Появилась однажды иллюзорная надежда на помощь от «воспитанников класса Муншау». Только мало что зависело от тех, кто пытался мне помочь. В основном это был пожарник Яша Юнгман. Для другого «воспитанника» оттуда – начальника пожарной дружины – нужно было встречное движение. Мне самому следовало чем-то проявить себя.
Яша переживал за меня больше всех, изредка подкармливал, приворовывая что-нибудь с общего стола пожарников. А еще постоянно напоминал своему шефу о долге по отношению к «товарищу в беде».
Нужно было и мне мобилизоваться внутренне, обрести уверенность в себе, но никак не удавалось перебороть настроение и хоть как-то попытаться переломить события.
ГУЛаг, нужно сказать, вообще великолепная школа для всех, кто хочет и умеет учиться. Сильные там сдавали экзамен на право существования, слабые – понемногу отсеивались и уходили в небытие.
Действовал закон Естественного отбора!
Опускаться даже на короткий период и плыть по течению было смертельно опасно.
На соседних нарах или на общей работе, в одной бригаде иногда встречались люди, каких на свободе и встретить невозможно, из другой плоскости, из другого измерения. В лагере в одну упряжку с бездарью, серостью были впряжены люди мудрые, талантливые, душевные, отмеченные искрой Божьей… Было так и в тюрьмах, на пересылках, в рабочих зонах – на всем тернистом пути. А на Севере особенно часто.
Как часто вспоминалась мне встреча и скоротечная дружба с юристом Митрофаньевым еще в первый год прохождения «моей службы» в Воронежской тюрьме… Встреча, которая оставила очень глубокий след во мне… И спина сама выпрямлялась. В большой «общей» камере он создал консультационный пункт защиты прав человека, но главное – самоуважение, авторитет «контриков» (обвиненных по 58-й статье Уголовного кодекса) сумел поднять выше, чем звание «вор».
Или встречи с экономистом Теобольдом Боосом. Это и есть тот самый «таинственный незнакомец», который дважды спас меня от неминуемой смерти на «Известковом». Должно быть, в «благодарность», тоже по какому-то наитию, я – не узнав его! – как сувенир на память, прилепил ему кличку позже «Тоби-Бобо». И написал о встречах с ним вою первую повесть.
Таковы создатели «класса Муншау», два Мартыновича, о которых я уже рассказывал; они ушли в туманное прошлое, но след свой протянули сюда – в настоящее.
И начальник конвоя Вежелебцевым, которому по Уставу, по должности надлежало быть со мной злым и недружелюбным. А он несмотря ни на что остался в моей памяти добрым гением. И только много позже я сумел понять, как же ему, с таким сознанием, непросто жилось в его окружении.
Всем им, кто остался личностью в тех экстремальных условиях, и названным мною, и десяткам других, из моей памяти уже не уйти.
Знал я Игнатьева, главного механика линкора, на котором маршал Тухачевский ходил в Англию представлять Советский Союз при коронации королевы Елизаветы. «Дело» механика после расстрела маршала оказалось утраченным в блокаде Ленинграда. Возникла угроза бесследного исчезновения и его самого. Ведь тогда так часто бывало.
«Нет человека – нет проблемы» – так говорили вожди.
А у Игнатьева было уже пятнадцать лет лагерного стажа, из них три – без определенного срока, он был «пересидчиком», и конца этому правовому состоянию никто не видел.
Теперь уже мало кто знает, что значит «пересидчик». Представьте, как чувствует себя человек, у которого срок закончен, а на волю не выпускают. И год проходит, и два, и три… А спросить некого – война должна была за все ответить.
Игнатьев был моим соседом по нарам и добрым приятелем. А в шахте – очень талантливым, «теневым» механиком. Он исполнял обязанности многих «главных» – с разноцветными дипломами и «красными корочками», на высокой зарплате да с постоянными премиями. Они часто менялись, а он просто честно работал.
Окружающим казалось тогда, что он утратил чувство справедливости, привык так жить и перестал задумываться о своей судьбе. А он, презирая самую суть своих начальников, просто служил механизмам, работающим в шахтах, жалел их, как прежде тех, что были под его началом на морском корабле, и почитал эти горы металла почти живыми и одушевленными своими товарищами.
Я не только уважал его, я восхищался им!
И еще один эпизод.
В короткий период моей работы на Центробазе ОТС, коротая время в выходные дни, мы посвящали его искусству. Для этого приносили в лагерь отбракованные электрические лампочки и испачканные с одной стороны куски чертежной бумаги. А стройный старец с седой бородой и детскими глазами – художник из Питера Андрей (кажется, Милентиевич) Геращенко – усаживал вокруг себя на хорошо освещенной площадке посреди барака всех, кто желал участвовать в этом священнодействии, и проводил много часов, посвящая в секреты портретного рисунка. Рядом, плечо к плечу, с полным взаимным уважением друг к другу, трудились и воры, и «контрики». И в желающих попозировать мы недостатка никогда не испытывали. А сказочный Север сам позировал Геращенко. Со своей величественной красотой он неиссякаем для тех, кто хочет и умеет ее рассмотреть.
Для нас это был прорыв в искусство, работа «для души», особенно ценная в тех условиях. И в благодарность старому художнику мы помогали отправлять миниатюры в Ленинград, его дочери. Это уникальная коллекция, если ей удалось сохранить шедевры!
Память о большом Художнике и его науке неожиданно, на уровне подсознания пришла мне на помощь, когда духовные и физические силы опять оказались на исходе, а положение стало безвыходным. Был обычный выходной день по «скользящему графику», и мне предстояло еще несколько часов тупо наслаждаться «покоем и свободой» грязной постели в углу темного, сырого и холодного барака.
Но я почувствовал, что у меня вдруг «зачесались» в забытой истоме мои избитые о железо тачки и обожженные руки. Поднимался я со своей опостылевшей постели тяжело (именно это запомнилось мне с особенной ясностью!). Вставал через силу, с большой неохотой. Из своего заплечного мешка, которые в лагере иронично называли «сидорами», очень бережно извлек я давно заготовленные и сложенные в плотную пачку квадратики чертежной бумаги, несколько кнопок и специально подобранный набор карандашей различной твердости. К этим принадлежностям я не осмеливался прикасаться со времени приезда в «особорежимный» лагерь.
Потом я, словно живого друга, призвал на помощь светлую память дедушки Геращенко, устроился поближе к свету и, постепенно разминая одеревеневшие пальцы, принялся переносить на бумагу с фотокарточки изображение милого лица жены бригадира со значительным увеличением. Опыт оказался удачным.
Я отвлекся от своих дум, в каком-то упоении провел два часа. А кроме того, для всех окружающих я в тот вечер превратился в другого человека. И заработал при этом себе отгул еще на один день, с горбушкой хлеба в придачу.
Пожарный начальник, второй ученик Франца Муншау в этом лагере, Николай Шмидт пришел ко мне сам, в сопровождении того же Яши. Я сразу стал ему очень интересен: он, как только узнал от Яши о моем «таланте», тут же наметил план мероприятий, чтобы использовать меня в своей пожарной карьере. По его мнению, требовалось многое:
– изменить категорию труда по в моем «деле» (а категория эта устанавливалась врачами при ежегодном комиссовании);
– добиться моего открепления из списочного состава шахты;
– добиться включения в штатное расписание пожарного отделения еще одной единицы;
– добиться разрешения капитана – начальника отдела районной пожарной охраны.
Все это, считал Николай, с помощью «моего таланта» и «нужных людей» – «квартирантов», которые полузаконно поселились в его «Пождепо», было вполне преодолимо. Он стал очень энергичен, мой товарищ по «классу Муншау», как только почувствовал, что от меня ему может быть какая-то польза.
По его просьбе уже начали содействовать его «всесильные квартиранты»: Грек – главный экономист лагеря Иван Константинович Панаиотиди и заведующий продскладом Алексей Андреянович Соболев. А им, был уверен Шмидт, все под силу!
Однако еще один пункт «мероприятий» вызвал отбой с моей стороны. Мне самому – лично – нужно было идти за подписью о разрешении к «куму». К тому самому оперуполномоченному, тоже очень энергичному, к которому «прилипало» все, что пыталось проскользнуть мимо. Я поблагодарил Шмидта за хлопоты и наотрез отказался участвовать в такой затее. Чем вызвал ужасное недовольство «шефа»… и интерес к своей особе у «всесильных квартирантов».
Соболев отреагировал оригинально:
? К этому? – переспросил он с явным презрением. – Да запросто! Сей момент! Да он сам принесет мне такое разрешение.
«Этот», как оказалось, находился в постоянной «продовольственной» зависимости от Соболева.
А «Греку» мой отказ понравился просто по-человечески, он обратил на меня внимание и очень помог в устройстве дальнейшей моей судьбы. Только помощь его была не в том, чтобы сделать из меня пожарника. Он призвал меня в свой плановый отдел – бухгалтером по расчетам с шахтой за эксплуатацию «контингента заключенных».
Для изменения категории труда в своем «личном деле» мне пришлось по блату еще больше двух недель проваляться в отвратительной лагерной больничке. И по роковому совпадению я приобрел там еще одну отметку судьбы – не мнимый, а настоящий диагноз хронического заболевания почек.
Когда работа в котельной на шахте уже осталась в далеком прошлом и все мои действия стали наполняться надеждой на улучшение жизни в ближайшем будущем, вынужденный «отдых» в больнице стал представляться вполне сносным. И себя тогдашнего – молодого, тощего, коротко остриженного, с «мольбертом» и карандашами в руках, только привыкающего к новому для меня званию «художник», – видел не совсем еще потерянным, не опустившимся под грузом насущных лагерных проблем.
Однако картинки того периода, глубоко застрявшие где-то в тупиках мозговых извилин, толкают и на другие воспоминания. Меня, как ни странно это звучит, отказывались тогда выписывать из больницы на вполне законном основании: уровень белка и лимфоцитов в моей моче не хотел снижаться, несмотря на диеты, уколы и целые пачки каких-то лекарств. Так что выписался я наконец тоже по большому блату. Да еще для гарантии подменив мочу при анализе.
А в больнице у меня была бездна свободного времени. И тратил я его щедро: и на портреты товарищей для отправки домой, и на добровольную помощь фельдшеру в его работе – он был там один, а больных – более сотни. Но в основном свободные часы я проводил в одиночестве, в своих «глубокомысленных» размышлениях. И мне никогда не бывало скучно с «самым умным человеком» – с самым собой.
Мысли я отпускал в самостоятельную прогулку. Казалось, что они не рождаются в моем мозгу, а приходят сами, готовые, откуда-то извне. И роятся в фантастических комбинациях, по своему собственному сценарию.
А потом я осознал, что эти мысли, невесть откуда приплывшие ко мне, все больше гадкие и тоскливые.
Так, оказывается, в жизни нередко случается…
Может, так и должно быть: в каком состоянии организм, такие и думы приходят.
Подобное притягивает подобное.
Но когда я это понял, то почувствовал, будто сам себя предал, дал загнать себя в тупик, имя которому – безысходность.
Попробовал сам изменить ситуацию всякими способами…
Приказывал мыслям – не слушаются. Просил – не обращают никакого внимания. Призвал на помощь в конце концов тех мудрецов, кем увлекался всегда и кого помнил с ранней юности: Блока, Северянина, Лермонтова.