русского языка и «элементарной грамотности и политического развития». Ссыльные гуляли, говорили, отмечали революционные праздники, ждали новоприбывших и много читали (некоторые издатели снабжали их бесплатными экземплярами). «Несмотря на административные стеснения, мы жили довольно привольно, – писал Воронский. – Кругом нас были снега, льды, море, река, скалы, грубоватый, но крепкий и здоровый поморский быт. Нам присылали бесплатно газеты, журналы, книги. Дни проходили однообразно, но не томительно, по крайней мере, в первый год ссылки. Мы часто собирались, спорили, получали исправно нелегальную литературу, полиция нам докучала, но не очень назойливо. Полицейский надзиратель и стражники нас побаивались»[82 - Трифонов, Отблеск костра, с. 21; Иванов, Воспоминания, с. 101; Воронский, За живой и мертвой водой, т. 2, с. 85–86.].
Главным врагом ссыльных была меланхолия. «А как, спрашивается, было не хандрить и не тосковать, – писал Пятницкий, – когда никогда не видишь живых людей, не занимаешься живым делом, хотя ты и «на воле», а кругом тебя восемь месяцев лежит снег, на который глазам больно смотреть, ходить же можно только по дороге, иначе рискуешь провалиться в снег, покрывающий землю на два аршина». И как не впасть в уныние, писал Борис Иванов, «когда несколько месяцев подряд солнце прячется за горизонтом, а бледный, пасмурный, хмурый день блеснет лишь на полчаса-час, и опять стоит многомесячная темная ночь»?[83 - Пятницкий, Записки, с. 249; Иванов, Воспоминания, с. 95, 153.]
Некоторые опускались, спивались и впадали в сомнения. Местные крестьяне докучали визитами. По словам Свердлова, «придут, усядутся, помолчат с полчаса и вдруг поднимутся: «Ну, надо итти, до свидания!» Проезжие кочевники заходили, чтобы «подивиться, что так быстро бегает перо по бумаге, и так много написано, стоят, глядят через плечо, ну как тут писать, а писать необходимо»[84 - Свердлов, Избранные произведения, т. 1, с. 204, 268; Воронский, За живой и мертвой водой, т. 2, с. 177–178; Канатчиков, История моего бытия, кн. 2 (1934), с. 224.].
Постышеву не всегда удавалось писать Белоконской. «Сколько раз я садился за письмо в самую тяжелую минуту грусти, чтобы поделиться с Вами своим одиночеством, но ни одного письма я не мог отправить Вам. Дорогая, многоуважаемая Любовь Матвеевна, если бы Вы знали, как я страдал, то Вы извинили бы мое молчание»[85 - Павел Постышев, с. 51.].
Одна из форм одиночества – вынужденное общение. Весной 1914 года Свердлова перевели в заполярную Курейку, где единственным ссыльным был «грузин Джугашвили». «Парень хороший, – писал Свердлов, – но слишком большой индивидуалист в обыденной жизни. Я же сторонник минимального порядка. На этой почве нервничаю иногда». Месяц спустя он вернулся к этой теме: «Что печальнее всего, в условиях ссылки, тюрьмы человек перед вами обнажается, проявляется во всех мелочах. Хуже всего, что только со стороны «мелочей жизни» и виден. Нет места для проявления крупных черт. Мы с товарищем теперь на разных квартирах, редко и видимся». Полгода спустя, переехав на новое место, он писал Новгородцевой: «Ты же знаешь, родная, в каких гнусных условиях я был в Курейке. Товарищ, с которым мы были там, оказался в личных отношениях таким, что мы не разговаривали и не видались. Было скверно. Тем более скверно, что по целому ряду соображений я не занимался, да и не мог заниматься ничем. Я дошел до полной мозговой спячки, своего рода мозгового анабиоза»[86 - Свердлов, Избранные произведения, т. 1, с. 268, 276–7, 298.].
(Спустя три дня Джугашвили писал Татьяне Словатинской, на квартире которой он жил в Петрограде перед арестом: «Милая, нужда моя растет по часам, я в отчаянном положении, вдобавок еще заболел, какой-то подозрительный кашель начался. Необходимо молоко, но… деньги, денег нет. Милая, если добудете денежки, шлите немедленно, телеграфом, нет мочи ждать больше».)[87 - Джугашвили цит. по: Ю. Трифонов, Из дневников и рабочих тетрадей. «Дружба народов» 6 (1998), с. 114.]
Соседство с другом приносило облегчение, но не избавляло от меланхолии. Филипп Голощекин (урожденный Шая Ицков, известный как Жорж) «немало содействовал» пробуждению Свердлова. «Он человек довольно живой. У него возникает куча вопросов, которые он пытается разрешать беседами… Все же не думай, что так уже хорошо вдвоем, что у нас тут живая товарищеская атмосфера. Ведь нас только двое». Местные крестьяне не считались. Голощекин делался все раздражительнее. «Он стал форменным неврастеником и становится мизантропом. При хорошем отношении к людям вообще, к абстрактным людям, он безобразно придирчив к конкретному человеку, с которым ему приходится соприкасаться. В результате – контры со всеми. Конечно, кроме меня, ибо я-то хорошо знаю, какой это хороший парень, какая хорошая душа у него». Наконец они расстались – «не думай, что после ссоры с Ж. Ничего похожего. Мы по-прежнему нераздельны. Но отдельная квартира все же лучше». Разные люди живут по разным расписаниям, «а я не могу еще писать интимных писем, когда есть в комнате кто-либо бодрствующий»[88 - Свердлов, Избранные произведения, т. 1, с. 278, 298, 301; РГАСПИ, ф. 124, оп. 1, д. 484 (Ф. И. Голощекин), л. 14–14 об.].
Свердлов часто писал интимные письма. «А знаешь, детка, – писал он Новгородцевой из Курейки вскоре после того, как они с Джугашвили перестали разговаривать, – я право же сильно, сильно люблю тебя, и даже очень, очень сильно. Ты спишь и не слышишь? Ну спи, спи, родная, не буду мешать. Эх-ма!». Прошел год с рождения Андрея, а он еще не видел ни сына, ни жены (некоторые большевики не одобряли слова «жена», но Свердлова это не останавливало).
И я настолько не отрываю своего существования от твоего, так часто в душе говорю с тобой, что и для меня как-то странно, что мы так долго не виделись. Но как хочется все же быть около, поглядеть на тебя и детишку воочию. Сознаюсь, гораздо больше желание быть с тобой, ты занимаешь мои мысли больше, ты, ты и ты, и еще раз ты, а потом наш детка. Не понимай меня превратно. Да, мне хочется твоей ласки, сознаюсь, иногда до боли хочется, и я не вижу в этом ничего дурного. Так хочется положить голову к тебе на колени, смотреть, смотреть без конца в твои так сильно дорогие, близкие, милые черты лица, вглядываться в твои глаза, превратиться в маленького-маленького и чувствовать прикосновение твоей руки к волосам, да, невыразимое наслаждение в этом. Но еще больше, сильнее всего хочется передать тебе все свои переживания, все свои думы, в самой передаче почерпнуть новые силы, сделать так, чтобы и тебя полностью захватило мое настроение, слиться в одном настроении… Хочется ласкать тебя, заботиться о тебе, сделать жизнь твою полной бодрости, радости… Много хочется дать. Но что я могу?[89 - Свердлов, Избранные произведения, т. 1, с. 281, 214–215.]
В те же дни подопечный Свердлова Борис Иванов писал «далекому другу» Блюме Факторович. «Я пишу Вам письмо в сумерках. Вы стоите передо мной в моей хижине, как когда-то на нашей новогодней вечеринке в рабочем клубе. Шапка черных волос лежит короной, а черные, жгучие глаза искрятся при свете огней». Письмо заканчивается стихотворением.
Поцелуем одним мы с тобой встретим год,
Не для нас эта ночь ликований,
Поцелуем, как братья, борясь за народ,
Что томится под гнетом страданий.
Не завидуй веселью, мы выпьем до дна
Чашу слез и тоски безысходной.
Может быть, там, где полны бокалы вина,
Упиваются скорбью народной.
Может быть, в этот час, где разбита любовь,
Где разгульное счастье резвится,
Не вино ярко блещет, а слезы и кровь,
Кровь народная в кубках струится[90 - Иванов, Воспоминания, с. 151–152, 154.].
По другую сторону Урала Воронский пил из той же чаши:
Длинными докучными вечерами я много читал – до одурения, топил печь, приспуская лампу. Березовые дрова шипели, сухо трещали и щелкали, подобно разгрызаемым орехам. Кругом бродили уродливые мохнатые тени. О минувшем и угасшем напоминали покрывавшиеся серым пеплом угли. Далекой и невозвратной казалась недавняя жизнь в столицах и больших городах… Оживали пленительные женские образы, эта вереница страстей, превращенных в одни лишь бесплотные, ускользающие тени. Я спешил истопить печь, гремел заслонками, одевался, оглядывал полутемную комнату тоскливым и потревоженным взглядом, шел к Вадиму, к Яну, к Валентину. Темные небесные глубины подавляли своей пугающей безмерностью[91 - Воронский, За живой и мертвой водой, т. 2, с. 181–182.].
Даже Свердлов, чьи «жизнерадостность и оптимизм» были, по словам Иванова, «главной поддержкой слабых», порой впадал в отчаяние. В конце декабря 1911 года, когда его «почти без перерыва» знобило, сильно распухла нижняя губа и несколько недель не было писем, он писал Новгородцевой: «Вчера было так плохо, что охота была заплакать, заохать, не мог заснуть, напрягал все усилия, чтобы не распуститься, сдержал себя, но дошел до того, что пожалел об отсутствии брома или какого-нибудь снотворного, не уверен, что удержался бы от принятия»[92 - Иванов, Воспоминания, с. 95; Свердлов, Избранные произведения, с. 208.].
Впрочем, такое случалось редко, и за ночами отчаяния следовали слова обновленной веры. «Будут светлые дни. Верь в это твердо, будь полна этим», – писал Свердлов жене, друзьям и сестрам. И они верили. Видения Воронского и хандра Пятницкого исчезали «в беседах с товарищами», а письмо Иванова о многомесячной ночи заканчивалось описанием «небесных глубин». «Небо усыпано бесчисленными звездами, и здесь они светят так ярко, как не светят у нас или на юге. Разбегаются причудливые полосы северного сияния, похожие на лучи прожектора, а то вдруг встанет от земли до неба белый огненный столб или взметнется сноп синих, красных и фиолетовых огней»[93 - Свердлов, Избранные произведения, т. 1, с. 215; Воронский, За живой и мертвой водой, т. 2, с. 182; Пятницкий, Записки, с. 249–250; Иванов, Воспоминания, с. 153.].
Постышев тоже находил утешение в природе (и беллетристике):
Трудно для меня описать всю прелесть этих гор, когда они бывают позолочены восходящим солнцем и над ними высоко-высоко сверкает бирюзовое небо, и так близко к земле прильнула пылающая заря, что вот-вот загорится земля. А когда заходит солнце, то я предпочитаю гулять между гор, по «падям» – так они здесь называются. Тогда эти горы подернуты синеватой дымкой, а небо будто касается их верхушек, и сквозь сосны сверкают лучи заходящего солнца. Что-то волшебное представляется тогда взору, и душа наполняется чем-то неземным, и жить тогда хочется и обнять всех хочется, простить всем и чтобы самому все было прощено[94 - Павел Постышев, с. 57.].
Ни настоящий большевик, ни северная природа не могли долго пребывать в таком состоянии. В 1913 году «великий пролетарский праздник Первое мая» застал Постышева в тайге.
Шум гигантов деревьев как будто бы победный гимн миллионной армии пролетариата. Эта дикая, но величественная музыка проникала в самую глубь нашего сердца. Мы стояли и слушали эту могучую победную песню. Аккорды этой песни менялись, до наших ушей долетал то пронзительный вопль, полный злобы и мщения, то как будто бы тяжкий вздох целой огромной, огромной армии[95 - Там же, с. 50.].
Для Свердлова победа означала воссоединение с Новгородцевой и пришествие настоящего дня. Первое произошло раньше: в 1912 году они ненадолго встретились на Оби, а в мае 1915-го, через два года после рождения дочери Веры, Новгородцева переехала к Свердлову в село Монастырское на Енисее. Борис Иванов вспоминал о своем первом впечатлении от их дома:
Лес подступал почти к самому дому множеством низкорослых елок и кустарников. В доме три комнаты и четыре окна, все в сторону леса. Обстановка самая простая: деревянные скамьи, стол с белой скатертью, на небольшом столике стопка книг. Среди них я увидел первый том «Капитала», книгу на немецком языке и раскрытый номер журнала «Русское богатство». На подоконнике лежала объемистая груда газет.
Черноглазый мальчик лет шести, в белом полотняном костюме, с любопытством смотрел на меня.
– Адя! Что ты таращишь глаза? Товарищ прибыл из Питера. Познакомься, – говорил Свердлов, слегка подталкивая ко мне мальчугана. – А это мой зверек, – с улыбкой представил мне Свердлов сына[96 - Иванов, Воспоминания, с. 92.].
Андрею (Аде) Свердлову было четыре, а не шесть, но он уже успел побывать в гостях у отца в томской тюрьме и пожить с матерью в двух ссылках. Чтобы у детей было свежее молоко, Свердловы купили корову.
Свердлов вставал около шести утра и шел на реку делать метеорологические измерения (входившие в обязанности Новгородцевой).
Вернувшись с Енисея [пишет Новгородцева], Яков Михайлович колол дрова, задавал корм корове, убирал навоз, затем топил печку, кипятил воду и готовил завтрак. Часов в восемь вставали ребята. Яков Михайлович умывал и одевал их. Возня с ребятами также осталась за ним, и, несмотря на мои протесты, он не давал мне в это дело вмешиваться. Примерно в половине девятого мы завтракали, и я уходила по урокам. В это время и к Якову Михайловичу приходили ученики – ребята местных жителей. Часов в двенадцать он освобождался и принимался за приготовление обеда. Готовил он превосходно.
Главными блюдами в Монастырском были мороженая рыба (строганина) и пельмени из оленины. И Новгородцева, и Иванов утверждают, что Свердлов был непревзойденным мастером в изготовлении фарша. Иванов, пекарь по профессии, был «художником» в деле лепки.
Обедали мы обычно около двух, после чего я мыла посуду, это право я с боями отвоевала себе, затем мы вместе занимались починкой одежды, штопкой и, если приходило время, стиркой. Освобождался Яков Михайлович от всяких домашних дел часам к пяти-шести, а уже около семи у нас обычно начинал собираться народ.
Из двадцати ссыльных, живших в Монастырском, постоянными гостями были человек десять. Пока Свердлов «священнодействовал» у плиты, остальные под руководством Иванова лепили пельмени. «Веселью и шуткам не было конца, однако спиртного за столом никогда не бывало. Яков Михайлович совершенно не пил ни водки, ни вина»[97 - Свердлова, Яков Михайлович Свердлов, с. 194–197. См. также: Иванов, Воспоминания, с. 96.].
Политические мероприятия не разрешались, но зимой, по словам Иванова, стекла в окнах «покрывались толстым слоем льда. С улицы нельзя было увидеть, что делается в доме, а из дома не видно было, что происходит на улице. Только свет керосиновой лампы пробивался сквозь промерзшие стекла… Собирались ссыльные большевики в небольшой комнате, обстановка которой не предвещала лекции или доклада. На столе стоял чайник с горячим чаем, Валентина Сергушева разливала его в кружки, а у стола в непринужденных позах сидели гости. Некоторые, впрочем, лежали на оленьих шкурах, брошенных на пол неподалеку от железной печки, в которой горели кедровые дрова. В полумраке комнаты едва виднелись лица собравшихся»[98 - Иванов, Воспоминания, с. 107–108.].
После лекций ходили гулять. Любимым занятием было пение, а любимыми песнями – «боевые гимны революционного пролетариата той поры».
Нередко во время прогулки начиналась веселая, шумная возня, порою перераставшая в нешуточные сражения. С азартом швырялись снежками, валили друг друга в сугробы, и плохо приходилось тому, кто зазевается, не увернется вовремя от ловкого удара противника.
Инициатором и заводилой наших забав и сражений обычно оказывался Яков Михайлович. Он с таким азартом наступал на противника… что тот непременно оказывался втиснутым в сугроб, а сидевший на поверженном противнике Свердлов сыпал ему за шиворот полные пригоршни снега.
– Пошли чаи гонять! – громко провозглашал Яков Михайлович, и, усталые, раскрасневшиеся, веселые и шумные, мы возвращались всей компанией к нам. Тут все брались за работу: кто ставил самовар, кто доставал посуду, кто накрывал на стол. Начиналось чаепитие. И снова текла веселая, непринужденная беседа, а в соседней комнате давно уже крепко спали привыкшие к любому шуму Андрей и Верушка.
Ссыльные в Монастырском. Свердлов сидит в первом ряду в белой рубахе. Новгородцева и Андрей Свердлов в первом ряду слева. Между ними (в шляпе) – Григорий Петровский. Джугашвили (Сталин) стоит в заднем ряду в черной шляпе, в центре рядом с ним Лев Каменев. Справа в кожаном пиджаке – Филипп Голощекин