– Я это знаю, – ответила Вера и снова чуть усмехнулась этой своей странной, незнакомой Воронцову дотоле улыбкой.
– Ну, прощай, – сказал он, так и не присев.
– Прощай, – ответила Вера. – Может быть, ты голоден?
– Я сыт. Спасибо.
«Вот так, – думал он, стремительно вышагивая по улицам – пустым и темным, – вот так. Вот так. Вот так. – Он не мог отвязаться от этого проклятого «вот так» и поэтому шагал все быстрее и быстрее. – Все кончено… А любил я ее лишь. Одну. Всю жизнь. А сейчас люблю еще больше, чем раньше. И, наверное, во всем том, что случилось, виноват один я, потому что всегда виноват сильный. Но сейчас она оказалась сильнее меня. Почему же тогда, в те годы, что мы были вместе, она была такая слабая? Почему она тогда не была такой? Или она слепо верила в нашу любовь и ей казалось унизительным быть сильной для того, чтобы охранить ее ото всего – и от меня тоже? Сейчас я вернусь к ней, вдруг понял он, остановившись. – Я пристрелю этого ее “товарища”, который жрал мой хлеб. И уведу ее с собой. Вот так».
А Вера лежала на кровати, уткнувшись головой в жесткую маленькую подушку, и плакала, потому что, увидев Воронцова, она поняла, что всегда, все эти годы ждала лишь его одного, а сейчас должен прийти Андрей – ровный, влюбленный, приветливый – и будет подробно рассказывать ей о прожитом дне, и о том, как виделся со своей дочкой на квартире у дяди Натана, и о том, что сегодня говорили на кафедре после посещения антикварного мебельного магазина; и все это стало сейчас так невыразимо горько Вере, что она, накинув пальто, выбежала на улицу, чтобы найти Воронцова, но никого на улице не было. Шел дождь – теплый, весенний, и пахло промозглой сыростью.
На Арбате, возле ярко освещенного кафе Воронцов остановился. В запотевших, слезливых окнах метались тени лакеев. Слышно было, как кто-то из посетителей затягивал старинную казацкую песню, но, видимо, «певец» был безголосым, потому что он немилосердно фальшивил, замолкал, чтобы вскорости начать сызнова.
Воронцов толкнул дверь ногой и вошел в кафе. Пахло жареным мясом, луком и пивом из свежеоткупоренных бочек. Возле металлической гофрированной печки было два места за маленьким столиком. Воронцов спросил старика, сосавшего пиво из длинного стакана:
– Вы позволите?
– Позволю, – буркнул тот, – я все готов позволить.
Воронцов притулился к печке спиной, закурил. Он чувствовал, как его знобило, но думал, что это нервное. Если простуда – он должен был бы простудиться там, на границе, когда попал в яму с водой, а потом спал в мокром стоге, но нет – он чувствовал себя все эти дни хорошо, до встречи с Верой.
«Это из-за нее, – подумал он, – просто я переволновался, оттого и знобит. Ничего, сейчас выпью и отойду».
Он долго ждал полового, а потом окликнул пробегавшего мимо человека:
– Пет!
Тот остановился, словно взнузданный, и ответил:
– Я вам не «пет», а гражданин официант!
Воронцов смешался.
– Простите, друг мой, – нашелся он внезапно. – Пошутить нельзя по-старорежимному?
– В другой раз, – примирительно и удовлетворенно, с какой-то долей покровительства, заговорил лакей, вытирая вонючей тряпкой столик, стряхивая при этом крошки на колени Воронцову, – в другой раз надо осмотрительней… Я-то отходчивый, а иной сразу за фалду и в милицию. Чего изволите?
«Все-таки “чего изволю”, – ответил Воронцов и захолодел от гнева, – значит, еще не все потеряно, если “чего изволите”…»
– Водки, стакан пива и кусок мяса, – попросил он.
– Мясо с лучком будем делать?
– С лучком.
– Прожарить или с кровушкой?
– С кровушкой.
– А из закусочек?
– Что у вас есть?
– Ветчина есть, окорок давеча подвезли с Угодского Завода… Рассыпчатую картошечку можно предложить с селедочкой…
– Картошечку дайте. Без селедочки.
Лакей присел, словно в книксене, и резво потрусил на кухню.
Старик, что был рядом, хмыкнул, передразнив:
– С кровушкой, селедочку, ветчиночка…
Воронцов ничего не ответил, только осторожно, чуть заметно улыбнулся: он понял, что здесь сейчас ему надо заново изучать «правила хорошего совдеповского тона». Погибнуть на мелочи ему не хотелось – он не имел на это права; игра, которую он задумал, предполагала жизнь, но не смерть.
– Издалека? – продолжал старик.
– Издалека.
– Как там? Тоже полегчало?
– Да… в известной мере…
– Что понимать под «известной мерой»?
Воронцов озлился: «Приказал бы я тебя вышвырнуть прочь в мои-то времена, когда мы Россию бранили и жаждали британского демократизма. Добранились – сиди и отвечай, Виктор Витальевич. Все мы бранили, только Вера никогда ничего не говорила – умней всех нас она, потому что женщина…»
– Хлеба вдоволь? – не унимался старик. – Молоко появилось?
– Есть хлеб, – сухо ответил Воронцов. – Простите, но я очень устал.
– Усталым нечего делать в питейных заведениях – дома надо лежать.
Воронцов не выдержал:
– Тем не менее позвольте мне посидеть молча: я плохой собеседник, когда устаю.
– С чего вам уставать, сударь, – руки-то у вас служивые, чистые. Ваша усталость как раз и требует беседы. Тот кто молотом машет в кузне, тот к печке тащится, чтобы спать… А вы сейчас, прошу извинить, не о постели думаете, а о бабе в оной… И причем не о своей, но о чужой, что помоложе.
– Я велю сейчас вывести вас отсюда.
Старик беззубо, тихо рассмеялся. Облизнув острым, синеньким языком толстые губы, спрятанные под пегими усами и бороденкой, он погрозил пальцем Воронцову и шепнул:
– Ни-ни, барин! Ни-ни…
Воронцов испытал какую-то безразличную, далекую усталость. «Это судьба, – подумал он. – Мне в детстве такие старики снились, перед единицей в гимназии».
– Ну, «барин». Ну, еще что?