– То-то я гляжу, ты сегодня уж такой бордовенький…
– Я?! Да ладно, «бордовенький»! А что, заметно, да? Вот черт! И ведь старуха же, морщины запудривает, да что говорить! И вот надо же… аж слова позабываю.
Слова, между прочим, он и не помнил никогда, будучи самонадеянным хвастуном. Так что на репетициях и прогонах и мне, и Нине Ивановне приходилось из кожи лезть, чтоб хоть как-то сошло. Он, конечно, дернул перед спектаклем стопочку для храбрости, но волноваться начал еще когда я его загримировывал.
По пьесе, в финале Смирнов ломает стул. Мы нашли в клубе один сломанный, разобрали и опять составили, чтоб еле держался. Ну и Пеца, как вышел на сцену, так после первых же реплик и направился к стулу и со словами «Черт, какая у вас ломкая мебель» разнес его единым духом в куски. Зал смеется, а я думаю: «Что же он в конце-то ломать будет?» Гляжу, он садится на корточки спиной к залу и начинает стул чинить и все дальнейшие реплики произносит, обращаясь к заднику. Потом он начал ходить взад-вперед по сцене, разрушив все мои гениально задуманные мизансцены, ходил-ходил – и опять уселся на злополучный стул, свалившись в обломках. Зал хохочет, думает, все так и надо. Починил он стул во второй раз, а в конце с такой подлинной злобой шарахнул его об пол, что потом и чинить-то уж нечего было.
Финальную сцену взмокший Пеца провел мигом. Еще Нина Ивановна Попова, размахивая пустой ракетницей, зовет его к барьеру, а он уже подходил к ней, расставя руки, с мертвым лицом, весь пунцовый, как вечерняя заря. Она, чтобы договорить слова, отступает перед ним, а он таким образом загоняет ее в кулисы, так что гвоздь спектакля – поцелуй – видели только из первого ряда.
А Нина Ивановна тогда была и правда хороша: розовая, смеется – льстила ей все-таки Петькина любовь, как же.
* * *
Между тем поселок наш заперся до весны – зимовать. Весной пойдут пароходы, начнется путина, кто уедет, кто приедет, а пока – флот вытащен на берег, участки завалены снегом, все в сборе.
Спектаклей мы больше не ставили, любовь у Пецы прошла. Дружки его коротали зимние вечера при звоне стакана, и Пеца не замедлил к ним присоединиться.
А мне окончательно уже надоели и морские рассказы, и сопровождающее их пьянство. Пеца это почувствовал, оскорбился и стал особенно настырен. Я обозлился и попросил его пить где-нибудь в другом месте. «Тэ-эк, – сказал Пеца, – значит, горшок об горшок и кто дальше? Ладно». И с тех пор не заявлялся, а на улице только холодно кивал.
Ну и пошло: на 23 февраля, на 8 марта и просто по выходным Пеца регулярно оскандаливался. На электростации, где он работал дизелистом, за него особо не держались, и над ним нависла угроза перевода на промработу – снег резать, чаны чистить и тому подобная каторга для проштрафившихся. Пецу отчасти удерживала Надюха его, но только отчасти. Как он оскандаливался? Ну, как люди оскандаливаются? Драка в клубе, мат на танцах, пьянка в рабочее время – что об этом рассказывать…
Кое-как дотянул Пеца до первых пароходов и пошел в бригаду грузчиков, ходить «под маркой». Маркой называется одно место груза. Бывает, весит она килограммов восемьдесят. Особенно трудно таскать стекло: и неудобно, и неподъемно, а носить надо бережно. И законы у грузчиков жесткие: не доходил смену, выдохся – уходи из бригады. Пеца здоровый малый, но без привычки выматывался дико, ну и пить стал пореже.
Вот раз ночью, в апреле, я уже спать лег, слышу – стучат. Потом кто-то входит, я не запирался никогда, осторожно трясет за плечо: «Алексеич, спишь?». Пеца. «Чего тебе?» – «Айда купаться». – «Ты что, спятил?» – «Айда, успеешь еще наспаться, ночь знаешь какая? Красота!» – «Иди ты…» – «Да пойдем, Алексеич, разик искупнемся и конец, все равно не спишь». Вижу – не отстанет, и спать не даст.
Вышли на берег. Пеца миролюбив и дружелюбен ко всему: оглядывается, хмыкает, вздыхает. Ночь на самом деле – оглушительно хороша. Луны нет, но от снега какая-то мягкая ясность, удивительная тишина, воздух нежный, тающий, океан абсолютно тих, только у берега бурчит еле слышно.
Пеца закряхтел, задышал – весь беленький, босиком по скользкому береговому льду шлепает к краю и голеньким ангелочком спрыгивает на полоску черного песка, открывшуюся по отливу.
Эх, думаю, а не искупаться ли и мне?
Разделся. Чудеса! Не жарко, разумеется, но и не холодно – прохладно, и все. Чистая, полезная прохлада.
Стою, белею у края воды. Пеца уже там – ахает, фырчит, взвывает, бьет по воде белыми в сумраке руками и наконец вылетает, обтекая каплями в снег – и к полотенцу.
Как вошел я в Тихий океан… Вода не холодна – вода люто студена, так студена, что сразу и не разберешь. Аж сверху на ней такая тонкая льдистая пленка.
Проделавши все то же, что и Пеца, только гораздо быстрее, выскакиваю и начинаю рядом с Пецей прямо-таки перепиливать, уничтожать себя жестким вафельным полотенцем. Чудесно!
Подрожали, отдышались, Пеца говорит: «Ну ладно. Пойду к Надюхе. Я ее звал, звал, она говорит: ненормальный. Чудачка. Ну пока, Ксеич, иди спи».
* * *
И вот представьте себе: небольшой светлый зал, несколько рядов стульев. Публики жидковато, какие-то домохозяйки. Перед стульями лавка, на ней Пеца. В президиуме трое, двоих я знаю: один из конторы, другой бригадир. Между ними – мужчина официальный, в черном костюме, при галстуке. Судья из района. В зале идет суд, Пецу судят. Неделю назад, ночью, в бараке пьяный Петр, отыскивая впотьмах Надькину дверь, наткнулся на какого-то паренька, который ему не понравился. Петр его повалил, избил – сначала руками, потом сапогами, причем старался по лицу, и по обыкновению безобразно орал. Надьки дома не было, зато проснулись соседи – и на следующий день всем бараком подали на Петра в суд.
Когда стали ему искать общественного защитника – кроме меня, желающих не нашлось.
Пеца был потрясен, всю неделю до суда бегал, метался, выдумывал планы один фантастичней другого – только бы не засадили.
Сейчас он сидел на скамье подсудимых, красный от позора и горя, не возражал и со всем соглашался.
Тут же был и избитый им паренек, который ничего не помнил, потому что сам тогда был пьян. Он был настолько смущен и растерян, что, когда его попросили сесть поближе, он засуетился и присел рядом с Петром. Судья сказал: «Успеете еще, молодой человек». Он покраснел и отсел.
Тут же была и Надежда. Лицо у нее было холодное и презрительное. Когда судья спросил ее об отношениях с подсудимым, она спокойно ответила, хорошо: «Мы с ним дружим».
Был там и Саня-моторист, с которым Пеца тогда выпивал. Он отвечал на вопросы торопливо и бестолково, часто повторяя: «Так что ничего такого не было».
Адвокат из района, прожженный краснорожий пьяница, как бы посмеиваясь, говорил о том, что по такой-то статье Кузина судить нельзя, а если применить другую, такую-то, то по ней следует всего только штраф. У него были невыспавшиеся глазки, и за версту несло одеколоном.
Я старался не волноваться, да где там. С самого начала у меня на языке висела окаянная фраза: «Поглядите на него!» с готовой интонацией сострадания и с жестом в сторону подсудимого. Я всячески ее избегал, но, когда дали слово, не выдержал.
– Поглядите на него, – сказал я, – ему всего двадцать, его очень рано предоставили самому себе и стали требовать от него умения жить. Кто ему помогал? Кто о нем заботился? Его только наказывали и ругали. Кузин дебошир, Кузин хулиган – вот все, что о нем знают. Но кому известно, что Кузин еще и страстный книголюб – поглядите на его формуляр в библиотеке. Что Кузин выписывает «Технику молодежи» и увлекается вопросами звездоплавания. Что Кузин, если товарищу надо помочь – дров ли нарубить, уголь перетаскать – первый приходит и помогает. Кому известен другой, хороший Кузин? Никому. А он есть. И если мы не хотим его уничтожить – что угодно, только не срок.
Ну и так далее.
Когда Пеце дали последнее слово, он встал и сказал:
– Что я могу сказать? Все это будет мне хорошим уроком. То, что случилось, больше не повторится. Пить – слово даю, брошу. Если можно, прошу не давать мне срока.
Суд приговорил его к году условно.
После суда Пеца подошел ко мне и крепко сжал руку. Я хотел было позвать его к себе выпить на радостях, но удержался.
* * *
Дней через десять, утром, врывается Пеца:
– Можно тебя на пять минут?
– В чем дело?
– Сперва скажи: можно или нет? – и смотрит почти угрожающе.
– Ну, можно.
– Идем.
У него дома грязь, развал, табачный дым, на полу мешок и чемодан здоровый. Он садится на кровать, закуривает:
– Я уезжаю.
– Что такое?
– Я должен перед тобой извиниться: я скот перед тобой и Надюхой. Ты ей это скажешь.
– Да в чем дело?
Он словно и не слушает: