Заштопанное трико исчезло за спинами, обтянутыми точно такой же шелковой тканью; кордебалет упорхнул за смутно светившуюся впереди декорацию. Томоко снова увидела приятельницу – та, раскрасневшаяся от волнения, что не успеет войти в зал, махала ей издалека сумочкой.
Вернувшись вечером домой, Томоко рассказала мужу про заштопанное трико. Масару слушал с интересом, но пока не мог понять, куда клонит жена, только молча улыбался. Он очень удивился, когда Томоко вдруг заявила, что хочет научиться шить. Его уже не в первый раз поражала непредсказуемость женского мышления.
Итак, Томоко начала учиться искусству кройки и шитья. К развлечениям она интерес почти утратила. Решив стать образцовой хранительницей очага, Томоко как бы заново внимательно присматривалась к окружающему ее миру. Пора повернуться к жизни лицом, думала она.
Оказалось, что окружающий мир, в течение долгого времени предоставленный сам себе, носит следы запустения. У Томоко было ощущение, будто она вернулась из длительного путешествия. С утра до ночи она занималась уборкой, стирала.
В ящике для обуви Томоко обнаружила ботинки Киёо и голубые матерчатые тапочки Кэйко. Находка надолго погрузила бедную мать в невеселые раздумья, закончившиеся приятными слезами. Напоминания о прошлом казались Томоко дурным предзнаменованием; растроганная собственной щедростью, она позвонила одной своей подруге, занимавшейся благотворительностью, и отдала в приют все вещи Киёо и Кэйко, даже те, что могли подойти Кацуо.
Томоко много времени просиживала за швейной машинкой, и гардероб Кацуо постоянно увеличивался. Она хотела еще научиться кроить модные шляпки для себя, но так и не собралась. Сидя за машинкой, Томоко забывала о своем горе. Ровный стрекот иглы, монотонные движения заглушали сбивчивый и трепетный голос чувств.
Томоко даже делалось странно, отчего она раньше не додумалась до такого механического лечения своей скорби. На самом же деле ее душа просто достигла той ступени, когда мысль о подавлении чувства с помощью машины больше не вызывает протеста. Однажды Томоко уколола палец. Сначала было больно, потом из ранки словно нехотя засочилась кровь, повисла красной каплей. Томоко стало страшно. Боль в ее восприятии связывалась со смертью.
Страх сменился сентиментальным волнением: если ей суждено умереть от такого пустяка, ну и пусть – она только рада будет последовать за своими бедными детьми. Томоко исступленно крутила ручку, но надежный механизм больше не пытался проколоть ей палец и убивать ее тоже не собирался…
И все же Томоко не была удовлетворена жизнью. Она все ждала чего-то. Иногда это необъяснимое ожидание вставало преградой между ней и Масару, и супруги целый день не разговаривали, словно тая друг на друга горькую обиду.
Приближалась зима. Надгробие уже было готово, и прах захоронили.
В тоскливую зимнюю пору всегда охватывает ностальгия по лету, и страшная тень воспоминаний стала резче. Но сама трагедия начала приобретать черты предания. Зимой, у огня, все минувшее, хотите вы этого или нет, утрачивает реальность.
И собственное безутешное горе теперь тоже представлялось Томоко чем-то вроде сказки, каким-то эмоциональным всплеском. Снова вспомнились немыслимые, невероятные совпадения, приведшие к трагедии, – если то был вымысел, легенда, все сразу становилось на свои места.
Однако у Томоко пока не хватало мужества вообразить и погибших детей с Ясуэ тоже плодом фантазии. Даже сейчас для нее не было ничего реальнее воспоминания о прежнем сказочном счастье.
* * *
В середине зимы стало ясно, что Томоко беременна. С этого момента забвение уже на полных правах пустило корни в ее душе. Никогда прежде Масару и Томоко так не волновались: казалось невероятным, что все пройдет благополучно, естественным представлялся мрачный исход.
Но беременность развивалась нормально. Новые переживания воздвигли стену, отгородившую прошлое. На самом деле душевная рана уже успела зарубцеваться, и теперь оставалось только найти в себе силы признать это; ожидание ребенка дало Томоко такие силы.
Супруги не успели до конца разобраться, что же все-таки означало произошедшее с ними несчастье. А может быть, и ни к чему было в этом разбираться? Отчаяние, пережитое Томоко, имело немало составляющих. Отчаяние по поводу того, что случившийся с ней кошмар не лишил ее рассудка; отчаяние, вызванное собственным здравомыслием; отчаяние от сознания того, насколько крепка и устойчива нервная организация человека, – все эти виды отчаяния она вкусила в полной мере. Какой же силы должен быть удар, чтобы человек впал в безумие, чтобы он умер, наконец?! Или безумие – вообще удел избранных и обычные люди на него неспособны?
Что помогает нам сохранить рассудок? Гнездящаяся в нас жизненная сила? Эгоизм? Привычка хитрить с собой? Ограниченность нашей восприимчивости? А может быть, нас спасает от безумия только неспособность понять его природу? Или человеку вообще дано лишь переживать состояние горя – и не более, какая бы страшная кара его ни постигла, в него изначально заложена способность выдержать все? Что же, тогда обрушивающиеся на нас удары судьбы – всего лишь испытания?
Неспособный охватить рассудком свое горе, человек часто подменяет понимание воображением. Томоко очень хотела во всем разобраться. Трудно понять суть произошедшего, когда оно еще здесь, рядом, думала она. Понимание должно прийти позднее; тогда испытанные чувства поддадутся анализу, можно будет все вычислить и разъяснить. Пока же, оглядываясь назад и вспоминая свои переживания сразу после несчастья, Томоко ничего, кроме недовольства собой, не ощущала. Это недовольство оказалось даже более живучим, чем скорбь; оно легло осадком на сердце, и ничего с ним поделать было нельзя.
Томоко не могла сомневаться в искренности своих чувств – ведь она мать. Но и от сомнений отделаться тоже не могла.
В таких случаях реальная жизнь неспособна дать человеку утешение; но теперь эта самая реальность зрела в утробе Томоко, мстила за небрежение, в котором ее держали так долго. Она наливалась жизнью, шевелилась. Мужчина лишь умозрительно может представить себе эмоциональное состояние, в котором пребывает женщина, чувствуя, как ею распоряжается зреющая внутри реальность.
Память о пережитом горе начала тускнеть; это было еще не настоящее забвение, а словно бы тонкая ледяная корочка сковала поверхность замерзающего пруда. Лед то и дело проламывается, но за ночь смыкается вновь, закрывая воду.
Забвение набирало силу, когда ни Томоко, ни Масару о нем не думали. Оно постепенно просачивалось в их души, используя любые, самые крошечные отверстия. Невидимым глазу микробом проникало в ткани, вело кропотливую и добросовестную работу. Сама того не сознавая, Томоко претерпевала незримую метаморфозу, она была словно спящей, против воли поддающейся чарам сновидения. Ее не покидало ощущение тревоги – душа противилась забвению.
Был здесь и самообман: Томоко убеждала себя, что забвение – это новая жизнь, растущая в ее теле. На самом деле зародыш лишь способствовал ослаблению воспоминаний. Картина трагедии мутнела, утрачивала резкость, тускнела и распадалась.
Некогда в лучах летнего солнца возникло белое, страшное, угловатое; оно было из мрамора. И вот истукан расползся мокрым облаком: отвалились страшные лапы, растаяла голова, упал длинный меч. Раньше оскал каменной морды внушал ужас; черты смягчились, расплылись.
Бытие не всегда пробуждает человека к жизни, иногда оно погружает его в сон, и лучше всех живет вовсе не тот, кто постоянно бодрствует, а тот, кто умеет вовремя забыться сном.
Смерть насылает на замерзающего в снегу неудержимую сонливость; жизнь прописывает стремящемуся к ней тот же рецепт. Воля к жизни заставляет человека как бы лишиться собственной воли.
Вот и на Томоко снизошел теперь такой сон. Жизнь легко, безо всякого усилия перескочила через все благие намерения, через устои, казавшиеся незыблемыми. Томоко, конечно же, цеплялась не за устои; ее волновало только одно: насколько искренним было чувство, рожденное в ее душе, когда погибли дети. Сама постановка вопроса, помимо воли Томоко, требовала сделать жестокое допущение, что смерть – всего лишь один из эпизодов жизни человека. Неужели, узнав о гибели своих детей, она, мать, предала их еще прежде, чем нахлынуло горе?
Нежная и безыскусная душа Томоко была плохо приспособлена для подобного самокопания. С ее лица не сходило глуповатое выражение человека, узнавшего или заподозрившего нечто поразительное. Сама себе в прежнем, еще невинном и неведающем качестве Томоко представлялась бойкой и самоуверенной молодой мамашей.
Однажды по радио начали передавать спектакль о матери, потерявшей ребенка. Томоко тут же убрала звук и сама поразилась готовности, с которой отмахнулась от тяжелых воспоминаний. Ожидая своего четвертого ребенка, она с праведным негодованием отвергла извращенное упоение скорбью. Томоко сильно изменилась.
Надо гнать прочь темные чувства и мысли, считала она. Главное – сохранять душевное равновесие. Соображения подобной психологической гигиены устраивали Томоко куда больше, чем простое забвение. Она впервые ощутила, что свободна – свободна, несмотря ни на что. Причиной было, безусловно, все то же забвение. Томоко не переставала удивляться тому, с какой легкостью она теперь манипулирует своими душевными переживаниями.
Привычка все время помнить о горе утратилась; Томоко более не пугало то, что она не льет слез во время посещений кладбища и поминальных служб. Ей казалось, что она стала необыкновенно великодушной, что она готова простить всех и вся. Например, как-то весной, гуляя с Кацуо в парке, она увидела ребятишек, возившихся в песочнице; если прежде, сразу после несчастья, вид чужих живых детей сдавливал ей сердце злобой и завистью, то нынче ничего подобного она не ощутила. Она простила всех этих малышей, они могут играть спокойно.
К Масару забвение пришло раньше, чем к жене, но это вовсе не означало, что ему недоставало чувствительности. Наоборот, он убивался сильнее – мужчины более переменчивы, но зато и более сентиментальны, чем женщины. Однако скорбь оказалась непродолжительной, и, убедившись, что горе уже не одолевает его как прежде, Масару вдруг ощутил себя одиноким и даже втихомолку завел интрижку на стороне. Правда, эта связь быстро ему прискучила. А потом Томоко забеременела, и он поспешил вернуться под ее крылышко, как ребенок, спешащий к матери.
Скорбь ушла из жизни семьи – так команда покидает тонущее судно. Вскоре Томоко и Масару уже могли смотреть на случившееся взглядом постороннего, прочитавшего о трагедии в газетном разделе происшествий. Им даже не верилось, что та история имеет к ним вообще какое-либо отношение. Может быть, они просто оказались случайными свидетелями? Все причастные к происшествию лица погибли, так и остались навечно связанными смертью с теми событиями. Для того чтобы какой-нибудь эпизод истории задевал нас за живое, мы должны ощущать свою от него зависимость. А что теперь связывало чету Икута с прошлым? Им и думать о нем было некогда.
Трагедия посверкивала откуда-то из-за горизонта, как фонарь дальнего маяка. Огонек то вспыхивал, то гас, как шарящий по морю луч прожектора с мыса Цумэки, что к югу от курортного местечка А. Уже не удар судьбы, а полезный урок; не конкретный факт, а абстрактная метафора. Далекий луч перестал быть собственностью семьи Икута, он теперь в равной степени принадлежал всем: он высвечивал сумятицу повседневной жизни так же беспристрастно, как свет настоящего прожектора выхватывал из тьмы скалы, рощи на берегу и белые клыки волн, вгрызающихся в унылые ночные утесы. Луч давал людям урок – простой, понятный и давно известный, родителям следовало бы вызубрить его наизусть. Урок гласил: «На пляже не спускайте глаз с маленьких детей. Ребенок может взять и утонуть в самом неожиданном месте».
Нельзя, конечно, сказать, будто Томоко и Масару пожертвовали двумя детьми да еще старой девой в придачу только в назидание остальным. Однако какой-либо другой смысл в гибели троих членов семьи отыскать было бы трудно. Впрочем, и в гибели самых прославленных героев нередко смысла ровно столько же.
Четвертым ребенком Томоко стала девочка, она родилась в конце лета. Семья была счастлива, родители Масару специально приехали из Канадзавы посмотреть на внучку. Заодно Масару сводил их и на кладбище.
Девочку назвали Момоко. И мать, и новорожденная чувствовали себя превосходно. Опыта обращения с младенцами Томоко, слава богу, было не занимать. А Кацуо не мог в себя прийти от восторга, что у него снова есть сестричка.
* * *
Прошел еще год, снова настало лето. Внезапно Томоко заявила, что хочет съездить на море, в А.
Масару был поражен:
– Как это?! Ты же сама говорила, что не желаешь никогда больше видеть тех мест!
– Не знаю. Вдруг захотелось побывать там.
– Чудная ты какая-то. Меня, например, туда не заманишь.
– Да? Ну ладно, это я так…
Несколько дней Томоко не возобновляла разговор на эту тему. Потом сказала:
– Знаешь, все-таки я хочу туда поехать.
– Ну и поезжай, если хочешь. Только одна.
– Одна – нет.
– Почему?