– Он умер около года назад, – сказал Шеберстов, накрывая простыней нестерпимо пахнущее разложением тело, киселем расползшееся на гранитной плите. – Выстрел ничего не добавил, можешь мне поверить.
Когда они вернулись в кабинет главврача, Леша жадно выпил стакан кислого компота и, отдышавшись, сказал:
– И как я все это объясню начальству? Дела!
– Эти дела касаются живых людей, – сказал Шеберстов.
Катя опустилась в кресло и уставилась на карту Китая, желтевшую в сумерках неровным пятном на серой стене. Она и не заметила, как уснула. Проснувшись, зачем-то отыскала на карте Бэйпин. Проглотила застрявший в горле ком и прошептала:
– Бэйпин. – Перевела взгляд. – Хуанхэ.
Хуанхэ на карте, Преголя за окном. Река и река. Тут Преголя, там – Хуанхэ. Тут и тут. Там и там.
– Хуанхэ! – простонала она – и заплакала. Она вдруг поняла, что отныне обречена на созерцание этой карты, на жизнь в этом Китае – в этом аду…
По Имени Лев
Солнце восходит на востоке, Прокурор не пьет, по воскресеньям бывает футбол.
Таков закон.
Первым на поле выбегал Яшка Бой – долговязый, щегольски приволакивающий ноги, в черном свитере с заплатанными локтями и цифрой «1» на спине; за ним выпрыгивал на газон резиновый Кацо – круглая бритая голова, черные лохматые брови в половину лба, из середины которого ледокольным форштевнем выплывал огромный нос, упиравшийся в густую щетку черных усов; следом – Молодой Лебезьян, сын Старого Лебезьяна, носивший под трусами, для защиты от коварного удара, заговоренную хлебную корку; Серега Старателев, улыбавшийся двумя рядами стальных зубов, перед игрой тщательно надраенных напильником; Колька Урблюд с красной повязкой на правой ноге, каковой ему запрещалось бить пенальти – во избежание гибели вратарей; Котя Клейн с губами алого мармелада, носивший на груди мешочек с собственными зубами – от выпавших молочных до выбитых коренных; Черная Борода, чья шкура, казалось, того гляди треснет под напором мускульного мяса; Старшина с налитыми кровью глазами и черной ниткой вокруг бычьей шеи – на счастье; Толик – горластый и кадыкастый хохмач, умудрившийся однажды на спор завязать свой член узлом; Алимент, «алиментарно» забивавший в каждом матче по голу благодаря бутсе с секретным гвоздем в подметке; наконец, Иван Студенцов, ничем не примечательный, кроме роста…
Под нестройный свист мальчишек, валявшихся на траве за воротами, на поле трусцой выбегал По Имени Лев – нет-нет, не тот известный всему городку парикмахер, похвалявшийся, что может любого побрить ногтем, толстяк в несвежем халате с прорехой на вислом пузе, – в черной рубашке с белоснежным отложным воротничком, в черных же трусах и гетрах, с мячом под мышкой, с неизменным плоским свистком, прыгавшим на жирной груди, на середину поля выбегал бог-распорядитель футбольного действа, приветствуемый паровым оркестром – только трубы и барабаны – и восторженным хором мальчишек: «На-мы-ло! На-мы-ло!» После обмена приветствиями, выбора ворот и первого свистка По Имени Лев – уж таков был ритуал – легким касанием бутсы вводил мяч в игру и переставал существовать, как бог, некогда запустивший древнюю машину жизни и вмешивающийся в ее ход лишь по нужде, а не по зову.
В перерыве болельщики устраивались на травке у ограды стадиона, вокруг расстеленных газеток, на которых раскладывали свежие огурцы и помидоры, хлеб и разящее чесноком сало, уже чуть согревшееся и расплавившееся, но незаменимое под стакан водки с горкой.
Дети со своими пятачками и гривенниками осаждали огромный автофургон, где Феня из Красной столовой, во всегдашнем своем клеенчатом фартуке, торговала леденцами, печеньем и скрипящим в носу лимонадом.
Успевшие подпить музыканты исполняли «На сопках Маньчжурии» и «Амурские волны» – во главе оркестра совершенно лысый круглый Чекушка с трубой, на отлете – его сын Чекушонок, уныло раскачивавшийся над постылым барабаном.
По завершении игры команда рассаживалась спиной к раздевалке, и Андрей Фотограф запечатлевал на пленку тщательно выстроенную композицию победы: в центре директор фабрики, содержавшей команду и стадион, тренер и По Имени Лев, перед ними на корточках с кубком или вымпелом капитан Черная Борода, по бокам игроки в мокрых от пота алых футболках. После этого из шкафчика, где хранились награды, извлекался вместительный кубок, заполнявшийся до краев водкой. Пили по кругу – игроки, директор фабрики, дед Муханов с вросшей в нижнюю губу сигаретой, набитой вместо табака грузинским чаем, председатель поссовета Кальсоныч, когда-то работавший вместе со Львом в парикмахерской, и даже старуха Синдбад Мореход, зорко следившая, чтобы мальчишки не утащили из раздевалки ее законную добычу – пустые бутылки.
В случае же поражения выпивка естественно перерастала в драку с финальным битьем вечно попадавшего под руку Чекушонка.
Но ни победа, ни поражение не мешали игрокам и зрителям воздавать по заслугам самому честному, самому беспристрастному и самому твердому судье всех времен и народов, каковым, без преувеличений и скидок, являлся По Имени Лев. И если закон гласил, что солнце восходит на востоке, Прокурор не пьет, а по воскресеньям бывает футбол, – то можно с чистой совестью добавить: По Имени Лев никогда не ошибался. Его достоинства были так хорошо всем известны, что иногда федерация разрешала ему судить ответственные матчи с участием команды из нашего городка. Однажды игроки и зрители сбросились и закупили в гастрономе все запасы лаврушки, чтобы поднести Льву пусть и лохматый, но зато от всего сердца огромный венок размером с автомобильное колесо – в знак признания его заслуг.
И вот все рухнуло.
В финале кубка лиги По Имени Лев остановил игру и назначил пенальти в ворота Яшки Боя: Котя Клейн в своей штрафной площадке коснулся мяча рукой.
Потом многие говорили, будто Котино поведение объяснялось очередным больным зубом, но, как бы там ни было, игрок тихо – на весь стадион – проговорил:
– Руки не было. Не было руки, Лева.
Даже глухой от рождения Вася Войлуков услышал, как севшая ему на лысину муха скребет под мышками.
По Имени Лев опешил. С ним никто никогда не спорил. Никто. Никогда. Он всегда был справедлив. Как воплощение закона. Это все знали. В этом никто не сомневался. Даже он сам.
Котя пошатнулся и клацнул зубами.
– Не было руки, – повторил он и рухнул в обморок.
Судья перевел взгляд с Коти на публику. Такого еще не было. Такого и быть не могло.
– Пенальти, – услышал Лев чей-то голос и лишь мгновенье спустя сообразил, что голос принадлежит ему. – Пенальти!
И дунул в свисток.
– На мыло! – завопил какой-то карапуз, ужасаясь собственной храбрости. – Су-дью-на-мы-ло!
На Льва обрушился оглушительный гвалт, свист и тысячеголосый вопль – «На-мы-ло!». Голоса тех немногих, кто попытался вступиться за судью, утонули в урагане звуков, усугубленном ревом парового оркестра.
По Имени Лев свистнул.
Игрок разбежался и ударил.
Яшка Бой прыгнул.
Мяч крутанулся в сетке и лениво сполз на землю.
По Имени Лев на мгновение представил, что сейчас начнется на стадионе и что будет в раздевалке после игры, и пожалел о том, что население городка больше одного человека, да и этому одному лучше б не родиться на белый свет.
Спас его участковый Леша Леонтьев. По финальному свистку он вылетел на своем мотоцикле на поле, завалил Льва в коляску и на всем газу промчался через тучу камней к воротам, которые никто не догадался закрыть.
Очнувшись во дворе своего дома, По Имени Лев жалобно сморщился:
– В чем моя вина, Леша?
Участковый осторожно помассировал синяк под глазом и проворчал:
– Нету на тебе вины, Лев. Ты был прав, но делать этого не следовало. Понял?
– Нет.
Леша вздохнул.
– У тебя правда, а у них справедливость. Ну, терпи: правда – дело одинокое. И гордое. А гордых не любят. Вылазь-ка.
Тем же вечером игроки вызвали Льва в Белую столовую, где сдвинули столы и усадили судью-парикмахера в середину. Тринадцатым был Леша Леонтьев, которого футболисты пригласили на всякий случай, не надеясь на крепость своих нервов.
Выпив водки, они обвинили Льва в несправедливости. В предательстве. В отсутствии патриотизма. В издевательстве над футболом, городком и миром. В надругательстве над законами человеческими и божескими. В гордыне, наконец.
По Имени Лев тоже выпил водки, но отказался признать себя виновным.
В наступившей тишине поднялся Котя Клейн.
– Клянусь, – сказал он, – что руки не было. А если была, пусть она у меня отсохнет.