Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения - читать онлайн бесплатно, автор Трумен Капоте, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
6 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Но расскажу о курице. Недавно Сесил Битон[28], отдыхавший на Сицилии, остановился у нас. За несколько дней он слегка осунулся; мы поняли, что надо как-то тщательнее заботиться о его питании. Было послано за курицей, курица явилась, весьма живая и в сопровождении хитрой крестьянки, которая живет выше на горе. Большая черная птица – я сказал, должно быть, очень старая. Нет, возразила женщина, не старая, просто большая. Ей свернули шею, и Г., кухарка, поставила ее вариться. Около двенадцати она пришла и сообщила, что курица еще troppo duro – другими словами, твердая, как гвозди. Мы посоветовали ей продолжать, а сами сели на террасе со стаканами вина и приготовились ждать. Через несколько часов и после нескольких литров вина я пошел на кухню и нашел Г. в критическом состоянии: после варки она запекла курицу, потом поджарила ее, а теперь, в отчаянии, опять принялась варить. Хотя никакой другой еды не было, подавать птицу на стол ни в коем случае не следовало; когда ее поставили перед нами, нам пришлось отводить взгляд: дымящуюся паром тушку венчала отрезанная голова с почернелым гребешком, и она смотрела на нас высохшими глазами. В тот вечер Сесил, прежде живший у других друзей на острове, внезапно сообщил нам, что должен к ним вернуться.

Когда мы сняли Фонтана-Веккья – это было весной, в апреле, – в долине стояла пшеница, такая же зеленая, как ящерицы, бегавшие под ней. Сицилийская весна начинается в январе и собирается в царственный букет, сад волшебника, где всё в цвету: ручей обрастает мятой, мертвые деревья обвиты плетистыми розами, даже суровый кактус выбрасывает нежные цветки. Апрель, пишет Элиот, самый жестокий месяц[29]; но – не здесь. Он светел, как снег на вершине Этны. По склонам взбираются дети и собирают в мешочки лепестки цветов к дню святого, а у рыбаков, несущих корзины с жемчужной pesce[30], за ухом заткнуты герани. Май – и уже закат весны: солнце стало больше, и вспоминаешь, что Африка всего в восьмидесяти милях; на землю бронзовой тенью легли осенние краски. К июню уже поспела пшеница. Мы меланхолически слушали посвист косы на золотом поле. Когда пшеницу убрали, наш домохозяин, которому принадлежало поле, устроил жнецам угощение. Женщин было только две – молодая, кормившая грудью ребенка, и старуха, ее бабка. Старуха обожала плясать; босая, она кружилась вместе с мужчинами и ни за что не соглашалась отдохнуть; посреди мелодии она вскакивала и завладевала каким-нибудь партнером. Мужчины по очереди играли на аккордеоне и танцевали все вместе, как принято в деревенской Сицилии. Это была прекраснейшая вечеринка – танцы без конца и реками вино. После, в изнеможении, я отправился спать и подумал о старухе. После целого дня в поле и танцев весь вечер она должна теперь пять миль идти в гору, чтобы попасть домой.

Это на пляж надо, наоборот, идти вниз; пляжей несколько, и только один из них, Маццаро, особенно людный. Самый симпатичный, Изола-Белла, – в укромной бухточке, где вода чиста как дождевая в бочке. Идти туда – полторы мили; труднее обратный путь. Несколько раз мы ходили в Таормину, обратно брали такси или ехали на автобусе. Но чаще ходили пешком. Купаться можно с марта до Рождества (так говорят закаленные), но я не особенно увлекался, пока мы не купили маску. Маска с круглым стеклом и к ней дыхательная трубка, которая закрывается при нырянии. Когда плывешь в тишине меж камней, тебе как будто открывается новое зрительное измерение: в подводных сумерках, в тревожной близости маячит красная фосфоресцирующая рыбина; твоя тень скользит по полю белой травы, серебряные пузырьки поднимаются над каким-то долгоногим созданием, спящим среди морских цветов, а они колышутся, будто под ветром музыки; морские цветы, эректильные щупальца фиолетовой медузы. Выйдешь на берег – и каким статичным, грубым кажется верхний мир.

Если не на пляж, то есть только одна причина выйти из дому – за покупками в Таормину и выпить apéritif на площади. Таормина, в сущности, продолжение Наксоса, самого раннего греческого города на Сицилии, ведет свое существование с 396 года до н. э. Гёте обследовал ее в 1787 году и описывает так: «Теперь, сидя там, где прежде сидели самые верхние зрители, немедленно признаешь, что ни одна аудитория, ни в одном театре не созерцала такой сцены, какую видишь здесь. Справа, на высоких скалах, громоздятся в воздухе замки, вдали внизу лежит город, и хотя все его здания построены в новое время, такие же, без сомнения, стояли на том же месте в старину. Затем взгляду открывается во всем своем величии Этна, затем слева он охватывает вид морского берега до самой Катаньи и даже до Сиракуз, а затем широкую и глубокую панораму замыкает гигантский дымящийся вулкан, но не страшный, потому что из-за смягчающего действия атмосферы он представляется более удаленным и кротким, чем в действительности». Насколько я понимаю, наблюдательным пунктом у Гёте был греческий театр, поразительная руина на утесе, где до сих пор устраивают концерты и спектакли.

Таормина в самом деле так живописна, как утверждал Гёте, но это еще и странный город. Во время войны здесь был штаб немецкого маршала Кессельринга, так что городу досталось от авиации союзников. Разрушений было немного. Тем не менее война погубила город. До 1940 года он был самым оживленным, если не считать Капри, средиземноморским курортом к югу от Французской Ривьеры. Правда, американцы сюда не ездили, по крайней мере массово, но у англичан и немцев он был популярен. (В путеводителе по Сицилии, написанном англичанином и опубликованном в 1905 году, сказано: «Таормина наводнена немцами. В некоторых отелях им отводят отдельные столы, потому что люди других национальностей не любят сидеть с немцами».) Теперь из-за валютных ограничений немцам разъезжать не приходится, да и англичанам тоже. Монастырь Сан-Доменико, в конце девятнадцатого века превращенный в роскошный отель, в прошлом году заполнялся не больше чем на четверть. А до войны его надо было бронировать за год. Нынешней зимой, в качестве отчаянной меры – в надежде привлечь иностранных туристов, – здесь откроют казино. Желаю им удачи – должен же кто-нибудь приехать и раскупить все эти плетеные шляпы и сумки, которыми завалены магазинчики на Корсо. А для меня Таормина хороша и такая, какая есть; здесь есть все удобства для туриста (водопровод, лавка с иностранными газетами, бар, где можно выпить хороший мартини) – но без туристов.

Город небольшой, и с двух сторон у него ворота. Около одних Порто-Мессина – маленькая, затененная деревьями площадь с фонтаном и каменная стенка, вдоль которой, как птицы на телефонных проводах, располагаются праздные горожане. На одной из первых моих прогулок по Таормине я с удивлением увидел сидящего на стенке старика в бархатных брюках и черном плаще; его оливковая фетровая шляпа была заломлена на манер треуголки; поля ее бросали тень на широкое желтоватое, несколько монголоидное лицо. Это была на удивление театральная фигура; приглядевшись, я узнал в ней Андре Жида. Всю весну и в начале лета я часто видел его там – либо он сидел незаметно на стенке, просто один из стариков, либо пасся у фонтана, завернувшись в плащ подобно шекспировскому персонажу и будто наблюдая за своим отражением в воде: si jeunesse savait, si vieillesst pouvait[31].

Под всеми своими чрезвычайными красотами Таормина – обычный город, и у жителей его обычные занятия и устремления. Но у многих из них, молодых людей в особенности, я сказал бы, психология гостиничных детей, детей, которые выросли при отелях и знают, что все преходяще, что близко к сердцу ничего принимать не надо, поскольку дружбы длятся считаные дни. Эти молодые люди живут, так сказать, «вне города», они тянутся к иностранцам – не столько из корысти, сколько ради того, что знакомство с англичанами или американцами выделяет их, как им кажется, из прочей публики. Примитивно владея несколькими языками, они проводят дни в кафе на площади и ведут вежливые, принужденные беседы с приезжими.

Это красивая площадь на высоком мысу, с видом на Этну и на море. Мимо, бренча колокольчиками, чинным шагом проходят игрушечные сардинские ослики, запряженные в тележки с изящной резьбой; в тележках бананы и апельсины. В воскресенье днем городской оркестр дает оригинальный, но увлекательный концерт и происходит большое гулянье. Оказавшись там, я всегда ищу взглядом дочь мясника, мощную мясистую девицу, которая всю неделю орудует топором со свирепой энергией двух мужчин, а по воскресеньям, причесанная и надушенная, переваливаясь на двухдюймовых каблуках, идет рядом со своим женихом, худеньким юношей, ей по плечо, – и в этом есть романтика, что-то триумфальное, окорачивающее язвительные языки; она величава, уверена в себе, как того и требует дух променада. Иногда на площади появляются странствующие артисты: козлоподобные парни с гор играют на косматых волынках привязчивые мелодии на манер йодлей или весной певец-ребенок, чья семья зарабатывает на жизнь, ежегодно возя его с гастролями по острову; его подмостками был сук на дереве, и там, закинув голову, с трепетанием горла он заливался сопрано, пока голос не сел до грустного шепота.

Когда хожу за покупками, мой последний визит перед возвращением – tabacchi[32]. Все табачные торговцы на Сицилии – люди раздражительные. Их лавки обычно полны народа, но покупатели редко берут больше трех-четырех сигарет; со скупой торжественностью обветренные мужчины выкладывают свои потертые лиры, затем подробно осматривают каждую выданную им сигарету или вялую сигару; кажется, это самый важный момент их дня – посещение табачной лавки; поэтому, должно быть, они так неохотно уступают свое место в очереди. На Сицилии, наверное, два десятка разных газет; они развешаны гирляндами перед табачной лавкой. Однажды, когда я пришел в город, начался дождь. Дождь был не сильный, но улицы опустели, ни души вокруг – и только перед tabacchi, где трепались под дождем газеты с кричащими заголовками, я увидел небольшую толпу. Там стояли мальчики и, сдвинув непокрытые головы, не обращая внимания на дождь, слушали парня постарше, который показывал пальцем на большую фотографию человека, лежащего в луже крови, и читал им вслух: убит Джулиано, застрелен в Кастельветрано. Triste, triste[33], позор, жалость, говорили люди постарше, молодые ничего не говорили, но две девушки вошли в лавку и вынесли экземпляры «Ла Сичилия» с громадной фотографией убитого бандита на первой полосе; они взялись за руки и, укрывая свои газеты от дождя, оскальзываясь на блестевшей улице, убежали.

Потом был август. Мы чувствовали солнце еще до того, как оно всходило. Странно, здесь на открытой горе дни были прохладней, чем ночи, потому что ночью с моря обыкновенно задувал гудящий бриз; на закате он стихал, потом дул с суши на юг, в сторону Греции, Африки. Это был месяц безмолвной листвы, падучих звезд, красных лун, сезон роскошных ночных бабочек, сонных ящериц. Лопались фиги, наливались сливы, твердел миндаль. Как-то утром, проснувшись, я услышал стук бамбуковых палок по миндальным деревьям. В долине и дальше на холмах сотни крестьян с семьями сшибали миндаль, потом собирали его с земли и пели друг другу: один голос запевал, остальные подхватывали – мавританские голоса, песни, похожие на фламенко, песни без начала и без конца, но вобравшие в себя существо работы, жары, жатвы. Сбор миндаля продолжался с неделю, и каждый день пение достигало полубезумного накала. Я не мог из-за него думать; меня переполняло ощущение другой жизни. Под конец, в последние сумасшедшие дни, прекрасные неистовые голоса вырывались будто из моря, из корней миндаля; ты словно заблудился в пещере, наполненной эхом, и даже когда наступала темнота и с ней тишина, даже тогда я слышал, засыпая, пение, и казалось, кто-то хочет снова тебе его навязать и сейчас расскажет жалостную, мучительную историю, поделится каким-то страшным знанием.

В Фонтана-Веккья у нас редко бывали гости; чтобы просто заглянуть мимоходом – слишком далеко идти. Бывало, по нескольку дней никто не стучал к нам в дверь, кроме развозчика льда. Это ученого вида одиннадцатилетний мальчик, светловолосый и остроумный. У него есть молодая красивая тетка, одна из самых привлекательных девушек, каких доводилось видеть, и я часто разговариваю о ней с мальчиком. Почему, хотелось мне знать, у его тети нет кавалера? Почему она всегда одна, почему никогда не танцует на воскресных гуляньях? Мальчик говорит, потому, что не хочет иметь дела с местными мужчинами; она очень несчастна и мечтает только уехать в Америку. Но у меня на этот счет своя теория: мужчины в ее семье так ее ревнуют, что никто не решается к ней подойти. У сицилийских мужчин изрядная власть в отношении того, что можно и чего нельзя делать их женщинам, и, не соврать, женщинам это как будто нравится. Например, у нашей кухарки Г., которой девятнадцать лет, есть старший брат. Однажды утром она явилась с разбитой губой, подбитыми глазами, ножевым порезом на руке и в желто-зеленых синяках с головы до пят. Можно было только изумляться, что она не в больнице. С кривой улыбкой Г. сказала: ну, брату пришлось ее побить, они поссорились – брат считает, что она слишком часто ходит на пляж. Мы, конечно, решили, что это странная претензия. Когда она ходит на пляж – ночью? Я сказал, чтобы она его не слушала, что он безобразник, жестокий. Ее ответ сводился к тому, что нечего мне лезть не в свое дело; она сказала, что ее брат хороший человек. «Он красивый, и у него много друзей – он только со мной жестокий». Тем не менее я пошел к нашему домохозяину и просил предупредить ее брата, что мы не потерпим, чтобы его сестра являлась на работу в таком состоянии. Он был крайне удивлен: почему я брата виню? Брат вправе сделать выговор сестре. Когда я заговорил об этом с развозчиком льда, он согласился с нашим домохозяином и решительно заявил, что, если бы у него была сестра и не слушалась его, он бы тоже ее побил. Однажды вечером в августе, когда луна не лезет ни в какие ворота, у нас с мальчиком состоялась короткая, но леденящая беседа. Он спросил: что вы думаете об оборотнях? Вы боитесь выходить ночью? Как нарочно, в тот день я услышал страшилку об оборотне: один мальчик поздно ночью шел домой, и на него с воем напал зверь – человек на четвереньках. Я рассмеялся. Ты же не веришь в оборотней, правда? – Еще как верю. «Раньше в Таормине было много оборотней, – сказал он, твердо глядя на меня серыми глазами. Потом, презрительно пожав плечами, добавил: – Теперь только два или три».

И вот наступила осень, сейчас она с нами, ветер-тамбурин, прозрачный дым бродит среди желтых деревьев. Год был урожайный для винограда, сладко пахнет опавшими ягодами в преющих листьях, молодое вино. Звезды загораются в шесть; но еще не очень холодно, можно выпить коктейль на террасе и наблюдать при ярком свете звезд, как спускаются с пастбища овцы с лицами Бастера Китона и стадо коз с таким звуком, будто по земле волокут сухие ветви. Вчера нам привезли повозку дров. Теперь мне не страшен приход зимы: что может быть лучше, чем сидеть у огня и ждать весны?

Стиль – и японцы

(1955)

Первым человеком, который произвел на меня большое впечатление – за кругом моей семьи, – был пожилой японский джентльмен мистер Фредерик Марико. У мистера Марико был цветочный магазин в Новом Орлеане. Познакомился я с ним, наверное, лет в шесть – можно сказать, забрел в его магазин, – и за десять лет нашей дружбы, до того, как он внезапно умер на пароходе по пути в Сент-Луис, мистер Марико собственными руками сделал мне десятки игрушек – летучих рыб, подвешенных к проволоке, макет сада, полный карликовых цветков, пушистых средневековых животных, танцовщика с заводным веером, который трепетал три минуты. Эти игрушки, слишком изысканные, чтобы с ними играть, были моим первым эстетическим переживанием – они составляли отдельный мир и задавали норму вкуса. В мистере Марико была большая тайна – не в самом человеке (он был простодушен, одинок и глуховат, что подчеркивало его обособленность), но в том, что, наблюдая за его работой над букетом, ты не мог понять, как он выбирает между этими коричневыми листьями и этим зеленым вьюном, чтобы достичь такого утонченного, сложного эффекта. Годами позже, когда я прочел романы дамы Мурасаки и «Записки у изголовья» Сэй-Сенагон, а еще позже увидел танцовщиков кабуки и три поразительных фильма («Расёмон», «Сказки туманной луны после дождя» и «Врата ада»), память о мистере Марико не поблекла, но тайна его светлых игрушек и карликовых букетов отчасти рассеялась: стало понятно, что его таланты – это составная часть национального дара: японцы, музыканты визуального, обладают абсолютным слухом в отношении цвета и формы.

Абсолютным: когда в театре кабуки поднимается занавес, предчувствие спектакля, frisson[34], к которому он придет, уже есть – в строгом сочетании сочных красок, в экзотически торжественных позах коленопреклоненных артистов, замерших, как фарфоровые изваяния. Или же эта сцена, пантомима в «Расёмоне»: новобрачную, сопровождаемую мужем, несут по лесу в паланкине, и через мелькание солнечного света в листве и сонный притягательный взгляд наблюдающего за ними разбойника камера создает гипнотическое ощущение угрозы.

«Расёмон», конечно, черно-белый фильм, и только во «Вратах ада» палитра раскрылась в полную силу: зеленые абсентовые тона, коричневые, с искрой, как херес. Все это – торжество Стиля, феномен, который развивается сам по себе, независимо от эмоционального содержания, абсолютизация Стиля.

Высокий стиль никогда не был сильной стороной западного театра, во всяком случае, там не создалось ничего такого же химически чистого и самодовлеющего. Что-то отдаленно похожее можно найти в комедии эпохи Реставрации[35] – там, по крайней мере, так же ценилась искусственность. И надо признать, что в гангстерском триллере и в ковбойском жанре американцы создали классически стилизованную форму морального кодекса и поведения. Но это – обрывки, фрагменты, вспышки, тогда как японское чувство стиля рождено многовековой работой серьезной и красивой эстетической мысли. Хотя, как отметил Артур Уэйли[36], в основе этой мысли – страх, страх перед открытым высказыванием, перед эмфазой; поэтому в одной травинке – описание всей вселенной лета, в потупленном взгляде – знак глубокой страсти.

В Японии девятого века и даже раньше переписка шла преимущественно в стихах: культурный японец знал несколько сотен стихотворений и текстов и мог цитировать их к случаю или подкрепить ими свою мысль – а если нет, то сочинить свое собственное, потому что поэзия в те дни была развлечением. Судя по тем развлечениям, которые они нам предлагают сегодня, – по их театру, их фильмам, – обычай этот жив по-прежнему: все это – поэзия коммуникации.

Музы слышны

Отчет о гастролях «Порги и Бесс» в Ленинграде

(1956)

Посвящается Барбаре Пейли

Часть перваяКогда молчат пушки

В субботу 17 декабря 1955 года, сырым и туманным западноберлинским днем, участников американского оперного спектакля «Порги и Бесс» – все 94 человеко-единицы – попросили собраться в репетиционном зале на инструктаж. Инструктаж проводили советник американского посольства в Москве Уолтер Уолмсли-младший и второй секретарь посольства Рой Лаури. Оба они специально приехали в Западный Берлин – проинформировать труппу о предстоящих гастролях в Ленинграде и Москве и ответить на вопросы, если таковые появятся.

Первая в истории поездка американской театральной труппы в Россию – венец четырехгодичного мирового турне «Порги и Бесс» – явилась плодом долгих, запутанных и так до конца и не проясненных переговоров между СССР и компанией «Эвримен-опера, Инкорпорейтед», в лице продюсеров Гершвиновой оперы Роберта Брина и Блевинса Дэвиса.

Русские до сих пор не доставили виз, но громадная труппа – пятьдесят восемь актеров, семеро рабочих сцены, два дирижера, комплект жен и секретарш, шестеро детей с учителем, трое журналистов, два пса и один психиатр – пребывала в полной боевой готовности и прямо-таки горела желанием в ближайшие 48 часов отбыть из Восточного Берлина и через Варшаву и Москву поездом проследовать в Ленинград – расстояние примерно в 1100 миль, занимающее почему-то трое суток езды.

На инструктаж я ехал в такси с миссис Гершвин и квадратным, мускулистым человеком по имени Джерри Лоз, в прошлом боксером, а ныне певцом. Миссис Гершвин, как всем известно, замужем за Айрой Гершвином, братом композитора и автором либретто «Порги и Бесс». В минувшие четыре года она то и дело оставляла мужа дома, в Беверли-Хиллз, и отправлялась с труппой скитаться по свету:

– Айра – коровья лепешка какая-то. Ему из комнаты в комнату перейти – пытка. А я вот, солнышко, прямо цыганка. Обожаю путешествия.

Эта маленькая, хрупкая женщина по прозвищу Ли (сокращенное от Леноры) обожает бриллианты и выходит увешанная ими к завтраку, обеду и ужину. У нее выбеленные перекисью волосы, лицо в форме сердечка и девический голосок. Разговор ее – это случайные, беспорядочно несущиеся вперед обрывки фраз, произносимые звонким, не таящимся от людей шепотом и склеенные ласкательными именами.

– Солнышко, – щебетала она, пока мы сквозь мрак и морось ехали по Курфюрстендам, – вы про елку слышали? Русские устраивают нам рождественскую елку. В Ленинграде. Прелесть какая. Тем более что они вообще не верят в Рождество, да ведь, дорогуша? И потом, Рождество у них гораздо позже. Потому что у них другой календарь. Радость моя, неужели это правда?

– Что они не верят в Рождество? – спросил Джерри Лоз.

– Да нет же, солнышко, – нетерпеливо сказала миссис Гершвин. – Насчет микрофонов. И съемок.

В труппе уже много дней шли разговоры о несоблюдении в России неприкосновенности частной жизни. Ходили слухи, что письма там перлюстрируют, а гостиничные номера полны скрытых камер и микрофонов. Поразмыслив, Лоз сказал:

– Думаю, правда.

– Лапушка, но как же так? – запротестовала миссис Гершвин. – Это же с ума сойти! И где нам тогда сплетничать – в туалете, что ли? И все время стоять и воду спускать? А насчет скрытых камер…

– Думаю, тоже правда, – сказал Лоз.

Миссис Гершвин умолкла и погрузилась в задумчивость, в которой и пребывала до конца нашей поездки. Тут только она не без грусти произнесла:

– Все-таки с елкой – это они молодцы.


Мы минут на пять опоздали и с трудом нашли свободные места в рядах складных стульев, расставленных в репетиционном зале. Зал, с зеркалами во всю стену, был битком набит и жарко натоплен, но, невзирая на это, некоторые из собравшихся, будто уже чуя холодные степные ветры, сидели в пальто и шарфах, специально купленных для поездки в Россию. Процесс приобретения этих предметов одежды оказался пронизан духом конкуренции, благодаря чему во многих присутствовавших было что-то эскимосское.

Собрание открыл Роберт Брин, копродюсер и режиссер «Порги и Бесс». Он представил нам эмиссаров посольства, Уолмсли и Лаури, сидевших за столом лицом к публике. Затем Уолмсли, плотный, средних лет человек, подстриженный под Менкена, объяснил, сухо и растягивая слова, какую «уникальную возможность» являет собой предстоящее турне, и заранее поздравил собравшихся с «громадным успехом», который, он уверен, ждет их по ту сторону «железного занавеса».

– Все, что происходит в СССР, запланировано, а поскольку ваш успех запланирован, я без всяких опасений поздравляю вас уже сейчас.

Мистер Лаури, моложавый, чопорный, напоминающий школьного учителя, видимо, почувствовал, что в комплиментах коллеги чего-то не хватает, и вставил, что Уолмсли, разумеется, совершенно прав, но что «в России вашего приезда ждут с восторгом. Там знают музыку Гершвина. Один мой русский знакомый недавно был в гостях, так там его приятели втроем пропели „Ты теперь моя, Бесс“ от начала до конца».

Исполнители благодарно заулыбались, и слово снова взял Уолмсли.

– Да, среди русских есть и хорошие люди. Очень хорошие. Но у них плохое правительство, – говорил он медленно, с расстановкой, как бы диктуя. – Необходимо все время помнить, что их система правления в корне враждебна нашей. Там такие законы, о которых вы и не слыхивали. Лично я за всю свою жизнь – а у меня большой опыт – ничего подобного не видел.

Тут поднял руку Джон Маккарри. Маккарри играет в спектакле злодея по кличке Краун и выглядит соответственно: большой, тяжелый, зловещий. Вопрос его был таков:

– Допустим, нас в гости позвали. Мы куда ни приедем, нас завсегда приглашают. Так как, идти или нет?

Дипломаты с усмешкой переглянулись.

– Вы, конечно, понимаете, – сказал Уолмсли, – что перед нами этот вопрос не встает. Нас никуда никогда не зовут. Только официально. Впрочем, вас, может быть, и пригласят куда-нибудь. Тогда, разумеется, воспользуйтесь этой возможностью. Насколько мне известно, ваши хозяева разработали обширную программу. У вас минуты не будет свободной. Еще надоест.

Исполнители помоложе от такой перспективы причмокнули, но один из них выразил сомнение:

На страницу:
6 из 11