– Кто это? – спрашивает прадед.
– Сережка Богомолов из второго подъезда гулять зовет.
– Ну иди поиграйся с ним, мальчик, видно, хороший, плохих с такими фамилиями не бывает, – Константин Иванович смотрит на носовой платочек в руке и не может вспомнить, для чего он ему.
История 5
– Ваши? – слесарь ЖЭУ № 157 Непролейстакан держал за шиворот Сережку Богомолова и Ренатку Кинзекеева, а меня подпинывал под зад коленом.
– Тот, что посередине, наш, остальных не знаю, – признал меня Константин Иванович и вопросительно взглянул на Непролейстакана.
– Удумали по пожарной лестнице на чердак залезть – винтики-шпунтики! Туды их растуды! Ладно, со своим шурупом сами разбирайтесь, а этих я дальше на опознание поведу, чтобы им родители тоже правильную резьбу нарезали! – слесарь оставил меня перед прадедом, а товарищей моих поволок на экзекуцию по месту жительства.
– Вот знаешь ли ты, Егорка, отчего мой отец Иван Сергеевич в 1885 году из кержацкого поселка в Уфу на улицу Никольскую переехал? – свел Константин Иванович лохматые брови к переносице.
– Так мы же на Блюхера живем!
– О Василии Блюхере отдельный разговор будет, а Никольская теперь именем Мажита Гафури зовется. А переехали мы…
– Да знаю: баню коммерческую на этой улице поставили, стали помывками горожан зарабатывать себе на жизнь, – отвечаю бойко, раскаяния в проступке не изображаю, потому что залезть на чердак по железной лестнице, висящей на торце пятиэтажки, – это же геройство целое, это подвиг почти, это не лампочку в парадном из рогатки разбить, не слово матерное на заборе написать!
– Верно, была баня, по 25 человек в номерах и общем отделении зараз мылись. Но ее можно было бы и в Затоне поставить. Но в Затоне хулиганья было столько, что хоть с маузером за хлебом в лавку ходи.
– Откуда же их столько образовалось?
– Откуда? Все оттуда же – из пролетариев с гегемонами! Откуда еще? Сначала старших перебивают, на чердаки по пожарным лестницам лазят, потом в пьяном виде ножиками друг друга тыкают, – тряхнул бородой прадед.
– Ты, прадедуля, не горячись, ты по порядку рассказывай, – пытаюсь перевести разговор в конструктивное русло.
– А чего тут рассказывать? Зимой 1854 года снегу намело столько, сколько ни один старожил не мог на своей памяти припомнить!
– Так старожилы, они же никогда ничего не помнят! – не могу удержаться от реплики.
Прадед опять брови к переносице свел, но на реплику не отреагировал.
– А весной Белая так взбурлила, так залила все окрестности, что пробила себе новое русло возле самых гор обрывистых, на которых вся Уфа тогда и умещалась, это уже потом она гигантским удавом расползлась по равнинам, проглатывая близлежащие деревеньки, словно кроликов, а в 1956 году так целый город Черниковск в себя всосала. В общем, вместо старого русла реки Белой образовалась старица, ее Старицким затоном назвали. Вот этот затон и стали использовать пароходчики Зыряновы, Мешковы, Сорокины, Якимовы, Стахеевы и те, что помельче, чтобы пароходы свои ремонтировать да на зимовку ставить. А где пароходчики, там и кузнецы, ремонтники, кочегары, плотники. Стал кругом рабочий люд селиться, бараки строить, землянки рыть.
– В мутных водах весеннего паводка на бельские просторы наконец принесло капитализм? – поражаюсь участию сил природы в смене общественно-политических формаций.
– Не умничай, енгельс, не отвлекай от темы. Плохо жили работяги, мерзли, болели, мерли. Работали по двенадцать часов, а из развлечений у них были только водка да хулиганство. Вот и ходили стенка на стенку затонские и кержацкие, калечили друг дружку. Кому понравится такое богопротивное дело? Поэтому и переселился мой папа в Уфу на Никольскую. Я к тому времени уже большой был, помогал отцу чем мог. Помню, как-то позвал он меня и спрашивает: «Костя, сынок, ты наши банные дрова никуда налево, часом, не сбываешь?» «Нет, – говорю, – как можно?» Тогда Иван Сергеевич хитро улыбнулся в бороду, она у него такая же, как у меня сейчас, была, и ничего не сказал, только взял одно полено да в сарай ушел мастерить что-то.
– Буратину? – пытаюсь пошутить по-нашему, по-детсадовски.
– К тому времени Буратину даже Алексей Толстой еще из Пиноккио не выстругал, – усмехается Константин Иванович. – В общем, через день-другой у мужичка с соседней улицы так шарахнуло в печке, что эта печка вся и развалилась по кирпичикам.
– Сурово! Но это, пожалуй, как-то больше по-иудейски, чем по-христиански, – задумчиво рассуждаю вслух.
– А ну цыц! Мелюзга! А заповедь Христова «не укради»? К тому же не пострадал никто!
– Да я только за, прадедуля! Нашу национальную тягу к воровству надо пресекать. Сам вчера Славке Панкратову из 23-й квартиры в ухо дал за то, что пистолет мой хотел стырить.
– Ты руки-то не распускай! Папа мой, Иван Сергеевич, этого не любил. Ладно, иди во двор, справедливость восстанавливай. Татьяна! Таня, голубушка, принеси рюмочку кагора сладенького, папу помяну.
История 6
Иду в резиновых сапожках по нашему дворику, стараюсь пройти около деревьев, по сторонам не смотрю, смотрю только себе под ноги.
– Юрочка, ты чего же по газону ходишь?
Поднимаю голову, прабабушка Татьяна Александровна из магазина булочку с молочком в авоське несет.
– Я не по газону хожу, я разноцветными листьями шуршу, – поправляю прабабушку.
– Да, время бежит, опять осень наступила, – почему-то грустит Татьяна Александровна.
– Для кого бежит, а для кого тянется, как ириска «Золотой ключик». Вон Генка из 54-й квартиры уже в школу на подготовку ходит, амне еще не один год в детсаду палочки считать, грибочки разукрашивать да ежиков из пластилина лепить! – возмущенно возражаю.
– Ну ладно, не сердись, пойдем лучше к нам истории деда Константина слушать, – протягивает мне сухую ладошку прабабушка.
Константин Иванович нежно помял двумя пальцами большой желтый кленовый лист, понюхал его. – Хорошо! Спасибо, Егорка, угодил! Отчего-то вспомнил, как осенью 1890-го меня папа Иван Сергеевич в земскую управу писцом устраивал. Так же вот шли по улице, кленовыми листьями шуршали. Пришли, мне и говорят, напиши чего-нибудь, почерк твой поглядим. А писал я тогда как курица лапой. Ты, Егорка, тренируй руку сызмальства, почерк – он как одежка, по нему встречают, по нему привечают. Дали мне какой-то циркуляр переписать, а там такая тоска из цифр с деепричастными оборотами, что я чуть не заплакал, да делать нечего, родимой семье помогать надо, какое-никакое жалование обещали. Так меня к тому же еще не больно-то и брать хотели из-за почерка, хорошо, что наш знакомый адвокат Рындзюнский зашел в управу по делу и стал всех уверять, что хоть я не каллиграф, зато у меня отменная грамотность. А она у меня, если честно, была еще хуже почерка, – развеселился Константин Иванович и затрясся от смеха вместе с листом кленовым.
– И долго тебе пришлось, прадедуля, цифры казенные переписывать?
– Цифры – это что! Федька, помню, рассказывал, что когда работал писцом в судебной палате, так ему давали переписывать постановления сплошь об изнасилованиях да скотоложестве.
– Константин! – одернула прадеда Татьяна Александровна.
– Ах, да! – неловко крякнул Константин Иванович. – Нет, недолго, после того, как Федька сбежал, я несколько месяцев проработал, а потом тоже невмоготу стало.
– Какой еще Федька?
– У нас в Уфе с 1890 года только один Федька – Федор Иванович Шаляпин!
Не скрою, поразил меня Константин Иванович в очередной раз.
– Это как же?
– Чего – как же? Вот пойдешь в школу, тебе всю его биографию расскажут, и узнаешь, что после того как приехал он к нам на пароходе вместе с хором Семенова-Самарского, он не только в Дворянском собрании бенефисы пел, но и буквы на казенной бумаге выводил.
– А зачем великому басу это нужно было?
– Как зачем? Ты же сам в прошлый раз что-то про нарождающийся в Уфе капитализм говорил. Время было суровое. Спел Федор несколько арий, только начал богатеть – верблюжье пальто с тросточкой купил, – как певческий сезон на Южном Урале закончился, Семенов-Самарский с труппой разъехались кто куда. Поклонники его и пристроили в управу так же, как и меня, писцом, очень его голос нашему председателю понравился, да и вездесущий адвокат Рындзюнский опять же поручился. Но мы, мелочь канцелярская, не знали тогда, что за фрукт этот Шаляпин, и, честно говоря, подозревали в нем шпиона. Посуди сам: председатель нас в упор не видит, ни разу ни с кем из нас не поздоровался, а с Шаляпиным – ласково беседует и здоровается прямо за ручку. Очень Федя нам не понравился, а он от этого нервничал и переживал. Нервничал, нервничал, потом подошел ко мне, как к самому близкому по возрасту, и прямо спросил: в чем дело, господин хороший, что за обструкции?! Тут мы с ним объяснились и даже слегка подружились, тем более что со службы нам надо было идти в одну сторону, мне на Никольскую, ему на Ханыковскую.
– Это где же такая неблагозвучная находится?
– С 1901-го зовется Гоголевской. Шаляпин там в полуподвале у прачки угол снимал.
– Опять, значит, Гоголь?