– Что-нибудь по поводу собаки?
– Нет. Он участвовал в вооруженном ограблении приходной кассы.
Лев Иванович поднялся. Секунду он стоял молча, а потом спросил:
– Когда это было?
– Позавчера в четыре.
– Тут не может быть ошибки?
– Нет. Мы ищем его. Вы ничего о нем не знаете?
Лев Иванович долго молчал, прежде чем ответить. Сегодня утром Ленька позвонил ему и сказал, что хочет прийти и поговорить. Лев Иванович назначил ему ровно на четыре. Ленька и раньше бывал у него, но всегда без звонка. Просто приходил, и старику не было скучно сидеть с ним вечера напролет. Парень был напичкан поэзией, и его стихи казались Льву Ивановичу талантливыми, совсем не школьными и не детскими.
– Нет, – ответил он наконец, – я ничего о нем не знаю.
– Самое худшее заключается в том, – сказал Росляков, – что парень украл у отца оружие. Он как волчонок сейчас.
– Раскаяние и чистосердечное признание… Добровольная отдача себя в руки властей – это учитывается юрисдикцией или сие формальность? – спросил Лев Иванович.
– Учитывается, – ответил Росляков, внимательно поглядев на учителя. – Сие по новым временам – не формальность, смею вас уверить…
Ленька пришел к Льву Ивановичу ровно в четыре. Старик негромко крикнул из комнаты:
– Ты ноги, пожалуйста, вытри, я сегодня натер пол!
Ленька стоял в коридоре большой коммунальной квартиры возле открытой двери Льва Ивановича. Он стоял, закрыв глаза, устало опустив руки вдоль тела, взъерошенный, осунувшийся и по-мальчишески еще нескладный. Несколько раз он собирался переступить порог, но каждый раз что-то удерживало его, и сердце гулко падало в груди, а кровь приливала к голове и щекам. Потом он вошел и сказал:
– Здравствуйте, Лев Иванович.
– Здравствуй, Леонид. Садись.
– Спасибо. Постою. В ногах правда.
– Скверное настроение? – спросил старик.
– Скверное. Хорошее какое слово – «скверное». Почему-то оно уходит из устной речи.
– Век требует более резких определений, да? «Дрянное» – это, по-видимому, точнее?
– В моем положении – да.
– А что случилось?
– Да ничего особенного… Так, глупость…
– У нас сейчас с тобой идет разговор по принципу: язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли, не так ли?
– Вроде бы…
– Жаль. Надо быть всегда искренним. Как Достоевский. По-моему, он самый искренний человек из всех искренних.
– Он был жестоким.
– Есть жестокость и жестокость. Важно, на чем она зиждется.
– Можно ли оправдывать жестокость, Лев Иванович?
– Можно. Восторгаются ведь Желябовым, Перовской и Кибальчичем, которые убили императора Александра Второго, а ведь он, по отзывам некоторых современников, был, я бы сказал, обаятельным человеком. Понимаешь? Жестокость Желябова была жестокостью правды во имя доброты.
– А жестокость по отношению к человеку, совершившему глупость?
– Какую глупость?
– Просто глупость. Обыкновенную глупость.
– Видишь ли, человек, совершающий обыкновенные глупости, либо психически нездоров, либо предельно эгоцентричен. По-видимому, надо очень четко и честно определять людские поступки, и тогда то, что нам кажется глупостью, может на поверку оказаться либо преступлением, либо узкомыслием. Узкомыслие в больших вопросах – также преступно. И в общегосударственных, и в человеческих.
– А если преступление рождено глупостью?
– Оно так же ужасно, как и рожденное умом. Тут разница только в степени жестокости. Кстати, иной раз преступление, продиктованное глупостью, бывает более жестоким, нежели рожденное умом. И то, и другое должно быть наказуемо.
– Но преступление не принесло никому никакого вреда.
– Так не бывает. Преступление, даже не совершенное, а задуманное, уже породило преступника.
– Вы учили меня честности в поэзии, Лев Иванович…
– Не может быть честности в чем-то. Это не честность, если она частична. Честность должна быть генеральным качеством человека.
– Лев Иванович…
– Да.
– Знаете, наверное, мир все-таки ужасно устроен.
– Чепуха. Он устроен логично, а потому – прекрасно.
– Логична геометрия, – сказал Ленька, – а что в ней прекрасного?
– Мы же говорим о мире, а не о геометрии…
– Лев Иванович…
– Слушаю тебя…
– Можно, я попью воды?