Из двери детской вышел Степка, неся магнитофон со стопкой бобин, как Лариса Сергеевна противень.
– Ты чего тут?
– Анька сказала, что я теперь тут буду спать.
– Анька сказала! О как! Какая командирша у нас нашлась!
Степка дипломатично промолчал.
А генерал ворвался к Анечке.
Дочь сидела на диване, откинувшись и закрыв глаза. При появлении отца она их открыла и устремила на него такой взгляд, что, будь генерал в более адекватном расположении духа, не стал бы он сейчас к Анечке приставать.
– Не-ет, дорогая моя! Так дело не пойдет!
– Пап, уйди, пожалуйста…
– Нет, погоди, давай поговорим… Я отец!.. в конце концов!.. я имею право… я… должен знать… Ты давай не очень!
– Пап, давай потом.
– Нет, давай сейчас! Давай сейчас!.. Что молчишь?.. Я тебя спрашиваю!.. Я с тобой по-человечески хочу, а ты!.. Анна!! Совесть есть у тебя?!
– Папа, я прошу тебя…
– Просит она!.. Теперь вот просишь… Опозорила, как… Хорошо хоть мать не дожила…
– Уйди! Уйди! Уйди! – завопила нежданно и невыносимо Анечка и заколотила по дивану ладошками. – Ну я прошу тебя – уйди!! – И уже рыдая: – Мне переодеться надо.
Генерал попятился и так и вышел задом, не отрывая глаз от рук дочери, скрывших ее подурневшее, жалкое, ненаглядное лицо.
«Всем скажем, что вышла замуж и приехала рожать. Поверят, не поверят – плевать. Пусть только вякнут!»
Он выпил, налил еще, выпил и куснул яркое, но какое-то безвкусное яблоко.
Да в чем, собственно, дело?
Что за трагедия такая?
С чего это советский генерал-майор, да еще и войск противокосмической обороны, так разнюнился?
Ну залетела дочь, бывает. Спору нет, нехорошо, но что тут такого уж кошмарного и позорного? Чего убиваться-то? Жилплощадь позволяет, с материальным благополучием тоже все вроде в порядке.
Двадцатый век на дворе. А тут какие-то средневековые и деревенские дикости и предрассудки.
Ну так Василий Иванович и был – по происхождению деревенским, а по воззрениям своим, как мы потом постараемся показать, самым что ни на есть средневековым.
Да и чем, по большому счету, военный городок от деревни отличается?
Народу немного, все про всех всё знают. Начальство тем более на виду. Об отцах-командирах да об их женах и детках посплетничать – самое милое дело!
Такого насочиняют…
Вон про первого полкового командира и про его несчастную Серафиму Андреевну чего только не рассказывали: и что сам он всю войну на «ташкентском фронте» жировал (и это несмотря на боевые награды и шрам через все лицо), и что полковника-то он получил только за то, что женился на подстилке какого-то важного армейского чина, и поэтому пьет запоями и бьет жену как сидорову козу! А командир ведь был практически непьющий, а уж какой маршал польстился бы на его тощую долгоносую жену, вообразить было невозможно. Но воображали и живописали – со всякими безобразными подробностями.
А про Травиату сколько всего навыдумывали гадкого? Убил бы!
Ну а тут и фантазировать не надо – девка жесточайшим образом беременна.
Ужасно хотелось выть.
Василий Иваныч стоял, перекатываясь с каблуков на носки так и не снятых ботинок, курил и глядел в окно.
Солнце опять вышло из-за туч, вернее, опустилось ниже их волнистого края, но теперь оно было уже оранжевым и с каждой минутой все больше краснело, приближаясь к темной полоске далекого противоположного берега, где уже загорались редкие огоньки.
А у своего окна так же, не включая света, стояла Анечка, смотрела, как зажигаются фонари и разноцветные окна, как в синем сумраке к Дому офицеров собираются черные человечки – в кино, наверное, а может, на танцы, сегодня же суббота, – как из трубы котельной идет белый, нет, в свете невидимой отсюда луны голубой толстый дым. А там выше и правее какая-то крупная и яркая звезда… А ведь пятерка была по астрономии в десятом классе.
И тут во чреве ее впервые шевельнулся сын.
Но поделиться новостью (нельзя сказать, что радостью, скорее страхом) было не с кем.
А Василий Иванович отрезал толстенный ломоть хлеба, наложил сверху ветчины и сыра, плеснул грамм 150 в фужер для шампанского и ушел к себе.
Надо было все спокойно, без нервов обдумать. С этой психической говорить нечего. Надо самому.
Генерал сел за стол, на котором стояли гипсовые бюстики Чайковского и Бетховена, фотография покойной жены и макет истребителя из плексигласа, подаренный на прощанье тиксинскими летчиками, надел наушники армейского образца (он завел их давным-давно, когда с огорчением убедился, что ни жена, ни дети не разделяют его музыкальных пристрастий) и поставил одну из своих самых любимых и ценных пластинок – «Зимний путь» в исполнении Дитриха Фишер-Дискау.
Вот интересно, что бы сказал Бочажок, узнав, что этот обожаемый им волшебный баритон был в свое время самым настоящим немецко-фашистским агрессором и даже первое его выступление состоялось в американском плену? И пел он там тоже, кстати, Шуберта.
Да и потом, кажется, предпочел, вражина, гэдээровской народной демократии неонацистскую и реваншистскую ФРГ!
Но и без этого компромата жалобы коченеющего странника на неверную возлюбленную и взывания к ворону и старому шарманщику сегодня совсем не умиротворяли, а напротив, еще больше растравляли душу.
Warum? Warum?
«Господи, эта дура ведь с утра ничего не ела… И что, мне теперь идти ее уговаривать?! Поешь, деточка! За па-апочку! За ма-амочку!»
И генерал все-таки тихонько взвыл, как от зубной боли.
Постучал и просунул голову Степка.
– Пап, ты в наушниках. Можно я тихонечко магнитофон включу?
– Валяй… Нет, стой!
Степка, успевший обрадоваться и снова приуныть, повторил:
– Тихонечко!