В Харьков Георгий Порфирьевич нагрянул ради самоличной ликвидации местных революционеров. Однако тамошние оказались редкостными пройдохами: выследили обе квартиры, которые попеременно занимал инспектор, и чуть было его самого не ликвидировали. Да спасибо, Яблонский вовремя упредил, и Георгий Порфирьевич ретировался. Случай этот еще более упрочил бы его доверие к Яблонскому, когда бы только не было оно гранитной прочности. Повысившуюся в последнее время взвинченность Яблонского инспектор, конечно, замечал, но относил за счет страшного напряжения, неизбежного и понятного при двойной игре. Внезапное исчезновение Дегаева-младшего, переведенного из Саратова в Петербург по просьбе старшего брата, не наводило Судейкина на мысль о возможности какого-либо подвоха со стороны Яблонского. Следовало, правда, потребовать объяснений, и он, инспектор, потребует, да наверняка все обернется каким-нибудь пустяком.
В голый, опрятный, без соринки и пылинки директорский кабинет Судейкин явился своей молодцеватой пружинно-твердой походкой, в своем партикулярном, отлично сшитом костюме, выбритый, свежий, румяный, хоть сейчас на картинку.
Георгий Порфирьевич невозмутимо слушал Плеве. Предположения директора департамента казались ему досужими. После Харькова какие могли быть сомнения в Яблонском? Харьковским злодеям оставался вершок до того, чтобы порешить инспектора. Но тут-то – спасительная телеграмма Яблонского. Нет, Вячеслав Константинович дует на воду.
Он невозмутимо выслушал тайного советника. Пообещал нынче же, в пятницу вечером, увидеть Яблонского. И откланялся, пребывая все в той же душевной бодрости. По потом, занимаясь в своей захламленной комнате, Георгий Порфирьевич как-то неприметно обеспокоился. Темное чувство овладевало им все сильнее. Он бросил бумаги, стал курить и ходить по комнате.
Исчезновение Дегаева-младшего… Самоубийство Блинова… Что бы все это могло значить? Вокруг отставного штабс-капитана образуется пустота. Это то, что в революционной среде называют очисткой. Но очистку производят при возникновении серьезной опасности. Стало быть, серьезная опасность угрожает Дегаеву? Какая же? В чем она, эта опасность?.. И наконец, нынешнее срочное приглашение в квартиру номер тринадцать. Может быть, Яблонский хочет объясниться?
День мерк. Судейкина передернуло: «Квартира номер тринадцать. Надо же!» Он усмехнулся над самим собой. Потом достал из шкапика бутылку коньяку и позвал Судовского.
– Ну, Коко, – сказал Георгий Порфирьевич, – бог не выдаст, свинья не съест.
– Это уж точно, – бездумно отвечал Коко, принимая рюмку.
Они чокнулись и выпили.
К дому, что фасом и на Невский и на Гончарную, к дому, где в третьем этаже квартира номер тринадцать с окнами в сумеречный двор, Георгий Порфирьевич испытывал особенную, интимную привязанность.
Не постельные утехи привязывали Судейкина к этому дому, а долгие, часами, беседы с Яблонским. Давно желанная, давно взлелеянная золотая пора розыскной секретной службы началась лишь при Яблонском. Не здесь, не в Питере, началась, а в Одессе, ровнехонько год назад. Хорошо, семейно справили они тогда рождество с Яблонским и его женою. Хорошо! При свечах, вино было, сладости, хоть и происходило все за тюремной оградой… Яблонскому цены нет. Никогда ни одна полиция не располагала таким сотрудником. Но черт побери, не располагала и таким инспектором! Слыхать, господа министры и господа сенаторы зело побаиваются тебя, Георгий Порфирьевич. То-то ли еще будет!..
К дому, что фасом и на Невский и на Гончарную, к дому, где в третьем этаже квартира номер тринадцать, Судейкин и Коко приехали в серый, неотчетливый час.
Судейкин нашарил в кармане ключи, но Яблонский сам уже отворил дверь.
– Ах, Георгий Порфирьевич, – сказал он взволнованно, – жду не дождусь.
– Что так? – ласково осведомился инспектор. – А где ж наш «генералиссимус»?
Яблонский торопливо, но с какой-то как наперед затверженной обстоятельностью отвечал, что лакей его, Суворов, вчера еще, в четверг, отпросился к куме, в Озерки, обещал «обернуться обыденкой», да вот, изволите видеть, и посейчас нету.
Все это Яблонский разобъяснял, проводя Георгия Порфирьевича в комнаты, а Коко Судовский вешал в прихожей шубу и громко сморкался. Коко, правду сказать, не терпел Яблонского. Тот, как думал Судовский, ухватил слишком весомое место при дядюшке. Племянник намекал на это, но дядюшка только похохатывал: «Ревнуешь!»
«Ишь лебезит», – сварливо думал Коко, не вслушиваясь в то, что говорил Яблонский, увлекая Судейкина в глубину квартиры.
Голоса были плохо слышны. Да в общем-то Коко мало интересовало, о чем они там толкуют, дядюшка и этот плюгавый. Коко сидел на стуле в столовой, спиной к дверям, ведущим в кухню. Коко курил, думал о недавнем карточном проигрыше. Вот ведь, будь ты неладно, с родственниками играешь, со свойственниками играешь, а денежкам счет. Теперь вали-ка, одалживайся у дядюшки. А Георгий Порфирьевич карты презирает и за карточный ремиз не погладит.
Меланхолию Коко как срезало негромким револьверным выстрелом, воплем Судейкина:
– Коко! Бей! Бей!
Но Коко и моргнуть не успел: сзади что-то рухнуло на него как глыба. И, уже валясь со стула, на бок валясь с проломленным черепом, будто б издалека, но звонко расслышал он лающий захлеб Судейкина:
– Дегай! Дегай!
Книга 2
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
С час назад в дворницкую влетела горничная из девятой квартиры. Простоволосая, глаза круглые, рот круглый. «Там, – говорит, – наверху-то, в тринадцатой, шум. Там, – говорит, – упало, потолок ходуном!» Ладно, лениво отмахнулся дворник, что упало, то пропало. Однако обул валенки, зевая, потопал в третий этаж.
На звонок никто не отозвался. Почудились шаги, осторожные, медленные, будто кто шел ощупью. Дворник еще позвонил. Ответа не было. Дворник от страха озяб и припустил в участок…
Теперь в прихожей теснились пристав, городовые, чины сыскной полиции. И дворник, углядев в углу что-то грузное, большое, попятился: «Убивец!»
– Дур-рак! – в сердцах буркнул пристав. – Шубы.
И верно, то были шубы, одна с енотовым воротником, другая – с бобровым. Пристав, глядя на них, думал: «Протокол. Протокол».
В его служебном желании поскорее составить протокол крылось другое, неслужебное желание: чернила, перо, бумага словно бы перемещают внимание, убитый уже не убитый, а «предмет осмотра»… Да-да, протокол. Ну-с, примерно так: «Труп лежит на животе и притом с незначительным поворотом на левое плечо. Лицо обращено книзу и немного в левую сторону. Левая рука вытянута, правая согнута в локте. На полу лужа крови. Около головы покойного лежит лом…»
«Однако буйвол», – подумал пристав, глядя на убитого. И вздрогнул: из другой комнаты донесся стон. Нестрашный, жалостливый, почти детский, а потому пугающий. Пристав нервным кивком пригласил за собою чинов сыскной полиции, городовых.
Рослый, плечистый человек, согнувшись, как плача, припал к мраморной доске высокого комода. Мрамор был окровавлен.
– Поддержите его, – тихо сказал пристав городовым. Ну конечно, конечно, вот этот, решил пристав, этот вот самый и укокошил «буйвола», да и сам, видать, получил на орехи.
– Осторожней, – по-прежнему шепотом, точно боясь растревожить раненого, скомандовал пристав, – осторожней, не пьяный. На диван его. Так. Ноги, ноги…
– М-мм, – простонал раненый и внезапным, странно-прозрачным голосом попросил: – Пить дайте.
– Дайте, дайте, – быстро велел пристав. И как прицелился: – Кто вы такой? Имя?
– Ко… Ко-ко, – с усилием, сквозь зубы отвечал раненый.
Пристав опешил.
– Имя, имя, говорю, назовите.
Человек на диване смотрел как в темноту.
– Спать… Спать хочется, – произнес он тонким, неестественным голосом. – Ничего не помню… Яблонский…
Он опять попросил воды. Отхлебнул, громко, по-лошадиному пришлепнул губами. Потом досадливо, будто синяк или шишку, тронул проломленное темя, зашевелил липкими пальцами.
– Об шкатулку ударился. Проиграл деньги… В шкатулке деньги…
И как в омут ушел.
«Ага, – подумал пристав, – вон оно что: Яблонский – его фамилия, а дело денежное, карточное. Ну и публика! Славный городок наш Санкт-Петербург, какие штуки выкидывают».
– Осмелюсь, ваше благородие… Они не жилец. – Дворник не переступал порога комнаты, оттуда, с порога, указывал пальцем на диван.
– Жилец, не жилец – доктор решит, – рассеянно отозвался пристав.
– Дак не они жилец, ваше благородие, – повторил дворник, – я наших-то приписанных, как свои, – он поднял руку, растопырил пятерню. – Этот не Яблонский, этот к господину Яблонскому приходил, а жить у нас не жил.