
Свобода или совесть. Разговор с Дж. Ст. Миллем
17
Надо признать, что идеал безграничной свободы личности у Милля всё-таки имеет положительное обоснование – в отличие от современных либералов, для которых «вседозволенность» стала самостоятельной ценностью. Мало того, это обоснование совершенно не имеет отношения ко всей рассудочно-юридической системе общества, проповедуемой Миллем. Оно замечательно непоследовательно – а потому и не сохранило ценности для учеников.
«Горькая истина в том, что, какие бы почести ни оказывались действительному или предполагаемому умственному превосходству, современный мир всё более идет к тому, чтобы сделать посредственность господствующей силой в человечестве. В древней истории, в средние века, и в убывающей степени в течение долгого перехода от феодального порядка к современности, личность была силой как таковая, и если она обладала или большими дарованиями, или высоким общественным положением – значительной силой. В настоящее время личность потеряна в толпе. <…> Теперь единственная сила, заслуживающая этого имени, есть сила людского множества – и правительств, стоящих на службе склонностей и инстинктов этого множества, …другое имя для которого – коллективная посредственность. И, что еще более ново, массы в наше время не заимствуют своих мнений у сановников Церкви и государства, у стоящих на виду вождей или из книг. Источником их мнений являются газеты, говорящие к ним или от их имени по случаю текущих событий – то есть люди, немногим отличающиеся от них самих. Я не жалуюсь на это. Я даже не думаю, что нечто лучшее, вообще говоря, может быть совместимо с нынешним состоянием человеческого ума. Но от этого признания правительство посредственностей не перестает быть посредственным правительством».
Искреннее и горькое чувство, с которым Милль это произносит, не знакомо либералу нашего времени. В качестве «человека массы» этот либерал вполне доволен существующим положением дел. Духовная нищета и умственная неполноценность демократической толпы его вполне устраивают, лишь бы «свобода неограниченного формообразования» оставалась нетронутой, лишь бы не затрагивалось право личности так отклоняться от всего общечеловеческого, как ей заблагорассудится. Мимоходом бросаемое Миллем: «у среднего человека посредственны не только умственные способности, но и склонности» ему совершенно чуждо… Современный Запад догматически и бездумно воспроизводит миллевскую проповедь личного своеобразия во что бы то ни стало, нимало не задумываясь о том, зачем это своеобразие ему нужно. Для Милля своеобразие, судя по всему, было не целью, а средством, хотя уверенность его в том, что «избыток личного своеобразия неизменно сопутствовал высокому развитию личности», и что «эксцентричность» как таковая является «противоядием против тирании общественного мнения», в наше время может только удивлять. 13 Из того, что личности прошлого были высокоразвиты и своеобразны, ничуть не следует, что своеобразие ведет к высокому развитию. Снег бел и холоден; значит ли это, что белизна охлаждает?..
18
Человек переходной эпохи, Милль всё еще ценил многое из того, что было отвергнуто последующими поколениями – высоко поднявшуюся самобытную личность, независимость и силу суждений, – хотя уже не видел причин, порождающих то, что было ему дорого в человеке. Его восхищение личностью непоследовательно и безосновательно в пределах утверждаемой им системы ценностей, что и показал современный либерализм, который относительно самобытности личности, силы суждения, вообще относительно общего уровня человека в «демократическом» обществе, никаких требований и оценок не имеет, поощряя – как я давно уже имел случай написать – «слепую свободу формообразования», свободу для пустых скорлупок… Предпочтения Милля были сформированы другой эпохой, т. е. были бессознательны и потому ценны. За вычетом этих предпочтений «радикальный либерализм» превращается в не осознающее себя догматическое учение, требующее некоторых отрицательных условий ради забытых положительных ценностей. Странно сказать и странно слышать: либерализм провозглашал-таки некоторые положительные ценности! Сегодня, когда требование «пустой свободы», свободы ради себя самой, звучит всё громче, в это трудно поверить. Ученики, как это всегда бывает, усвоили только то из произведений своего учителя (а глядя на современный Запад, нельзя не поверить, что Милль – его действительный духовный учитель, чья роль сравнима только с ролью Маркса – на Востоке), что было последовательно и систематично, т. е. мертво. Все иррациональные, но важнейшие его предпочтения были отвергнуты ради систематической, зато и легкой в усвоении, мишуры. Не случайно Конст. Леонтьев охотно и сочувственно ссылается на сочинения Милля в их критической по отношению к современному обществу части – именно той, которая не представляет никакой ценности для современного либерала, требующего свободы ради нее самой.
19
Когда Милль говорит о «благе», он не вполне откровенен с читателем. Внутри себя он, вне всякого сомнения, под «благом» понимает «наивысшую пользу». Следовательно, когда Милль пишет, что предоставленные самим себе личности станут свободно соревноваться, и в этом свободном соревновании «лучшее» победит и, возможно, будет усвоено обществом – он не взвешивает своих слов. Говоря «лучшее», он имеет в виду «полезнейшее»; но доказано ли, что лучшее, т. е. качественно высшее – всегда «полезно»? На это у Милля, конечно, есть ответ: речь идет о дальней пользе общества, не о ближайшей выгоде личности, с которой эта «дальняя польза» может и расходиться. Однако как с утилитарной, так и с духовной точки зрения, следование «высшей пользе» или «высшему идеалу» – во многих случаях опасно для личности, грозит если не сократить решительно ее дни, то извергнуть ее из общества, окружить стеной… Учением Дарвина (частным случаем утилитаризма в применении к животному миру) не объяснить происхождения известного нам общества – в первую очередь потому, что «ближняя» выгода личности во всех, как говорит Милль, «далеких от очевидности вопросах» разительно расходится с «дальней пользой» общества; и стремление многих частных воль к сиюминутно выгодным целям ведет общество, через кратковременное внешнее процветание – к внутреннему распаду, к исчезновению силы быть. И в то, что наиболее успешны и «заразительны» для общества, наиболее полезны для личностей будут именно те начинания, которые мы называем «благими», а утилитаристы – «полезными», верится с трудом. Слишком велика человеческая готовность смотреть не на «дальнюю пользу», а на сегодняшнюю выгоду, если не прямо на сиюминутное удовольствие. То, что личности кажется благом сегодня, не всегда оказывается полезно завтра, а в будущем может принести прямой вред. И наоборот: что кажется нам сегодня вредным или безразличным, может оказаться удобным и нужным впоследствии. И главное: замена иррациональных мер и оценок (добро и зло) рациональными (польза и вред) была бы оправдана, если бы само общество, к которому мы эти оценки применяем, было рациональным учреждением – доказательств чего человеческая история не дает. Именно то, что в ней – если не постоянно, то время от времени – побеждают идеи, обещающие «дальнюю пользу», совершенно неутешительно для рационалиста, т. к. торжествуют эти идеи ценой всяческих невыгод, неудач и страданий своих сторонников. У Милля на это также есть ответ. Мысль о том, что истины должны приходить в мир путем преследований и страданий, он называет возмутительной, пригодной только для варваров; «просвещенному» обществу он предлагает разумно принимать все новые истины, какими бы отвратительными они ни казались, а те из, них, которые не выдержат испытания опытом и свободным обсуждением, отбрасывать. Для того, чтобы эти разношерстные истины могли «свободно соперничать», Милль предлагает каждой личности, с одной стороны, быть предельно терпимой по отношению к внешним мнениям, принимая – с другой стороны – свои собственные мнения за истинные только временно, «в интересах действия», пока обстоятельства не доказали обратного. Следствием такого относительного понимания ценностей может быть только утилитарно окрашенный нигилизм, т. е. неверие ничему за исключением собственного удобства и выгоды. Сила личности есть сила принятой ей внутрь себя истины, а не дрябло-скептических рассуждений об относительной пользе и относительной же истинности. Весь проповедуемый Миллем и другими скептицизм не был таким всеобъемлющим, как это может показаться, но относился только к области безразличного, внешнего по отношению к тому, что было сердцевиной их убеждений. Мне несколько даже неловко говорить об этих психологических основаниях философии, для меня вполне очевидных, но это необходимо: слишком уж любят сторонники рациональных учений и свою собственную душевную жизнь представлять насквозь «рациональной», умело подсвечивая ее «светом разума» – всегда так, чтобы этот «свет» не попадал на темное, непрозрачно-иррациональное ядро их убеждений.
20
Неограниченное своеобразие личного поведения Милль предлагает как средство возрождения индивидуальности. Это сомнительно. Безудержное внешнее формообразование при внутреннем безразличии – или, по меньшей мере, чисто утилитарном отношении – к истинам не может выработать высокоразвитую и сильную личность, в первую очередь потому, что в своем развитии личность больше опирается на положительное, чем на отрицательное или безразличное – на то, во что она верит, больше, чем на то, что она допускает. «Свобода критики, отвержения и опровержения» – применительно к личности есть свобода убийственная. Основу выработанной личности составляют именно положительные убеждения, уже обладая которыми, но не ранее, можно «критиковать, опровергать и отвергать».
Вообще, как показал опыт, всякий последовательно-критический взгляд на высшие вопросы, проведенный с надлежащей смелостью до конца, приводит к уничтожению самих этих вопросов. «Неограниченная свобода критики» есть «нигилизм» в зародыше; «нигилизм» есть «неограниченная свобода критики», доведенная до конца. Раз ступив на ложный путь «рационального исследования» иррациональных предметов, с него уже не сойти. Действительная научность и критика могут проявляться только в точном анализе иррационального; в осторожном отделении обстоятельств от сущности вопроса; но не в смехотворных попытках «разумно обосновать или опровергнуть» то, что получено не от разума.
Опасность столь ценимой нашим временем «всесторонней критики» в том, что, начиная с определенного места, она перестает быть исследованием смыслов и становится разложением смыслов. Скажем, при исследовании некоторого литературного произведения все критические приемы хороши до тех пор, пока мы признаём, что автор хотел нам рассказать именно то, что он рассказал – т. е. до тех пор, пока мы признаём существование смысла в этом произведении. Если же мы «критически» и вполне произвольно допускаем, что автор хотел нам рассказать совсем иное; что автор вовсе ничего не хотел нам рассказать; или, наконец, что автор писал свое сочинение в бреду, не сознавая, что он пишет… в этом случае мы вступаем в область воображаемого, сохраняя при этом в высшей степени научный и критический вид.
21
«Милль хорош, но очень уж непоследователен», пишет Конст. Леонтьев. Действительно, как можно столь верно сказать об источниках величия старой Европы:
«Что сделало европейское семейство наций совершенствующейся, подвижной частью человечества? Не какое-то их особое превосходство, которое, если существует, то существует как следствие, не как причина; но их замечательное разнообразие характера и культуры. Личности, классы, народы были крайне непохожи друг на друга; они следовали различным путям, каждый из которых вел к чему-нибудь ценному; и хотя во все эпохи следовавшие разным путям были взаимно нетерпимы и каждый думал, что навязать собственный путь другим было бы прекрасным делом, их попытки пресечь чужое развитие редко имели прочный успех, и каждому со временем удалось перенять то доброе, что нашли на своем пути другие. Своим многосторонним прогрессом Европа, на мой взгляд, полностью обязана этой множественности путей»
– и после этого проповедовать «свободную борьбу истин» в обществе, принимающем эти истины временно и утилитарно, «в интересах действия»? В том-то и дело, что прежние европейцы верили в свои истины безусловно, и только потому могли черпать в них силы. Они боролись не ради того, чтобы со временем придти к какой-то усредненной «общей истине» или «наибольшей пользе», а для того, чтобы развить в этой борьбе за исключительно понятую истину все лучшие стороны своего характера и дойти по пути этой истины до конца – что более обогащает человечество, чем «свобода критики и опровержения». Чтобы «критиковать и опровергать», ни большого ума, ни особенных дарований не нужно – напротив, достаточно и очень малых, меньших, чем нужно для того, чтобы однажды уверовать и всегда стремиться. Да и надо еще заметить, что временные и условные истины, принимаемые на веру из соображений наибольшего удобства, не оставляют по себе следов. Основанное на них общество будет не только «освобождено от власти обычая», но и не создаст никакого обычая, которому смогли бы следовать потомки. Ход времен разрывается; река истории дробится на отдельные водоемы, почти не связанные друг с другом, каждый из которых вполне обособлен, знает только свои интересы и выгоды, никому не наследует и никому не оставляет наследства…
22
Одно из важнейших для современного либерала представлений – моральное превосходство меньшинства над большинством – у Милля нигде не выражается явно. Однако там, где Милль говорит о столкновении общепринятых и «еретических» мнений, он молчаливо подразумевает, что преследуемое меньшинство всегда право, хотя и не предоставляет никаких доказательств. Ссылки на Сократа, Христа и ранних христиан нужны ему только для того, чтобы придать своему предположению наибольший вес, 14 чтобы и современных противников христианства, да и всякой религии, показать преследуемыми правдолюбцами. С тех пор эта мысль развилась, выросла, если так можно сказать, в высокое и ветвистое дерево и принесла плоды. Любое меньшинство, как бы уродливы ни были его «ценности», полагается достойным защиты. Мнение признаётся тем более ценным, чем больше оно расходится с общепринятыми ценностями. Поведение оценивается тем выше, чем оно больше отклоняется от естественных общечеловеческих правил. «There should be differences, even though not for the better, even though, as it may appear to them, some should be for the worse» – что можно перевести как: «Нужно любой ценой поощрять отклонение личности от нормы, как в хорошую, так и в дурную стороны, не заботясь о последствиях, потому что только так можно поддержать гибнущую индивидуальность». Стараясь во всём следовать этому правилу, западное общество всё дальше идет по пути различных извращений, уклонений и совращений от всего человеческого, совершенно забывая о том положительном идеале высокоразвитой личности, ради достижения которого предлагались такие опасные средства.
23
Какая детская наивность или, наоборот, сатанинская искушенность в этих словах: «Предупреждение возможного зла – зло еще худшее, потому что ты не знаешь ничего точно, а только предположительно; твои силы слабы; тебе ли судить о добре и зле? Итак, не беспокойся, и пусть будет, что будет». В истории человечества было, вероятно, только два искушения такой силы: первое – «позна́ете добро и зло, и будете как боги», и это, второе: «не обольщайтесь, будто вы знаете добро и зло, но поступайте так, будто никогда не слышали о них: время оправдает ваши поступки». Это куда более ядовито, чем ницшевское мрачно-выспренное «по ту сторону добра и зла». На том берегу реки, обтекающей Эдем, Ницше всё-таки находил ценности, ради которых стоило напрягать волю – он отвергал добро и зло только для того, чтобы определить их заново. Сумеречный мир, где всё обтекает холодок, прохладный ветер неверия, где на деревьях созревают полублага и полуистины, где человек может бродить по улицам с ножом в руке и не быть остановленным – под хор голосов прохожих: «Предупреждение зла хуже самого зла!» – этот мир хуже того, о котором мечтал Ницше.
24
Милль, в отличие от современного либерала, требует свободы ради развития личности. Мы уже видели, с каким сожалением он говорит о прежней Европе, в которой высоко и своеобразно развитые личности соперничали друг с другом во имя глубоко и разнообразно понятых идеалов. Массы, которые «читают одно и то же, слышат одно и то же, посещают одни и те же места, связывают надежды и страхи с одними и теми же предметами, обладают одинаковыми правами и свободами и способами их защитить» вызывают у него опасения. Он видит, что «все политические перемены нашего века… ведут к тому, чтобы поднять низкое и принизить высокое». Этот подавляющий личность порядок – есть демократия.
«Самое сильное средство… для обезличивания человечества есть окончательное установление, в этой [Великобритании] и других свободных странах, господства общественного мнения в государстве. По мере того, как общественное неравенство, которое позволяло людям, защищенным высоким положением, пренебрегать мнением толпы, постепенно было устранено; по мере того как сама мысль о сопротивлении воле общества, когда эта воля доподлинно известна, исчезает всё более и более из умов практических политиков – общество перестает поощрять всякое несовпадение мнений и вкусов. В нем больше нет действенной силы, которая, вопреки большинству, взяла бы под свою защиту мнения и склонности, отличающиеся от мнений и склонностей массы».
От «власти большинства» Милль не ждет ничего необыкновенного:
«Никакое правительство – демократическое или аристократическое, в своих политических действиях или во мнениях, качествах и расположении умов, которые оно воспитывает, не поднималось и не могло подняться выше уровня посредственности, кроме тех случаев, когда многие, которым принадлежала власть, позволяли направлять себя (что в лучшие свои времена они всегда позволяли) советам и влиянию более высоко одаренных и просвещенных одного или нескольких. Всё мудрое и благородное исходит и должно исходить от отдельных личностей. <…> …когда мнения множества вполне заурядных людей повсюду становятся господствующей силой, противоядием и поправкой к этой наклонности должно быть всё большее и большее личное своеобразие тех, кто стоит на высоких ступенях умственного развития. …Исключительные личности должны быть не запугиваемы, но поощряемы в том, чтобы поступать не так, как массы. В прежние времена в этом не было смысла, если только они поступали не просто иначе, но лучше. В эту эпоху простой пример личного своеобразия, простой отказ преклонить колени перед обычаем, уже полезен».
Я бы сказал, что во всей этой проповеди высокоподнявшейся личности, во вздохе о временах, когда высота положения защищала от послушания толпе, слышится Ницше – но только с поправкой на более спокойный и ровный тон (даже когда Миллю приходится говорить о глубоко возмущающем его христианстве) и видимость беспристрастного изложения (сначала защищаются Сократ, Христос и христиане, а затем на основании этих частных случаев преследования большинством меньшинства делается общий вывод о том, что всякое меньшинство право, например – современные атеисты в их противостоянии христианству)… Разница еще и в средствах. Член общества, в котором суд и юристы с давних пор считаются хранителями справедливости – Милль обстраивает личность юридическими гарантиями, даже добро и зло определяет как «законное» и «незаконное» (и в этом он отец нынешнего нравственно слепого либерализма). Однако ницшевский «высший человек» вызвал бы у него – уверен! – только одобрение, как и ницшевское презрение к толпе.
25
В отношении метафизических истин Милль (а с ним все либералы) предлагает осторожность, трудно отличимую от трусости. Из того, что мы не можем быть безусловно и окончательно уверены в наших мнениях о невидимом, можно сделать и другой вывод, а именно: смело основать общество на тех немногих истинах высшего порядка, которые нам открылись, и идти по пути самосовершенствования (столь любезному либералам), сохраняя верность этим истинам, насколько хватит этого пути – т. е. делать именно то, что делали все общества, которые добивались высокого развития в области человеческого, оно же культура, в том числе и прежняя Европа. Метафизическая осторожность, если не сказать – трусость, не приводит к культурным успехам. Напротив, для культурного развития требуется, чтобы мы – наивно или отважно – уверовали в некоторые истины и в своих упованиях и поступках исходили если не только, то в основном из них. 15
26
«Ни одно лицо, или любое число лиц, не полномочно говорить другому человеческому существу, достигшему зрелости, что оно не должно делать со свой жизнью, ради собственной выгоды, то, что оно захочет с ней сделать». И далее: «Советы в помощь его суждениям, увещевания для укрепления его воли – могут быть ему предложены, даже навязаны, другими; но всё же последним судьей остается он сам. Все ошибки, которые человек может совершить против совета и предостережения, значительно перевешиваются злом, состоящим в позволении другим навязывать ему то, что они считают для него благом». Не один раз и со всей возможной силой у Милля повторяется эта мысль: большинство почти всегда заблуждается в оценках, навязываемых им меньшинству. В области идей бывает так, бывает и иначе; но так ли в области личной нравственности? Так, говорит Милль:
«В вопросах общественной нравственности, или долга по отношению к другим, мнение общества, то есть преобладающего большинства, хотя и ошибается часто, но чаще, кажется, бывает правильно… Однако мнение того же большинства, навязываемое в качестве закона меньшинству, относительно вопросов личного поведения может быть как ложным, так и истинным; потому что в этих случаях общественное мнение означает, самое лучшее, чье-то частное мнение о том, что хорошо и плохо для других людей; хотя часто оно не означает и этого; общество с великолепным безразличием оставляет без внимания удовольствие или удобство тех, чье поведение оно порицает, и считается только со своими собственными предпочтениями».
Как и многие места у Милля, это место намеренно затемнено. В сущности, здесь высказана очень простая мысль: «если общество мешает мне получать выгоду или наслаждение предосудительными, с его точки зрения, путями, оно неправо». Сдержанная ярость, с которой Милль нападает на право общества определять личное поведение своих членов, заставляет думать, что речь идет не о мелких вкусах и пристрастиях, но о чем-то более существенном:
«В своем вмешательстве в личное поведение оно [общество] редко думает о чем-то кроме того, насколько чудовищно поступать или чувствовать иначе, чем оно само; и это мерило суждений, слегка замаскированное, предлагается человечеству как веление религии и философии девятью десятыми всех моралистов и мыслителей. Они внушают нам, что правильно то, что правильно; то, что мы ощущаем правильным. Они велят нам искать в наших собственных умах и сердцах законов поведения, обязательных для нас и для всех остальных. Что могут сделать бедные люди, как не последовать этим указаниям и не сделать свои личные чувства доброго и злого, если они более-менее единодушны в этих чувствах, обязательными для всех?»
Так много слов потрачено на выражение одной мысли: истины либо нет, либо она там, где я хочу ее искать, и другие о ней ничего не знают. Это молот, занесенный на само понятие нормы, а следовательно, и на общество, как дом для культуры, т. к. в основе всякой плодотворной и способной к развитию и распространению культуры лежит определенная норма, отклонения от которой отбрасываются. В этом, собственно, и состоит культурное развитие: принимается укорененное, неукорененное отсекается. Милль же предлагает общество без оснований, развитие без нормы, т. е. хаос, удерживаемый от распада только цепями закона. Это «идеальное общество» по своим достижениям должно быть бесконечно далеко от старой Европы, которая так восхищает Милля своим разнообразием и высотой личного развития. В ней, в этой старой Европе, действовало совсем другое правило, которое я бы выразил так: для плодотворного развития истине необходимо подчинить себе несколько большее число людей, чем вмещается в узкую секту, но и значительно, бесконечно меньшее, чем населяет земной шар, и притом позволить им свободно развивать свои способности и упражнять свои мнения, при условии, конечно, что они не отказываются от идеи истины как таковой и от этой частной истины в качестве основания своих поступков. Иначе говоря, условием развития культуры и личности является ограниченная свобода. Отказываясь от нормы, Милль отказывался и от развития, т. е. закладывал мину под излюбленное либералами понятие «прогресса», низводя его до простого технического и хозяйственного роста. Прогресс, с этой точки зрения, есть совершенствование орудий и жизненных удобств; если он сопровождается нравственным и культурным вырождением, то это незначительная цена, которую надо платить за богатство и силу…