Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Пушкин. Тютчев: Опыт имманентных рассмотрений

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– «пропуски текста» (содержательные зоны молчания);

– взаимоосвещение стиха и прозы;[67 - Этой важнейшей проблемы касаются Л. С. Сидяков и Пол Деб– рецени, связывая ее с художественной прозой Пушкина в целом. См.: Сидяков Л. С. Художественная проза Пушкина. Рига, 1973 и мн. др. его работы; Debreczeny P. The other Pushkin: A Study of Alexander Pushkin's Prose Fiction. Stanford (California), 1983.]

– структурирование внетекстовых элементов (поэтизация примечаний, усвоение чужого текста);

2) со стороны сюжета, способа повествования и группировки образов-персонажей:

– внефабульность (многослойность сюжетного развертывания);

– переключение из плана автора в план героев и обратно (челночное движение «точки» повествования);

– ступенчатое построение образа автора;

– вне– и внутритекстовый образ читателя;

– «профильность» (взаимообращенность) персонажей;

– взаимозаменяемость персонажей (их неидентичность самим себе, интеграция в сложное духовное единство);

– линейно-циклическое время и внешне-внутреннее пространство;

3) со стороны стилистики и стиха:

– стилистическая полифония («сломы»);

– строфа как созидающая целое расчлененность (неизменная подоснова, подчеркивающая и выравнивающая многообразие интонационно-ритмического, пространственно-событийного и поведенческого содержания);

– ирония как регулятор единства и многоплановости стиха, стиля и смысла; ироническое скольжение по другим жанрам (пародийное полупревращение или имитация).

Все эти аналитические дефиниции жанра в слитном тексте «Онегина» подвижны и подвержены взаимопревращениям. Поэтому можно утверждать, что фундаментальной чертой романа, охватывающей все его жанровые признаки, является инверсивность. Перераспределения инверсивного типа функционируют всюду: в «расщепленной двойной действительности», то есть в переключениях из авторского мира в геройный или, что то же самое, из поэтического сюжета в повествовательный, в композиционной перестановке «Отрывков из путешествия Онегина», в зеркальной симметрии писем и монологов, в том, что «жизни даль» (5, VII) и «даль свободного романа» (8, L) продолжают друг друга, во взаимозаменах персонажей, в колебаниях стиля и смысла – вообще на любом уровне. В конечном итоге, содержанием «Онегина» является его форма, и это столь же очевидно, как позднее в «Улиссе» Джойса. Можно думать также, что инверсивность «Онегина» протягивается и в поле его интерпретаций, где, в свою очередь, перепутываются толкования и поэтика.

В своем завершенном виде «Онегин» сохраняет напряженную неразвернутость, непредсказуемость и свободу выбора читателем различных «путей» сюжета и смысла. Поэтическая структура романа, тяготея к свернутости, закрытости и самотождественности, способна, благодаря все той же инверсивности, разворачиваться в новое семантическое пространство, которое постоянно возрастает, выходя из себя самого и насыщаясь смыслами все более и более. Единораздельность «Онегина», сохранение им целостности при принципиальном господстве откровенных противоречий и клубящихся инверсий приводит к тому, что на любом его уровне возникает парадоксальная игра сюжетно-композиционных и смысловых возможностей, вариаций и альтернатив. «Онегин» весь существует на противонатяжениях смысла, никогда не перетягивающихся на одну сторону в ключевых местах текста. Суть его жанра в том, что он навсегда сохраняет черты черновика, а это стимулирует соучастие читателей в смысловой жизни текста. Вот почему жанровая формула «Онегина» выводится, с одной стороны, из завершенного текста романа, канонизированного изданием 1837 г., а с другой – она же вбирает в себя веер возможностей, располагающихся вне и внутри текста, начиная от поглавной редакции 1825–1832 гг. и кончая «Альбомом Онегина», так называемой «Десятой главой» и всеми явными и скрытыми вероятностными ходами романа.[68 - Чумаков Ю. Н. Роль изучения творческой истории в современном прочтении «Евгения Онегина» // Классика и современность. М., 1991. С. 170–179.]

Собирание жанровой формулы «Онегина» привело к важному последствию: оказалось возможным установить жанровую традицию русского стихотворного романа, которая в литературной науке считалась несуществующей. Для этого понадобилось сличить с жанровой сеткой «Онегина», взятой к тому же в упрощенном виде, довольно большое количество текстов (разумеется, их сначала нужно было разыскать). «Блестящее одиночество» «Онегина» в стихотворной традиции объяснялось тем, что у романа за сто с лишним лет его существования не нашлось прямых подражателей. Опознать их было нелегко, так как историческая поэтика надолго была отторгнута от науки. «Онегин» мог обрести статус жанра в историческом ракурсе лишь при том условии, что его поэтика была сопоставлена с поэтикой литературных спутников и преемников и соотнесена с ближним и дальним контекстом эпигонских произведений. Все это было осуществлено.[69 - Чумаков Ю. Н. «Евгений Онегин» и русский стихотворный роман. Новосибирск, 1983.]

Наличие прямой жанровой традиции «Онегина» маскируется выпадением одного важного звена в любой складывающейся преемственности: отсутствует ближайший круг литературных спутников достаточно высокого ранга, устанавливающих каноны жанра. В то же время массово-эпигонская литература немедленно откликнулась на появление романа в стихах, тиражируя образец в изрядном количестве подражаний. Правда, без присутствия массовой литературы традиция вообще формируется неустойчиво, но в случае с «Онегиным» шаблоны сразу заняли ее магистральную линию, которую как бы не хотелось видеть в силу несоразмерности образца и подражаний. Тем не менее отсутствие канонизирующего круга было компенсировано. Многие значительные поэты пушкинского и последующего времени (Е. Баратынский, Я. Полонский, М. Лермонтов, Ап. Григорьев, И. Аксаков, К. Павлова и др.), не вступая в открытое соперничество с автором «Онегина», создали поэмы, в которых явственно обозначились интенции нового жанра. Канон выступил в размытых очертаниях, в отклоняющихся, неявных формах, возникал не жанр романа в стихах, а ориентация на него, модус жанровой принадлежности. Тексты, которые мы не будем здесь перечислять, образуют боковую или периферийную линию онегинской традиции, продлевающую по историческому вектору творящий импульс жанровых сил в их напряженной неразвернутости.[70 - Чумаков Ю. Н. Из онегинской традиции: Лермонтов и Ап. Григорьев // Пушкинские чтения. Таллинн, 1990. С. 129–143.] В середине XIX в. на магистральной линии появляется достаточно высокий образец жанра: «Свежее преданье» Полонского. Следующий подъем жанровой волны приходится на начало XX в. («Младенчество» Вяч. Иванова, «Первое свидание» А. Белого и «Возмездие» А. Блока). Далее можно указать на «Спекторского» Пастернака вместе с его же прозаической «Повестью» и, наконец, на «Поэму без героя» А. Ахматовой. Современные методы рассмотрения текстов и литературного процесса позволили обосновать традицию послеонегинского стихотворного романа, описав при этом в аспекте исторической поэтики художественный материал, впервые в значительном объеме введенный в научный оборот.

Вернемся, однако, к современному кругу прочтений «Онегина». У. М. Тодд в монографии «Литература и общество в эпоху Пушкина» обращается заново к социальному прочтению романа, связывая его, в первую очередь, «со светской идеологией, представлениями о приличиях, традициях и условностях».[71 - Тодд У. М. Литература и общество в эпоху Пушкина. СПб., 1996. С. 9.] При этом, решая с помощью романа социокультурные проблемы пушкинской эпохи, Тодд повсеместно опирается на его поэтику. Важное пересечение внутри самой действительности социальных и эстетических тенденций рассматривается Тоддом по моделям фундаментального сочленения в романе двух реальностей: изображенной реальности, любовной драмы героев и «второй реальности» – реальности творческого процесса. Отмечая поэтическую удачу Пушкина, сплетающего воедино обе реальности, Тодд пишет о крайностях миметических и формальных подходов и настаивает на их равновесии. Вместе с тем в предшествующей главе он с очевидной горечью указывает на «проблему, мучительную для социологии литературы: каким образом рассматривать литературу как общественный институт, связанный с исторической ситуацией и расстановкой сил, не теряя при этом из виду динамику художественного текста и непреодолимость литературной традиции».[72 - Там же. С. 57.] Самому автору удается искусно балансировать внутри этой дилеммы. Так, он великолепно интерпретирует ведущую метафору текста «роман-жизнь», но все же нельзя не признать, что социологические трактовки романа, даже с максимальным привлечением средств его поэтики, чреваты неизбежными шероховатостями.[73 - Например, У. М. Тодд обращается к исследованиям Марка Раеффа, касающимся позиции декабристов, и сочувственно их цитирует: «Сейчас нам ясно, что все критические выпады декабристов сосредоточивались на одной-единственной основной черте русской ситуации, источнике всех зол: отсутствии прав личности и уважения к ней, к ее достоинству, чести, собственности, работе, даже жизни» (Тодд У. М. Литература и общество в эпоху Пушкина. С. 51). М. Раефф, конечно, прав с точки зрения современной социологической мысли: декабристы вполне могли использовать «основную черту русской ситуации» с целью взбудоражить состояние общества. Но остается неясным, считает ли он, что декабристы собирались исправлять эту «основную черту», которая на самом деле является коренной чертой этнопсихологии, остающейся неизменной вплоть до настоящего времени.]

Недавно вышедшая книга В. Турбина «Поэтика романа А. С. Пушкина "Евгений Онегин"» также примыкает, на первый взгляд, к социологическому настроению. Но если Тодд, верный принципу историчности, пытается реконструировать условия XIX в. и методологически развести социальное и эстетическое, то Турбин, напротив, видит «Онегина» вне истории и погружает поэзию и действительность в континуум, где они служат метафорами друг друга. Исповедуя жанровую концепцию бытия в духе Бахтина, Турбин отождествляет литературные жанры и жанры человеческого поведения. Они сводятся к подобию архетипов. Паратерминология Турбина исключительно индивидуальна и синкретна, и ее не просто перевести на какой-либо конвенциональный метаязык науки. Термины «эпос», «роман», «сюжет», «фабула», «композиция» и пр. сдвинуты или расширительны по содержанию. Он пишет, например, что «композиция вездесуща (…), что рифма есть явление композиции художественного, стихового высказывания (…), что и метр стиха – композиция; ямб – композиция, хорей – композиция» и т. д.[74 - Турбин В. Н. Поэтика романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М., 1996. С. 161.] В основу взгляда на роман положена формула Белинского «энциклопедия русской жизни», но эта «энциклопедия» понята в каком-то особом, турбинском, повороте. «Онегин» в целом – соединение эпоса и романа: Татьяна – эпос, Евгений – роман, но в то же время сам герой эпически раздвинут, «он, поименованный в честь реки, с начала и до конца является в романе человеком-рекой».[75 - Там же. С. 129.] Вообще в книге Турбина мы видим превращение всего во все остальное, все метафоры реализуются, ассоциации пронизывают и притягивают совершенно неожиданные места: «…Летом, в саду, Онегин убивает любовь, а зимою, в поле у реки, убивает дружбу. Сцена в саду и сцена дуэли – два поединка»; или еще: «Причудливо сдвигаются: окутанный „морозной пылью“ Онегин и продолжающий его шалун-"мальчик" (…). Вошедшая в хрестоматии (…) картинка уже содержит в себе шуточный прообраз заключительной сцены романа: Татьяна оберегает Онегина от холода, (…) „грозит ему“, пресекая задуманную им шалость».[76 - Там же. С. 159–160.] В другом месте Турбин называет весь пушкинский роман «причудливым», но гораздо причудливее само его прочтение, остающееся при этом необычайно талантливым, импровизационным, поражающим воображение и способным пробудить в новых читателях «Онегина» неисчерпаемое множество впечатлений и мыслей.

Для судьбы пушкинского романа чрезвычайно показательны изучения В. Непомнящего, из которых особенно выделяются два монографических рассмотрения начальных глав[77 - Непомнящий В. Поэзия и судьба: Над страницами духовной биографии Пушкина. М., 1987.].[78 - Непомнящий В. С. «…На перепутье…»: «Евгений Онегин» в духовной биографии Пушкина. Опыт анализа второй главы // Московский пушкинист, I. М., 1995.] Глубокое, артистически тонкое понимание романа и его поэтики парадоксально сочетается с выходами в морально-религиозную назидательность. В упомянутых работах (1979, 1987) эта тенденция еще растворена в высокой и важной патетике, но в более поздних статьях проступает вполне отчетливо. Автор, озабоченный духовным водительством своих читателей, сознательно подчиняет блистательное поэтическое видение романа серьезному и строгому уяснению, к какой цели их ведет Пушкин и чему он их учит. Это хорошо видно в монументальной исторической статье «Удерживающий теперь», где Непомнящий пишет по поводу Пушкина и его романа: «…процесс строительства произведения – и одновременно себя самого – наблюдается (…) как бы извне, в перспективе некой сверххудожественной цели. В дальнейшем я надеюсь показать, прочитывая роман главу за главой, что сюжет его, строящийся на притяжении—противостоянии ушибленного „европейским“ воспитанием полурусского героя"… и уездной барышни, русской, несмотря на французский язык и английские романы, сюжет, где героиня – авторский „верный идеал“ человека – влюбляется в идеал человека, каким представляется ей герой, и шаг за шагом познает меру невоплощенности в нем этого идеала, – что сюжет этот складывается необычайно телеологично, так что все действие устремлено (как и в „Борисе Годунове“) к безмолствованию финала, в котором, может быть, брезжит надежда на прозрение безмолвствующего».[79 - Непомнящий В. Удерживающий теперь: Феномен Пушкина и исторический жребий России // Новый мир. 1996. № 5. С. 171.] Профетические интонации Достоевского, конечно, слышны в этой выдержке, и это вполне естественно при внутренней взвинченности нашей культуры. В дистанционном прочтении западных пушкинистов любой расклад оценок Евгения и Татьяны звучит гораздо спокойнее, что хорошо видно в работах У. Тодда, М. Каца, Л. О'Белл, Дж. Келли, Д. Клейтона, А. Бриггса и мн. др.

Современная мировая онегинистика удивительно активна, широка и разнообразна, и поэтому здесь нет возможности даже перечислить многие исследования, вполне заслуживающие упоминания. В 90-е гг. в России вышли три книги о пушкинском романе (В. Баевский, Н. Михайлова, В. Турбин).[80 - Баевский В. Сквозь магический кристалл: Поэтика «Евгения Онегина», романа в стихах А. Пушкина. М., 1990; Михайлова Н. И. «Собранье пестрых глав»: о романе А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М., 1994; Турбин В. Н. Поэтика романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М., 1996.] В Москве издана «Онегинская энциклопедия». Проблемы поэтики ставятся постоянно. Пишут о сюжете (С. Бочаров, Е. Хаев), о нарративности и авторе (Т. Шоу, Д. Клейтон, С. Хёйзингтон, Э. де Хаард и мн. др.), о структуре персонажей (А.Чудаков), о композиции (Л. Лейтон) и т. д. Живо обсуждается календарь романа (А. Тархов, Ю. Лотман, В. Баевский, В. Кошелев). С. Фомичев писал о замысле и тексте романа, С. Бочаров сравнил Онегина и Ставрогина. Эссе А. Синявского «Прогулки с Пушкиным» до сих пор будоражит умы ученых, особенно в части истолкований «Онегина».

Внимание исследователей часто привлекают отдельные компоненты романа, интерпретации которых распространяются на весь текст. Наиболее притягательным эпизодом является «Сон Татьяны». Назовем здесь имена тех, кто описывал его в последнее время: Р. Мэтлоу, В. Несауле, Р. Грэгг, Р. Пиччио, М. Кац, В. Маркович, Н. Тамарченко, С. Сендерович, Т. Николаева, автор этой статьи – и это далеко не все! Последним по времени появилось эссе С. Зимовца,[81 - Зимовец С. Молчание Герасима: Психоаналитические и философские эссе о русской культуре. М., 1996.] где автор с фрейдистских позиций опознает в медведе… Пушкина. Мотив сна, сновидности в романе сейчас все больше возрастает в своем значении, окутывая текст как бы облаком. В 1996 г. снам романа посвящены два изыскания, появившиеся в Новосибирске.[82 - Козлова С. М. Миф о похищении Персефоны в сюжетных схемах русской литературы (к проблеме развития наррации) // «Вечные» сюжеты русской литературы: «Блудный сын» и другие. Новосибирск, 1996. С. 41–59; Печерская Т. И. Сон Онегина (сюжетная семантика балладных и сказочных мотивов) // Там же. С. 78–86.] Однако, пожалуй, самым удивительным явлением в этом ряду оказалась статья К. Эммерсон «Татьяна»,[83 - Эмерсон К. Татьяна // Вестник МГУ. Сер. 9. Филология. 1995. № 6. С. 31–47.] в которой героиня подверглась радикальной реинтерпретации, так как последнее петербургское свидание происходит, согласно гипотезе, в воображении Онегина (в его «сне»!). Перемена статуса события меняет привычные оценки: Татьяна лишается «коронной лекции», и теперь Онегина казнит его собственная совесть. Эмерсон связывает «обаяние, притягательность и духовный рост… с личностью Онегина, а не Татьяны».[84 - Там же. С. 32.] Но и Татьяна не умаляется, а возвышается, так как ей отводится роль Музы, самой эстетики, поэтического вдохновения для автора и героя.

Свое понимание Татьяны Эмерсон, по ее словам, выводит из эссе Синявского. В то же время имеется текст, явно или неявно спровоцировавший новый сценарий развязки «Онегина»: это «Лолита» Набокова, точнее ее интерпретация, предпринятая А. Долининым, которому удалось расшифровать двойную природу романа. Он заметил, что в момент получения Гумбертом письма от Лолиты происходит незаметный сдвиг повествования в иную жанровую форму. После рассказа о своем греховном влечении к «нимфетке» Гумберт досочиняет конец истории, не маркируя границы между «исповедью» и «романом». У героя Набокова отмечен «выход за пределы собственного «я», скачок от эгоизма к любви».[85 - Долинин А. А. «Двойное время» у Набокова (от «Дара» к «Лолите») // Пути и миражи русской культуры. СПб., 1994. С. 310.] То же самое Эмерсон находит у Онегина, и описание его воображаемого визита к Татьяне сопровождается отсылками к комментарию Набокова о пушкинском романе. Теперь интертекстуальные связи, давно установленные между «Онегиным» и «Лолитой» в англо-американской пушкинистике, дополняются функционированием набоковского романа как своего рода постисточника, который путем ретроспективного наложения производит рекомбинацию эпизодов «Онегина», генерируя его непредвиденные структурно-смысловые черты. Не потому ли Тынянов увидел в пушкинском романе в стихах «не развитие действия, а развитие словесного плана» (1922),[86 - Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 64.] что на него повлияло «Первое свидание» А. Белого (1921), в котором фабульное движение замещено словесной динамикой? Таким образом, на проблему литературных источников «Онегина», отличающуюся и без того неисследимой глубиной, наслаивается современное понимание интертекста, а, по словам Р. Барта, «в явление, которое принято называть интертекстуальностью, следует включить тексты, возникающие позже произведения: источники текста существуют не только до текста, но и после него».[87 - Barthes R. L'aventure sеmiologigue. Paris: Seuil, 1985. Р. 300.]

Гипотеза Эмерсон, не подкрепленная ни четкой доказательностью, ни достаточной опорой на сюжетную ситуацию, тем не менее весьма обогащает смысловой спектр романа, играя на вероятностно-множественных чертах структуры его «пульсирующего» текста. В то же время возможные приращения смысла приводят и к его утратам. Отмена «реальности» последнего свидания героев наклоняет композиционное равновесие, лишая его зеркально-симметрической устойчивости. Соответственно меняется «сюжет из четырех свиданий», как мы назвали вершинные моменты повествования, где два реальных свидания обрамляют два «воображаемых» – сон и посещение усадьбы героя. Теперь последний компонент также оказывается событием внутреннего мира. Нарушается так называемая «профильность» персонажей: в статусе Музы Татьяна теряет прямую соотносительность с Онегиным, смещаясь в мир Автора и, странным образом, занимая в ином ракурсе ту же превосходительную позицию, которая так задевала Эмерсон в истолковании Достоевского. Совершенно бледнеет проекция на басню о журавле и цапле, о которой тонко писал Бочаров. А ведь за нею прячется конфликт типа японского мифа об Идзанаги и Идзанами, где у перволюдей возникли осложнения, так как женщина опередила мужчину в произнесении ритуальных слов. Кроме того, Татьяна, возвышаясь в новой идеальной роли, теряет трехипостастность (единство уездной барышни, знатной дамы и Музы). Наконец у нее, совсем немногословной, отнимается единственный устный монолог. Впрочем, мы не стремимся совсем отклонить версию Эмерсон: она вправе оставаться возможностью, не пересекающейся с каноническим прочтением сюжета в соответствии с правилом дополнительности.

В заключение обратимся к интерпретации еще одного текста, который можно, как и «Лолиту», считать источником «Онегина», но в традиционном смысле. Речь пойдет о характеристике героини романа М. де Лафайет «Княгиня де Клэв» в статье А. Чичерина,[88 - Чичерин А. В. У истоков французского романа (к 300-летию выхода в свет романа Мари Мадлен де Лафайет «Princesse de Cl?ves») // Контекст: Литературно-теоретические исследования. М., 1988. С. 148–149.] которая, по нашему мнению, является имплицитной параллелью к пушкинской Татьяне. Пушкин не мотивировал и не описал психологического состояния Татьяны в VIII главе – роман вообще вне психологии, – но характеристика княгини де Клэв позволяет реконструировать это состояние по удивительному сходству ситуации. Чувство героини Лафайет к герцогу Немуру «прекрасно по своей пылкости и силе… по своей затаенности, по своей чистоте и бесцельности. (…) Оно – в такой духовной красоте, которая была бы разрушена, разбита изменою мужу, при его жизни и после его смерти».[89 - Там же. С. 148.] Однако важнее всего то, что княгиня де Клэв боится ослабления чувств своего возлюбленного, боится «поругания» любви. «Она отрекается от себя самой в главном своем чувстве, чтобы утвердить себя в ненарушенном своем бытии. Ведь она преодолевает все проявления своего чувства, но не само чувство».[90 - Там же. С. 148–149.]

Скорее всего, Чичерин предполагал перенесение своих пассажей на пушкинскую героиню. Он вдумчиво занимался «Онегиным», и возможно, что изменение заглавия русского перевода («Принцесса Клевская» на «Княгиню де Клэв») связано с желанием сблизить двух «княгинь». А может быть, Чичерин заметил, как назвал Татьяну Набоков в русской версии «Лолиты» («Никогда не уедет с Онегиным в Италию княгиня N»). Так или иначе, но привлечение перекрещивающихся интерпретаций двух источников для освещения Татьяны позволяет, по аналогии с княгиней де Клэв, вписать смысловое осложнение в конце монолога героини. За неотменяемым прямым смыслом «Я вас люблю (к чему лукавить?) / Но я другому отдана; / Я буду век ему верна» проступает второй план: Татьяна будет любить идеального Онегина, Онегина своей души, но реальному герою она отказывает.

Эти смысловые коннотаты смещают мотивировки поведения Татьяны в VIII главе к более глубоким основаниям, минуя привычное восхищение ее моральной стойкостью. В Татьяне сталкиваются не любовь и долг, а любовь и страх разрушения идеальной кристаллизации этой любви. В конечном итоге перед нами, как пишет Л. Гинзбург о героине Лафайет, «коллизия страсти и душевного покоя, проблема эгоизма, движущего даже возвышенными побуждениями».[91 - Гинзбург Л. О литературном герое. Л., 1979. С. 19. Нетрудно заметить, что Л. Я. Гинзбург не совпадает с апологией А. В. Чичерина.] Достоевский, желая возвысить Татьяну, заметил, что «если бы Татьяна даже стала свободною, если б умер ее старый муж и она овдовела, то и тогда она не пошла бы за Онегиным».[92 - Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1984. Т. 26. С. 142.] Думал возвысить, но вместо этого невольно сравнил ее с княгиней де Клэв, с которой все это случилось, и в результате мы угадываем смятенные порывы и прочные тормоза в поведении героинь Пушкина и Лафайет, напряженнейшую картину внутренней борьбы.

Несмотря на то, что в современной науке прочно утвердилось мнение, что текст «Онегина» – картина внутреннего мира автора, заключающая в себе повествование о героях, его открытый сюжет с множеством нереализованных возможностей неизменно привлекает читателей и инверсивно выводится на первое место. Евгений и Татьяна представляются современному восприятию равновеликими и равнодостойными личностями, претерпевающими свою драму, свой еlan vital внутри социума, где до сих пор остаются неизжитыми патриархально-родовые комплексы с их реликтовой имперсональностью. Татьяна, разумеется, прекрасна, но «Евгений Онегин как романный герой – может быть, самое очевиднейшее явление вообще всей русской литературы».[93 - Журавлева А., Некрасов Вс. Пакет. М., 1996. С. 69.]

После вышесказанного нетрудно предположить перспективы дальнейшего изучения пушкинского романа в стихах, вытекающие из современного его понимания. Прежде всего, это вопросы интертекстуальности «Онегина», тесно связанные с источниками текста, а также с мышлением, стилями и формами у Пушкина. Много возможностей заключается в мотивном анализе, особенно в манере Б. Гаспарова, в углубленном описании поэтики инверсий и т. п. Небезынтересно вернуться к идее В. Жирмунского прочесть «Онегина» как комический эпос; обертоны этой мысли замечаются у англо-американских ученых. Недочитана мифологичность «Онегина», остаются для будущего функциональные потенции романа как регулятора поэтической и философской культуры, его интерпретации в качестве универсальной модели и чертежа антропокосмоса.

1996

Перспектива стиха или перспектива сюжета («Евгений Онегин»)?[94 - Впервые опубл.: Актуальные проблемы изучения творчества А. С. Пушкина: Жанры, сюжеты, мотивы. Новосибирск, 2000.]

Современники Пушкина, первые читатели «Евгения Онегина», часто ставили выразительность стихов и строф текста выше любовной фабулы и характеров главных персонажей. Иные, наоборот, упрекали поэта за пренебрежение романным действием, но это длилось недолго. С окончанием Золотого века русской поэзии альтернатива между стихами и сюжетом перестала быть ощутимой, и критики вместе с читателями предались сосредоточенному комментированию отношений Онегина и Татьяны. Так продолжалось до середины XX века, пока исследователи вновь не обратились к изучению стиховой структуры пушкинского романа.[95 - Лотман Ю. М. Художественная структура «Евгения Онегина» // Труды по русской и славянской филологии. IX / Учен. зап. Тартус. гос. ун-та. Вып. 184. Тарту, 1966. С. 5—32; Виноградов В. В. Стиль и композиция первой главы «Евгения Онегина» // Рус. яз. в школе. 1966. № 4. С. 3—21; Бочаров С. «Форма плана» (Некоторые вопросы поэтики Пушкина) // Вопр. литературы. 1967. № 12. С. 115–136.]

Прецедентом для этого обращения явились работы Ю. Н. Тынянова 1920-х гг.,[96 - Тынянов Ю. Н. О композиции «Евгения Онегина» // Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 52–77; Тынянов Ю. Н. Проблема стихотворного языка. М., 1965.] которые совершили радикальный переворот в понимании «Евгения Онегина», хотя и с отсроченным результатом. Ю. Н. Тынянов считал, что «смысл поэзии иной по сравнению со смыслом прозы». Это особенно заметно, «когда обычный для прозы вид (роман, например), тесно спаянный с конструктивным принципом прозы, внедрен в стих»; «Там (…), где стих, по-видимому, должен бы играть второстепенную, служебную роль (…), Пушкин всегда подчеркивал примат словесной, стиховой стороны…».[97 - Тынянов Ю. Н. О композиции «Евгения Онегина». С. 56.] Из этих и иных предпосылок Ю. Н. Тынянов вывел свой фундаментальный тезис: «Пушкин сделал все возможное, чтоб подчеркнуть словесный план «Евгения Онегина». Выпуск романа по главам, с промежутками по нескольку лет, совершенно очевидно разрушал всякую установку на план действия, на сюжет как на фабулу; не динамика семантических значков, а динамика слова в его поэтическом значении. Не развитие действия, а развитие словесного плана».[98 - Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. С. 64.]

Именно этот сгусток тыняновских формул спровоцировал В. Н. Турбина на запальчивую отповедь.[99 - Турбин В. Н. Поэтика романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М., 1996.] Ему представилось, что Тынянов, разрушая «план действия» в «Евгении Онегине», отвергает всю фабульную сторону текста, не видит ее и не считается с ней (а следовательно, и с читателем, ожидающим интриги и «характеров»), и поэтому В. Н. Турбин вменил ему «своеобразный филологический пуризм, чем-то напоминающий фанатизм самых нетерпимых старообрядческих сект».[100 - Там же. С. 182.] Турбину важно доказать, что «план действия и словесный план в „Евгении Онегине“ равноправны, а отношения между ними диалогичны». Чуть ниже он в форме риторического вопроса «стих или развитие характеров?» (что по смыслу совпадает с заглавием этой главы) еще раз подчеркивает равноправие альтернативных моментов и наконец заключает, что, «отрицая примат словесного плана романа, мы не отрицаем его существенности».[101 - Там же. С. 200.] Еще бы! Утверждая «романность» романа, характеры и действие, В. Н. Турбин ведет свое рассмотрение такими поэтическими средствами, что не только пушкинский текст, но и свой собственный анализ поэтики «Евгения Онегина» превращает в оркестровое движение словесных масс.

Столкновение концепций Тынянова и Турбина определяет нашу задачу. Стих или сюжет? Какое начало доминирует в «Евгении Онегине»? Действительно ли они уравновешены в структуре текста и, если да, то каким образом? Возникновение чрезвычайно собранной и направленной тыняновской теории пушкинского романа, ее безусловное воздействие на самые актуальные и оригинальные толкования онегинского текста, независимо от согласия или противостояния ей, возвращают заново, казалось бы, навсегда исчерпанную альтернативу. Взгляд Тынянова на стиховую природу «Евгения Онегина» поставил преграду толкованиям текста в жанре социально-психологического романа с типическими характерами и бытовым фоном. Однако преграды – преградами, а толкования в духе «энциклопедии русской жизни» не только не исчезли, но сохранили свою самостоятельность, оставив за собою собственный метаязык и отдельное русло понимания вне стихотворной поэтики. Более того – и это еще одно осложнение – «Евгений Онегин» как бы генерировал две научных отрасли, которые говорят на разных языках и не нуждаются во взаимной полемике. Между ними уже невозможен спор, который происходит у Турбина с Тыняновым, потому что позиции двух последних еще сохраняют общее основание и соединительные мостки.

Какое выяснение или уточнение позиций может произойти при сопоставлении формулировок двух современных исследователей, О. А. Проскурина и В. В. Мусатова? О. А. Проскурин переводит «Евгения Онегина» в статус «романа о стихах», пишет, что «множество особенностей структуры "Евгения Онегина" не являются романными в собственном смысле слова», что «тип развертывания материала органически свойствен структуре лирического стихотворения», что «персонажи романа в стихах во многом выступают представителями разных поэтических (по преимуществу лирических) жанров».[102 - Проскурин О. А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 144, 148.] В. В. Мусатов, рассматривая структуру «Евгения Онегина», видит ее следующим образом: «При огромной важности внефабульных элементов пушкинского романа он тем не менее сюжетно выстроен, и логика событийного развития в нем прочерчена очень четко. (…)…конец романа говорит о полной исчерпанности взаимоотношений главных его героев, о том, что логически линия Татьяны и Онегина (так же, как Ольги и Ленского) завершена. (…) Отношения Онегина и Татьяны… как будто ломает случайность (гибель Ленского на дуэли), но в конце концов все случайности у Пушкина мотивированы логикой характеров».[103 - Мусатов В. В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины XX в. М., 1998. С. 110–111.]

Совершенно очевидно, что оба приведенных описания возможны лишь с опорой на взаимоисключающие основания, иначе говоря, на два различных способа конструирования литературного предмета, выбор между которыми зависит от читателя-исследователя. Оказывается, если в «романе в стихах» актуализировать стихи, то получится одно, и если роман, то другое. Ю. Н. Тынянов, для которого «Евгений Онегин» был едва ли не краеугольным камнем его общей теоретической концепции, развернутой в книге «Проблема стихотворного языка» (1924), вывел в заключение следующую формулу: «Перспектива стиха преломляет сюжетную перспективу».[104 - Тынянов Ю. Н. Проблема стихотворного языка. Статьи. М., 1965. С. 171.] «Перспектива стиха», по Тынянову, – это перспектива слова, и поэтому, вопреки Турбину, «примат словесного плана» в «Евгении Онегине» остается неопровержимым.

Мы не будем здесь лишний раз пересказывать систему взглядов Тынянова на «Евгения Онегина», изложенную им, кроме книги «Проблема стихотворного языка», в статьях «Пушкин» и «О композиции "Евгения Онегина"» (последняя известна с 1975 г., частично – с 1967 г.). Заметим только, что вся его терминология: «роман романа», «двупланные амплуа» (героев), «словесный план», «словесная динамика» и др. еще нуждается в уточнении или, лучше сказать, в понимании. Инструментарий Тынянова системен, достаточно сложен, но доказателен. Во всяком случае, в тыняновских трактовках «Евгения Онегина» отсутствует понимание персонажей как типов, характеров, тем более, «логики характеров»: «их черты важны Пушкину не сами по себе, не как типические, а как дающие возможность отступлений».[105 - Тынянов Ю. Н. Архаисты и Пушкин // Пушкин и его современники. М., 1968. С. 121.] Попробуем взглянуть в этом же направлении, привлекая сюда жанровый аспект.

В генезисе «Евгения Онегина», как правило, упоминают южные поэмы, в частности «Кавказского пленника», но исключительно в том смысле, что Пушкин преодолевает романтическое самопогружение, отделяя от себя вовне центрального героя («Всегда я рад заметить разность / Между Онегиным и мной»). Размежевание, конечно, имеет место, но не настолько, чтобы герой оказался полностью «объектированным». Все герои «Евгения Онегина» остаются производными от авторского сознания, и их функции в принципе не отличаются от функций персонажей романтической поэмы. Но и сама романтическая поэма во многом зависит от поэмы описательной, и мы склонны думать, что та же зависимость опосредованно характеризует жанровую структуру стихотворного романа.

Описывая конструктивный принцип романтической поэмы, Ю. В. Манн замечает, что с нашей, то есть современной, точки зрения в «Кавказском пленнике» «к центральному персонажу «прибавляется» автор, к эпическому началу – лирические элементы»; «между тем для современников Пушкина… к лирической и авторской основе «прибавлялся» персонаж».[106 - Манн Ю. Динамика русского романтизма. М., 1995. С. 147.] «Евгения Онегина», вернее всего, следует читать по правилам пушкинских современников, так как текст является осложненной стиховой структурой романтического типа, ориентированной на описательную поэму и, следовательно, собранной вокруг авторского «я». «Евгений Онегин» – не «энциклопедия русской жизни», но универсум личностного сознания, включающий в себя все свои креативные потенциалы и персонифицирующий некоторые из них. Такое творческое сознание менее всего отображает внешнюю сторону реальности, но распространяется на нее или ее захватывает. Поэтому главные герои романа – Онегин, Татьяна, Ленский – «самостоятельны» лишь до известной степени, а более всего представляют различные аспекты лица автора, его сознания и поэтического мышления, между которыми возможны дисгармонические конфликты и несоответствия. Поэтический мир «Евгения Онегина» включает в себя «все». Не колебля вполне результативных исходных формул для объяснения романа в стихах: «расщепленная двойная действительность» (А. В. Чичерин), неслиянные и неразрывные планы автора и героев (С. Г. Бочаров), «принцип противоречий» (Ю. М. Лотман) – предложим здесь еще одну. Разнонаправленные, смешанные и столкнутые компоненты «Онегина» можно рассматривать как мультиперсонификации сновидческого сознания, действующего в условиях единораздельности.

Единораздельность – конструктивный импульс «Евгения Онегина»: она его строит и в нем осуществляется. Континуум, из которого возникал текст, это «ни-то-ни-другое» выразительно представлен в одной из вариаций Пастернака:

Еще не выпавший туман
Густые целовал ресницы.
Он окунал в него страницы
Своей мечты. Его роман
Вставал из мглы, которой климат
Не в силах дать, которой зной
Прогнать не может никакой,
Которой ветры не подымут
И не рассеют никогда
Ни утро мая, ни страда.[107 - Пастернак Б. Стихотворения и поэмы. М., 1988. С. 119.]

Раздваивающаяся форма складывается, с одной стороны, в стихи, строфы, главы (или песни?), с другой – в авторский мир с отражающими устройствами в виде читателей и персонажей. Возникают компактные и многомерные фрагменты из стихов, кусочков прозы, пропусков, пробелов и пустот. Пушкин чувствует, что пишет не-роман (поэму? большое стихотворение?), он колеблется в жанровом подзаголовке (это хорошо видно по его письмам), однако слово «роман» решительно появляется со второй строфы и не исчезает до конца. Знает, что пишет не-роман, но называет романом. В стихах. И это решает все.

Теперь стихи делают свое дело, а роман свое. Одни читатели погружаются в море стихов, другие – конструируют в свободных зонах, оставленных для этой цели Пушкиным, историю любви и разминовения, сюжет и конфликт героев, их характеры, эволюцию и логику. И тем и другим хорошо, но они друг с другом не согласны. Реально – это стихи, а виртуально – сюжет и характеры. Жанровая ориентация дезориентирует, но зато оставляет для самостоятельных читателей пустые строительные площадки, а для доверчивых – миражи. Единораздельность действует и здесь: два различных искусства, искусство слова (стихи) и искусство рассказывания (сюжет, проза), неразрывно связаны, хотя по существу предельно самодостаточны. В результате «Евгений Онегин» являет собой высший образец гармонии, то есть соединения разнородных начал. Поэтому ни перспектива стиха, ни перспектива сюжета не могут подавить друг друга. Выделенные, они движутся в различных сегментах. Однако Тынянов все же был прав: перспектива стиха преломляет сюжетную перспективу, если у сюжета стихотворная природа.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9

Другие электронные книги автора Юрий Николаевич Чумаков