Свобода или совесть. Разговор с Дж. Ст. Миллем - читать онлайн бесплатно, автор Тимофей Шерудило, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияСвобода или совесть. Разговор с Дж. Ст. Миллем
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

8

«Если бы ньютонова философия была изъята из обсуждения, человечество не чувствовало бы таки полной уверенности в ее истинности, какую оно чувствует теперь. Мнения, в которых мы уверены больше всего, только приглашают всех желающих испытать их основательность. Если этот вызов не принимается, или принимается, но опровержение не удается, мы по-прежнему остаемся далеки от уверенности; но всё же мы сделали всё, что только позволяет нам теперешнее состояние человеческого разума; мы не пренебрегли ничем, что могло бы помочь истине достичь нас; мы можем надеяться, что если есть лучшая истина, она будет найдена, когда человеческий ум станет способным ее воспринять; а до тех пор мы можем быть уверен в том, что достигли такого приближения к истине, какое возможно в наши дни. Такова мера уверенности, доступная существу, чьи суждения подвержены ошибкам, и таков единственный путь к этой уверенности».


Это рассуждение было бы хорошо, если бы относилось исключительно к тем истинам, которые добываются диалектическим путем, т. е. так, как это учил делать Сократ, или если бы всё в мире поддавалось сократическому методу. Однако существуют целые области, из него изъятые – главным образом, связанные с истолкованием опыта человеческой души и смысла человеческой жизни, и к тому же такие, в каких «уверенность», в ее человеческом смысле, не имеет места… Представления и здесь сменяют друг друга; но в появляются и распространяются совсем другим путем, нежели принятые истины (received opinions, как выражается Милль) «сократического» порядка. Требовать «свободной дискуссии», т. е. рационального обсуждения, для вещей иррациональных, не находящихся в ведении разума, значит требовать их упразднения, избегая лишь называть вещи своими именами. Если бы Милля, т. е. либерализм, действительно занимала судьба религиозных и метафизических вопросов, ему бы следовало ограничить область, в которой ссылки на «нынешнее состояние человеческого разума» имеют силу, и уточнить правила обсуждения тех вещей, которые опытным путем ни решительно подтвердить, ни решительно опровергнуть невозможно. Однако Милль ничего подобного не предпринимает и требует свободы рационального обсуждения для религиозных истин, прекрасно зная, что эти истины добыты на нерациональных путях. 8

9

«С какой бы неохотой лицо, имеющее некоторое твердое убеждение, ни допускало, что это убеждение может быть ложным, его должно побуждать то соображение, что даже истинное утверждение, которое не обсуждается полно, часто и бесстрашно, есть мертвая догма, а не живая истина».


Прекрасные и громкие слова, не правда ли? Однако призыв к свободе обсуждения в области метафизической, о которой Милль здесь и говорит, мало что дает человечеству, т. к. всё, что нам известно о метафизических вопросах (если здесь можно употребить слово «известно»), имеет источником религиозное вдохновение и религиозный опыт относительно небольшого ряда лиц, к которому большинство из нас может только присоединиться или не присоединиться. «Разумное» обсуждение метафизических вопросов может руководствоваться только сугубо внешними признаками истины, т. е., в первую очередь, отметаемым как недопустимый критерием душевного блага личности. Метафизические истины в нашем мире оцениваются сообразно приносимым ими по эту сторону смерти плодам, и никак иначе; истины, приносящие уродливые и смертоносные плоды, должны вызывать у нас сомнение… «По плодам познаётся дерево…», учил нас Христос. В отношении метафизических вопросов можно либо придерживаться приведенного выше правила, либо огульно отрицать само существование таких вопросов, а всех, кто по-прежнему смотрит на них как на достойные внимания, презирать – и удалять, по возможности, от всех общественных дел. «Свобода обсуждения» в этой области очень быстро превращается в то самое, от чего Милль отталкивался, как от наихудшего примера в области истории человеческих мнений: в борьбу с ересью, конечная цель которой, правда, не спасение души еретиков, но приведение их к молчанию.

10

По обстоятельствам своего времени, надо заметить, Милль требовал некоей свободы для метафизических прений вообще, как будто его занимали какие-то иные, внехристианские метафизические построения. Либерализм до сих пор сохраняет этот вид благородного защитника свободного спора – ни дать ни взять, современный Сократ, – однако давно уже пора сказать, что с самого начала речь шла не о праве свободно противопоставлять одни религиозные представления другим, одну метафизику – другой, одни нравственные (все высшие религии неотделимы от нравственности) правила – другим, но о свободе отрицать христианство, а если сказать более широко – отрицать, изгонять из мира, препятствовать распространению любого религиозного мировоззрения. Когда Милль говорил о «свободе дискуссий», он имел в виду именно эту свободу. Помните ли описанный Лесковым спор учителя Варнавы Препотенского и протопопа Туберозова? «Вы… вы хотите нас всех в Сибирь сослать!», говорил протопопу Варнава. «А вы чего хотите? Вы хотите, чтобы нас не было», спокойно отвечал Туберозов, на что учитель отвечать уж не решался, потому что хотел именно этого, и только для спокойствия публики – точь-в-точь как Дж. Ст. Милль – говорил о «свободе для всех мнений».

Кстати, раз уже я коснулся этого. В том месте своего очерка, где Милль защищает «свободу обсуждения», он ссылается сначала на Сократа, затем на Христа. Сократа, говорит Милль, современники обвиняли в «неблагочестии и безнравственности», Христа – в «кощунстве». И ведь, добавляет он, их обвинители


«были, по всем видимостям, не плохими людьми – не худшими, чем люди бывают обычно, но скорее лучшими; людьми, которые обладали в полной мере, или даже более, чем в полной мере, религиозными, нравственными и патриотическими чувствами своего времени и своего народа; принадлежали к тому самому типу людей, которые, во все времена, включая наше, имеют все основания прожить жизнь, пользуясь уважением ближних».


Сравнение, на мой взгляд, нечестное – такое же, как призыв к «свободной дискуссии», которая – раз только начнется – будет сведена к уничтожению предметов и понятий, которые должны были обсуждаться. Сократ и Христос, в отличие от позитивистов и атеистов XIX столетия, проповедовали положительные ценности, и потому остались в истории как живые и действующие до нашего времени силы. 9

11

«Если бы все люди, кроме одного, были одного мнения, и только один человек – противоположного, человечество имело бы не больше права заставить это лицо умолкнуть, чем оно, если б имело власть, было бы вправе преградить уста человечеству», пишет Милль в защиту замалчиваемых истин. Читая это, и много подобных ему мест, надо иметь в виду, что об «истине» Милль (читай: либерализм) говорит в весьма своеобразном и условном смысле. «В интересах действия мы принимаем за истину то мнение, которое, в условиях полной свободы обсуждения и опровержения, не было опровергнуто», примерно так он выражается. Следовательно, речь идет вовсе не об «истинах», даже не о достоверных мнениях, а о временных предположениях, пригодных для того, чтобы строить на них наши поступки. Больше того – к и без того условному, временному, основанному только на временной пользе понятию истины он добавляет: «Мы никогда не можем быть уверены том, что мнение, которое мы пытаемся подавить, есть ложное мнение»; т. е., продолжая мысль, и в истинности наших мнений мы не можем быть уверены никогда. Мерой истинности мнения становится его способность устоять перед критикой со стороны современников; мнение современников, их кругозор и уровень умственного развития делаются последними судьями наших мнений. По существу, это совершенно не ново: это как раз то, что провозглашала людская мудрость всех известных нам времен. Необыкновенно и ново только то, что Милль требует подчинения мудреца толпе («этому пестрому набору немногих мудрых и многих глупых личностей, называемому публикой»), в то же самое время говоря о «защите от тирании большинства»…

12

Много страниц Милль посвящает защите «свободы совести». В это понятие он вкладывает не менее своеобразный смысл, чем в понятие «истины» – смысл, замечу, принятый и усвоенный либерализмом вплоть до наших дней. В первую очередь, это свобода обсуждения, опровержения и отвержения господствующих мнений; свобода от убеждений, если хотите, как мнений, не подверженных критической проверке; свобода от всякого авторитета. Милль рассматривает три возможных случая: убеждения большинства ложны; убеждения большинства истинны; убеждения большинства содержат в себе только часть истины; и во всех случаях находит свободу обсуждения и опровержения господствующих мнений целебной. Всю силу и всё красноречие (и даже скрытое лукавство) он вкладывает в рассмотрение первого случая. Нет сомнения в том, что он убежден заранее: мнения большинства (в его время, по меньшей мере) ложны; мнения преследуемого (как ни условно слово «преследование» применительно к Англии середины XIX столетия) меньшинства – истинны. Указывая на Сократа, Христа, ранних христиан, Милль говорит: «То, что казалось большинству злом, на самом деле было добром; то, что казалось большинству ложью, на самом деле было истиной». Сократ был основателем всей будущей философии; Христос – благодетелем человечества; обоих современники преследовали и убили. «Так и теперь, – говорит Милль, – преследуют тех, кто не верит в Бога и в будущую жизнь». Говоря это, он кривит душой. Если Христос действительно был благодетелем человечества; если христианство, которое казалось современникам ложью и злом, на самом деле было истиной и добром – где в этом перечне преследуемых за истину место для отрицателей Бога и жизни вечной? Этого места либо нет; либо Милль говорит об «истине» в совершенно особом смысле (отчасти так оно и есть); либо все ссылки на Христа и христиан легковесны и имеют целью ввести в заблуждение читателя. Даже рассматривая третье и последнее предположение (как общепринятые, так и необщепринятые истины верны только отчасти), он не может спокойно отозваться о христианстве (Основателя которого только что называл «благодетелем человечества»). На воображаемый вопрос: «Разве в христианской морали не содержится цельная, не частичная истина?» Милль с величайшим раздражением, совсем не тем спокойным тоном, каким он говорил прежде, отвечает, что, во-первых, никакой полной и самодостаточной морали из Евангелия извлечь нельзя, т. к. в нем больше «красот поэзии или красноречия, чем законодательной точности»; что, во-вторых, за системой морали следует обращаться к Ветхому Завету, который, однако, во многих отношениях – вполне варварское сочинение, написанное для варварского народа; в-третьих, что мораль Св. Павла есть в основном мораль приспособления к языческому государству; то же, что мы называем «христианской моралью» есть, в основном, мораль раннего средневековья – реакция против языческого мира, не имеющая в себе ничего самобытного. Мало того, христианская мораль ничтожна своим государственным содержанием, и ничего не говорит об обязанностях лица по отношению к государству, о личном достоинстве и чувстве чести. И наконец, Милль взрывается – не забудьте, всего через несколько страниц после того, как он назвал Христа благодетелем человечества и вписал христианских мучеников в один список с современными «преследуемыми» атеистами:


«Я полагаю величайшей ошибкой по-прежнему искать в христианском учении того полного свода правил поведения, который, по замыслу его создателя, оно должно быть поощрять и укреплять, хотя содержит только отчасти. Я полагаю также, что это узкая теория становится тяжким практическим злом, значительно умаляющим ценность морального наставления и воспитания, для распространения которого многие благонамеренные люди прилагают усилия в наши дни. Я весьма опасаюсь, что попытка образовать ум и чувства по исключительно религиозному образцу, отбрасывая те светские нормы (как их можно назвать ввиду отсутствия лучшего слова), которые прежде сосуществовали с христианской этикой и дополняли ее, заимствуя что-то из ее духа и вливая в нее что-то из своего собственного, приведет, и уже приводит, к низкому, малодушному, холопскому роду характера, который, всецело подчиняясь тому, что он полагает Высшей Волей, неспособен возвыситься до понимания или сочувствия по отношению к понятию Высшего Блага».


Нет нужды указывать, что, несмотря на всю обстоятельность и наукообразность изложения, цели свои Милль знает заранее, и вовсе не собирается рисковать, доказывая и рационально обосновывая свои предпочтения – т. е. применяя к ним тот метод, который он так настойчиво защищает, говоря о религии и метафизических утверждениях вообще. «Бог и будущая жизнь», «христианская мораль» суть вещи безусловно осужденные, и никаких доказательств тут быть не может. Религия и только религия должна предъявлять разуму полученные от разума же верительные грамоты; когда же разум утверждает нечто такое, что не может быть подтверждено или опровергнуто повседневным опытом, никаких особых ручательств не требуется. Милль знает, что Бог и будущая жизнь – ложь, и никаких доказательств этого «знания», которых и быть не может, не предъявляет. Поразительно, что Милль уже настолько далек от религии и религиозной этики (в данном случае – христианской), что ищет в ней и требует от нее того, чего никогда, ни при каких условиях в ней не может быть – а именно, каких-то «государственных соображений», «поощрения чувства чести» и прочего. Тем и отличается язычество от высшей религии, что в нем государственное благо еще не отделено от блага души, этика – от закона. Но Милль, рожденный в христианском государстве, уже далек от его основ бесконечно, и в государственной религии Рима, да что там – в исламе готов видеть если не религиозный (религия его занимает только как опасный враг), то хотя бы этический идеал. «По мере отторжения Европой христианской прививки всё больше проявлялось наследие старого Рима, и, наконец, Христос ушел, а Рим остался».

13

«Удержим личность от нанесения наказуемого законом вреда другим людям, но позволим ей во всём остальном следовать собственным наклонностям и применять на деле свои “свободно сформированные мнения”», 10 говорит Милль, как будто забывая о том, что «собственные наклонности» проявляются не в пустоте, но в обществе, и являются если не уроками, то примерами для других. Воистину мечтой либерализма, его образом общества является безвоздушная пустота, в которой скользят по своим траекториям управляемые законами механики мертвые камни. Камень камня не соблазнит и не растлит – если, конечно, Миллю и всем бывшим с тех пор либералам эти слова что-то говорят. Только при таком убеждении можно рисовать картину общества, в котором все возможные человеческие склонности и способы поведения будут «свободно состязаться», и верить в то, что такое «состязание» приведет к лучшему… 11

14

«Молодость учится на чужом опыте; зрелая личность использует и толкует свой собственный опыт, как она того хочет. Обычаи и предания не могут ее связывать, потому что созданы другими людьми, на основании другого опыта, к тому же, возможно, неправильно истолкованного или неприменимого к обстоятельствам. Кроме того, простое следование обычаям не развивает ни одной человеческой способности, кроме способности подражания; самостоятельность во всём – единственный путь к развитию как умственных, так и нравственных способностей личности».


Всё это прекрасно, но вынесено как будто из какого-то другого мира. Какая же личность примется «равномерно развивать все свои способности», если в самом начале не будет направлена на путь роста и самоограничения? И сколько личностей вообще способны если не к восходящему движению, то хотя бы к ровной, достойной жизни? И как много таких личностей, не имеющих опоры в себе, находили ее в обычае, в общепринятых мнениях и ценностях? Может ли человек быть судьей сам себе, и сколько таких, которые могут?

Нет слов, на родине Милля кальвинизм воспитал сильную личность, убежденную в своем космическом одиночестве, приученную к фатализму, видящую в отчаянной борьбе с возможно враждебным роком последнее спасение. «Все мы, может быть, предопределены к погибели. Бог неумолим и, вообще говоря, не нуждается в человеке. Только по удаче или неудаче наших земных дел мы можем, насколько это посильно человеку, определить свою загробную судьбу. Так будем же ожесточенно трудиться во славу этого жестокого Бога!» Это отчаянное мировоззрение выработало породу сильного и самоуверенного одиночки, который действительно был суровым судьей себе и другим, и человека именно этой породы, только совершенно освобожденного от идеи Бога, рисует нам Милль. У этого человека нет страстей, или они подавлены до совершенной неразличимости; он сам строит план, сам воздвигает здание; «сам себе садовник, сам себе цветок»; и развивает себя в том и настолько, насколько хочет… Вопрос в том, воспроизводима ли эта человеческая порода сама по себе, без питающей ее религиозной почвы. Время, я полагаю, ответило на этот вопрос. Либерализм полагал, что вечно, или долгое время, будет иметь дело с сильной и высокоразвитой личностью, способной к сознательному самоограничению, причем видел в христианской почве, в государстве и церкви, только помеху для выработки и существования этой личности. Жизнь, однако, показала, что высокоразвитая и способная к самоограничению личность не себе обязана своим появлением; что она – только плод многолетнего культурного развития, и христианская мораль в этом развитии была не «помехой», а причиной.

15

Ясность и наукообразность формулировок скрывает истинную сущность миллевского очерка. Несмотря на всю видимость трезвости и научности, перед нами либеральная утопия, в которой, как и во всех утопиях, скрывается изначальная трещина. «Личность, – провозглашает Милль, – должна быть абсолютно свободна; за исключением того возраста, которому приличествует подчинение авторитету и изучение чужого опыта; но как только человек достигает определенного законом возраста зрелости, он должен быть освобожден от всякого авторитета, от всякого чужого опыта, от всякого нравственного (не говоря уже о законном) принуждения, и может на всех путях следовать только влечениям своей природы». В этом утверждении – целое гнездо противоречий.

Во-первых, предполагается, что человек, по достижении некоего возраста (который, к тому же, равен для всех и может быть определен законом) становится вполне зрелым существом, способным без побуждения стремится к доброму и без принуждения отвергать дурное.

Во-вторых, считается самоочевидным, что предоставленная самой себе личность будет стремится исключительно к всестороннему развитию сообразно своей природе, к «высоким мыслям и возвышающим чувствам». (Более того: почему вообще предполагается, что развитие сообразно своей природе, т. е. согласно наиболее сильным своим стремлениям, равнозначно высоким мыслям и возвышающим чувствам? «Индивидуальность – то же самое, что развитие», пишет Милль. Но почему это развитие должно быть непременно положительным? И вообще для такого свободомыслящего ума, отвергающего господствующее представление о добре и зле, довольно странно ссылаться на «высокое»…)

В-третьих, согласно Миллю, в обществе вседозволенности (духовным отцом которого он по праву должен считаться) должен быть выделен особый угол для тех, кто еще не достиг «определенного законом возраста» – в котором они развивались бы под защитой авторитета и опыта предыдущих поколений; трудно это себе представить! Как разграничить мир вседозволенности и мир ограничений и нравственных внушений? Как избежать влияний извне?

И, наконец, в-четвертых: почему пример «наиболее своеобразных индивидуальностей» должен быть непременно благим? Как быть с куда более сильным и заразительным дурным примером? Нельзя же предположить, что самая совершенная (допустим) образовательная и воспитательная система не будет никогда давать осечку.

Нельзя не видеть, что в отношении человека и общества Милль – безграничный оптимист. Он принимает на веру, без доказательств, самые смелые предположения относительно человека и его природы, а именно – предположения самые лучшие, самые лестные. В кальвинизме, утверждающем, будто «природа человека в корне повреждена» (положение общехристианское, из которого кальвинизм делает только чрезвычайно далеко идущие выводы), Милль видит не «частичную истину», которую следовало бы дополнить и поправить, но чистую ложь, и прямо говорит: с природой человека всё в порядке, нужно только дать ему неограниченную свободу действовать сообразно этой природе. Однако если бы с природой человека всё дело действительно обстояло так хорошо, как полагают либералы, то человеческая история, полагаю, имела бы несколько иной вид. Христианство небезосновательно говорит о порче, трещине в человеческой природе, которая не позволяет человеку ни удовлетвориться животным существованием, ни предаться добру или злу в чистоте. Есть некая сила, всегда отклоняющая компас человеческих желаний, куда бы ни указывала его стрелка – к добру или злу. Человек есть существо, которое строит здания и само их разрушает, причем с одинаковым удовольствием делает и то, и другое. Поэтому смотрим ли мы на человека как на животное существо, как на «смертного бога», как на злобную тварь – мы во всех случаях ошибаемся. Христианство честно признаёт присущую человеку двойственность – философия, с ее страхом всякого дуализма, предпочитает ее не видеть, и только от господствующего настроения эпохи зависит, какая из сторон человеческой природы будет принята за единственную, за сущность человека. В наши дни в человеке предпочитают видеть демона-разрушителя; но еще несколько столетий назад предпочитали смотреть на него как на смертного бога

16

Принцип «свободного обсуждения» истин, которые не могут быть ни доказаны, ни опровергнуты логическим или опытным путем, или же таких, «опытный путь» проверки которых требует целых человеческих жизней или столетий, в конечном счете должен приводить к отвержению этих истин вообще, или – что то же самое – к провозглашению равной ценности всех могущих быть высказанными мнений. Не думаю, чтобы этот вывод не соответствовал намерениям Милля. Условием свободного развития человеческой личности он явно считал выведение всех спорных, а в конечном счете – важнейших, вопросов человеческого существования «за скобку». Общество, своей главной целью ставящее охранение интересов меньшинства, всякой человеческой личности, независимо от признаваемых ей ценностей, вполне может стать мягкой подстилкой, уютным стойлом, но никогда больше не будет оградой и защитой культуре. Либерально понятое государство перестает быть домом своеобразно понятой, исключительно признанной, ревниво охраняемой культуры, и становится теплым гнездом для выведения «индивидуальностей», которых самоутверждение заботит куда больше, чем культура или будущая судьба опекающего их государства. Это тоже своего рода «идеал», сторонники которого в последние столетия не переводятся в России; но это идеал, враждебный всякому культурному развитию. Удивительно, что Милль, который так печется о своеобразии личного развития, о «высоких мыслях и возвышающих чувствах», 12 не видел непосредственной связи между культурой и личным развитием, в первой не ощущал почвы для второго и забывал о том, что не имея под собой доброй почвы, никакая «высшая личность» не разовьется; и на истощенной земле, пользуясь «неограниченной свободой», поднимутся сорняки… Защищая личность, следует защищать культуру; защищая культуру, следует защищать неравенство и отбор, п. ч. ни одна известная нам культура не вырастала на основе «свободного состязания истин», напротив – с самого начала шла по пути ограничения и самоограничения, ревнивой защиты высшего и священного. То, что человечество собиралось вокруг разных алтарей, не упраздняет необходимости алтарей вообще. Однако в культуре, по-видимому, Милль не видит ничего, кроме набора более или менее ложных мнений, который только стесняет личность на ее пути к «разностороннему развитию». Человек предполагается действующим в пустоте, «всесторонне развивая»… что же, собственно, ему полагается развивать? Ожидается, что он станет «следовать свойствам своей натуры». Однако в условиях отсутствия питающей и поддерживающей культурной почвы мы вправе заподозрить, что за «свойствами натуры» будут приняты, скорее всего, господствующие склонности, если не сказать – страсти. По меньшей мере, опыт второй половины XX столетия, когда либерализм захватил всю Европу и известную часть Азии, оправдывает это подозрение.

На страницу:
2 из 6