Худощавая Кёко унаследовала от отца красоту, в которой проглядывали китайские черты. Слишком тонкие губы иногда портили лицо, но ощущение, что они внутри полные и теплые, контрастировало с их внешней холодностью и смягчало ее. Ей очень шла европейская одежда для зрелых женщин, а летом были к лицу яркие платья без рукавов и с открытыми плечами. Она никогда не носила корсет, только пользовалась обволакивающими ее духами.
Кёко признавала неограниченную свободу других. Обожала отсутствие порядка и стала бо?льшим стоиком, чем остальные. Подобно врачу, который боится своих способностей к диагнозу и старается не пользоваться ими, она слишком хорошо знала о своей привлекательности, но не испытывала желания опробовать ее результаты. Кёко любила щегольнуть ею, но на том и останавливалась. Тихо радовалась, когда ее осуждали за распущенность, что было несущественно, и получала огромное удовольствие, когда люди принимали ее за официантку или девушку из дансинга, склонную к неприличному поведению.
Неверные суждения о ней составляли предмет гордости Кёко. Целый день она говорила исключительно о внешних событиях, а внутренний мир считала чем-то незначительным, не заслуживающим внимания. Неиссякаемым источником счастья для Кёко были случаи, когда молодые люди, влюблявшиеся в нее, примирялись с ее холодностью и находили утешение с женщиной попроще.
Она не любила птиц, не любила собак и кошек – вместо этого питала неутолимый интерес к людям. У нее, своенравной единственной дочери, жившей с семьей в родительском доме, был муж, страстный любитель собак. Собаки отчасти стали причиной их супружества и в конечном счете – причиной расставания. Кёко, оставив у себя дочь Масако, выставила мужа, а вместе с ним семь собак – немецких овчарок и догов – и постепенно избавилась от пропитавшего дом запаха псины. Он был для нее как вонь от презираемого всеми грязного мужчины.
У Кёко были странные убеждения. Она избегала встреч с супружескими и любовными парами. Мужчины обычно заглядывались на Кёко. И она до боли чувствовала, что мужчина изо всех сил сдерживается, желая ее больше жены или любовницы. Ее в мужчинах привлекали именно эти страдальческие взоры. У мужа такого взгляда не было. Вдобавок его склонности были сродни ее собственным: он просто наслаждался взглядами, полными подавленной страсти, потому, наверное, и обожал эту кучу собак. О-о! Стоит только подумать об этом, сразу бросает в дрожь. Только вообразить…
Дом Кёко прилепился к склону холма, и сразу за воротами открывался обширный двор. На станции Синаномати внизу сновали электрички, небо вдали, повторяясь, перечеркивали две рощи: одна вокруг храма Мэйдзи, вторая – напротив него, у дворца Омия, резиденции вдовствующей императрицы. Наступил сезон цветения, но сакуры в этом пейзаже почти не было: лишь среди темной зелени рощи вокруг усыпальницы в храме раскинуло ветви, осыпанные, как и положено, цветами, гигантское дерево. С другой стороны взор привлекали неяркие вечнозеленые деревья, чьи стволы устремлялись ввысь: сквозь веер их переплетенных ветвей просвечивало сумеречное небо.
В небе над рощами порой появлялись стаи ворон, – казалось, будто там рассыпали зернышки кунжута. Кёко с детства наблюдала за этими стаями. Вороны над храмом Мэйдзи, вороны над усыпальницей, вороны над дворцом Омия… В окрестностях хватало мест, где они сидели. Птицы появлялись и на балконе в гостиной. Однако черные точки, которыми виделась тесно сбившаяся вдалеке стая, вдруг рассыпались в разные стороны и исчезали – это оставляло в детском сердце неясную тревогу. Кёко в одиночестве часто следила за ними: только подумаешь, что птицы исчезли, как они появляются снова. Разом взорвавшее тишину в кроне ближайшего дерева карканье рассекает небо…
Сейчас Кёко об этом забыла, но восьмилетняя Масако, которую нередко оставляли одну, наблюдала за воронами с балкона.
Сразу за воротами европейского типа находился двор с садом, слева – дом в европейском стиле, дальше слева – маленький японский домик на одну семью. Машину на узкой дороге перед воротами было не поставить, поэтому парковались все во дворе, перед лестницей европейского дома.
Нацуо вошел во двор и был сражен редкой красотой сумеречного неба над рощей вокруг дворца Омия. Он оставил всех при входе, а сам вернулся полюбоваться этим зрелищем. Все знали немногословный, мягкий, спокойный характер Нацуо, поэтому не интересовались без особой причины, чем он занят. Вернись, не входя в дом, к воротам кто-то другой, понадобился бы предлог. По меньшей мере не обошлось бы без вопроса: «Куда это ты?» Нацуо же никто не стал спрашивать.
Нацуо чудом миновали жизненные невзгоды, с которыми обычно сталкивается впечатлительный человек. Раньше не возникало конфликта между его впечатлительностью, с одной стороны, и внешним миром, чужими людьми или обществом – с другой. Она, словно карманный воришка, незаметно для всех просто влезла с улицы в любимую им кондитерскую. Нацуо ни разу по-настоящему не страдал и постоянно ощущал, что ему этого недостает.
Пожалуй, он сам не ответил бы на вопрос: это его доброжелательность и ровный мягкий характер, привлекавший людей, обогатили его впечатлительность, или бескорыстная врожденная впечатлительность способствовала возникновению характера, способного защитить уязвимое тело? Не очень-то он гнался за балансом, но все же сохранял его. Он не искал глубокого смысла в окружающем мире, поэтому и мир спокойно доверял ему свою прелесть. В течение двух лет после окончания художественного университета выпускники проходили специальный отбор, но этого деликатного, доверчивого молодого художника не тревожил даже вопрос о таланте.
Вновь и вновь взгляд Нацуо выхватывал часть внешнего мира. Он почти бессознательно постоянно стремился увидеть все.
Вечерние тучи, похожие на растекшийся по воде алый рисунок, накрыли сумрачное небо; засверкала зелень на вершинах деревьев в роще. Над ними медленно кружили стаи ворон, похожих на зернышки кунжута. Верх неба, предчувствуя мрак, окрасился в темно-синий цвет.
«Я уже совсем забыл недавнюю драку, – думал Нацуо. – То было зрелище, способное разогнать скуку».
Зрелище оказалось довольно опасным – и тем не менее зрелищем. Драка началась из-за машины Нацуо, но нельзя сказать, что это произошло с ним. Никаких скандалов – в этом состояла особенность его жизни.
В прошлом месяце японское рыболовецкое судно рядом с атоллом Бикини накрыло пеплом после взрыва водородной бомбы. Члены команды заболели лучевой болезнью, жители Токио боялись облученного радиацией тунца, и цена на него резко упала. Это было тяжелое происшествие. Но Нацуо не ел тунца. Инцидент произошел не с ним. Он по своей доброте сочувствовал пострадавшим, однако не испытывал особых душевных потрясений. Нацуо придерживался типично детской теории фатальности и при этом неосознанно, тоже по-детски, верил в некоего бога. Бога-защитника, который его спасет. Поэтому, само собой разумеется, он не очень-то стремился ко всяким поступкам.
Его глаза просто смотрели вокруг. Всегда искали объект. На то, что ему нравилось, смотрели, ни на миг не отрываясь, – это непременно было нечто прекрасное. Однако временами даже у него возникала легкая тревога. «Можно ли мне любить все, что нравится моим глазам?»
Кто-то крепко ухватил его сзади за брюки. Масако, издав воинственный клич, рассмеялась. Среди гостей, посещавших этот дом, Масако больше всех любила Нацуо.
Масако исполнилось восемь. У нее было славное личико, она любила, что для девочек большая редкость, исключительно детскую одежду. Ее мир не пересекался с миром взрослых, она им даже не подражала, а выглядела куколкой – «такой миленькой – прямо хочется съесть». Пожалуй, это можно было назвать проявлением критического мышления.
Пока Нацуо был у них дома, Масако постоянно вилась рядом: касалась то рукава, то брючины, то галстука. Кёко неоднократно ругала ее за такую назойливость, Масако на время отходила, а потом снова прилипала к Нацуо. Кёко же сразу забывала про свои замечания.
«Прояви я прошлой ночью слабость, не смог бы смотреть в глаза этому ребенку. Я поступил правильно», – думал наивный Нацуо, гладя пахнувшие молоком волосы Масако.
В гостинице в Хаконэ Сюнкити и Осаму останавливались в номерах каждый со своей женщиной. У Кёко и Нацуо были отдельные номера: Кёко по известным только ей причинам с самого начала выставляла напоказ свою честность. Однако поздно ночью она постучала в дверь Нацуо.
– Есть что почитать? Никак не могу уснуть.
Нацуо, который еще не спал и читал, со смехом протянул ей лежавший рядом журнал. Кёко, хотя ей не предлагали остаться, опустилась рядом на стул. Беседа в такое время суток должна была обеспокоить Нацуо, но ничего такого не случилось. Ведь Кёко, обычно презиравшая кокетство, болтала без умолку.
Нацуо очень ценил дружбу с Кёко. И в этой поездке тоже не должно было произойти ничего, ставящего эту дружбу под сомнение. Впервые он попытался робко взглянуть на Кёко другими глазами. Но его усилия причинили боль.
В свободном вырезе ночной рубашки чуть виднелась гладкая грудь, под слишком ярким в ночи светом лампы она казалась особенно белой. В ровной линии от горла к груди было что-то гордое. Кёко все болтала, но в неподвижных глазах таился жар, время от времени она кончиками красных, в изысканном маникюре ногтей нервно трогала, будто обжигаясь, мочки ушей. И потом объяснила:
– Я ношу серьги, а без них чувствую себя странно. Нет ничего в ушах, а кажется, что вся голая.
От Нацуо, скорее всего, ждали просто решительности. Но он слишком хорошо знал Кёко, и сейчас не хотелось проявлять несвойственную ему наглость. Куда лучше вечное согревающее счастье. К тому же он верил, что Кёко – порядочная женщина. Чтобы усомниться в этом, пришлось бы рискнуть самоуважением и проявить невероятное мужество. У Нацуо полностью отсутствовало юношеское почтение к грубому слову «мужество». Чувства, оставленные без внимания, не могут долго пребывать в неопределенности. Чувства сами называют себя, упорядочиваются, развиваются. Не то чтобы Нацуо знал об этом из личного опыта, он просто усвоил свойственный ему одному способ – полагаться на природу.
Вскоре Кёко, похоже, поверила, что нерешительность Нацуо проистекает из его «уважения» к ней. Лицо ее вдруг просветлело, ясным, звонким, совсем не ночным голосом она произнесла:
– Спокойной ночи.
И вышла из номера.
– А почему в автомобиле стекло разбито? – спросила Масако. – Чем-то бросили?
– Бросили, – усмехнувшись, ответил Нацуо.
– А чем?
– Камнем.
– А-а…
Масако, в отличие от других детей, никогда не приставала к взрослым с бесконечными «почему?». Она больше не спрашивала. Загадка не разрешилась. И любопытство не иссякло. У восьмилетней девочки это вошло в привычку: в какой-то момент она прекращала всякие расспросы.
* * *
Молодежь во главе с Кёко налегала на выпивку. Пили принесенный кем-то херес. Один Сюнкити стойко пил апельсиновый сок. К его заботам о здоровье все уже привыкли и не обращали на это внимания.
Кёко заставила Сюнкити и Осаму обстоятельно рассказать о прошлой ночи. Оба сознались, что за гостиницу заплатили женщины. У Осаму не хватало, а Сюнкити и вовсе был без денег, так что это получилось само собой. Когда речь зашла о тонкостях, оказалось, Сюнкити ничего не помнит. Осаму помнил и равнодушно излагал детали. Кёко хотела знать все в мельчайших подробностях. Нацуо, как обычно, неодобрительно взирал на то, что при обсуждении подобных тем вокруг с простодушным видом слоняется Масако.
– С ума сошла, ну просто с ума сошла. Чтоб Хироко такое вытворяла!
– И тем не менее вытворяла, – отозвался Осаму. Ему казалось, что в его словах – сплошное вранье, ни слова правды.
Нацуо обратился к Сюнкити:
– Я должен сказать тебе спасибо. Благодаря тебе спасли машину.
Сюнкити, совсем как те, кто пил вино, вальяжно раскинулся в кресле и потягивал апельсиновый сок. На слова Нацуо он просиял и молча помахал у лица рукой – мол, не важно это.
И почему с Сюнкити всегда случаются какие-то истории, а с Нацуо – нет? Воспоминания Сюнкити сплошь связаны с боксом и драками, в которые его неожиданно втянули. О женщине он сразу забыл.
Нацуо с некоторых пор, как художника, интересовало лицо Сюнкити. Это было простое, мужественное лицо, однако хорошо вылепленное, и частые следы драк только украшали его. Среди лиц боксеров встречаются и очень красивые, и крайне безобразные. Есть лица, синяки на которых подчеркивают красоту, и лица, которым, наоборот, добавляют уродливости. И плотная, поблескивающая кожа… Лицо Сюнкити – незатейливое, с четкими линиями, и огрубевшая кожа усиливала его безыскусность, подчеркивала детали, делала брови безупречно ровными, а большие глаза – еще живее. Они особенно выделялись благодаря этой живости и остроте взгляда. В отличие от лица обычного мужчины, на этом лице, напоминающем футбольный мяч, заметны были только миндалевидные глаза, их здоровый блеск озарял и, собственно, представлял все лицо.
– А что потом? Потом?.. – понизив голос, спросила Кёко. Тише она заговорила не потому, что стеснялась Сюнкити и Нацуо, – ей казалось, так она ободряла того, кого спрашивала.
– Потом…