Желание говорить «учено» меняет не только выбор, но и порядок слов.
Русское предложение прежде всего указывает на действие. Источником силы в нем является глагол. Безъязычие всегда строит фразу вокруг неуклюжего отглагольного существительного, причем чаще всего – иноязычного: «стабилизация», «нормализация». Иноязычность предпочтительна, т. к. возвышает говорящего в своих и чужих глазах, но можно назвать и чисто русские речения того же рода: «закуп», «выгул». «Русский язык беден, в нем нет необходимых слов», говорят безъязыкие. Однако они пытаются строить предложение способом, которого русский язык не допускает, или, по меньшей мере, которому он яростно противится.
Возьмем расхожее выражение: «Стабилизация ситуации». Оно не только неудобопроизносимо, не только пользуется ненужными иноязычными заимствованиями (которые не прибавляют языку новых, ранее не бывших в нем смыслов, но только затемняют наличные). Оно еще и противно складу русского языка, который в этом случае скажет: «Равновесие, порядок, строй восстановлены». Главное выражено глаголом, осталось только верно подобрать существительное.
Однако умственная лень предпочитает, выражая мысли, не мыслить. Потому и склонна к заимствованным словам-затычкам, которыми, в силу неясности их смысла, можно выразить все, что угодно.
Любит это наречие и такие выражения: «Ситуация стабилизировалась». Предложением здесь только по видимости правит глагол, по существу же – это перелицованное существительное-затычка, наскоро произведенное в глаголы. Русский язык в этом случае требует сказать: «достигнуто равновесие, успокоение». Глагол правит, и при нем – верное слово.
Другой расхожий пример – предложения вроде: «он возмущен ситуациейс невыплатой денег». Это дико во всех отношениях. Говорящий желает избежать правильного, требующего обдумывания, порядка и набора слов. По-русски мы скажем: «он возмущен тем, что X не выплатил деньги». Здесь нет слова-затычки, нет переноса центра силы на существительное и нет существительного-уродца, наскоро созданного из глагола.
Еще пример того же рода: «некто констатировал стабилизацию ситуации». Это «неудобьсказаемое», как сказали бы наши предки, выражение – от нежелания верно расставить логические связи. Следовало бы сказать: «Некто подтвердил, что успокоение, равновесие, покой – достигнуты». Но чтобы сказать так, надо помыслить. Проще прибегнуть к спасительной схеме. Одну и ту же словесную схему можно применить к чему угодно.
Есть и много других примеров, вроде широко распространенного: «адресосуществления действий по производству» вместо естественного для русского языка «места производства». Здесь и иностранное «адрес» вместо русского «места», и высокоученое «осуществление действий по» вместо простого и ясного указания на действие… Все их перечислить невозможно, да и нет у меня такой цели.
III
Это наречие было когда-то названо «канцеляритом». Не канцелярии, однако, виновны в его появлении. Канцелярский язык старой России был вполне национален, т. е. полнокровен, если не говорить о «викториях» и «ретирадах» Петра Великого. Однако перелом, вызванный Великой войной, разрушил все готовые формы, в том числе и формы литературные. Пришел, как говорит П. Муратов, «военный писарь».
Сам по себе «писарь» не был противокультурным явлением. Но приход его совпал с разрушением всех накопленных культурных форм. Настало время бесстилия, чуждое всякому личному своеобразию в слове.
Что такое стиль? Выработанная непохожесть, иногда – приобретенная, т. е. заимствованная. За всяким стилем, даже и заимствованным, стоит личность или целая вереница личностей. Противоположность стиля – безличие, серость, уподобление не выдающемуся, но посредственному. Эпоху разрыва преемственности поражает бесстилие, коллективная принуждающая серость. Развитие слова в такое время направляется не вверх, а вниз; не к плодотворной сложности, а к бедной простоте. Всякой непохожести это время враждебно. Дальнее следствие этого принудительного единообразия – больное любопытство ко всякому отклонению независимо от его культурной ценности, к господству помойки в конечном счете (судьба русской культуры после падения социализма). «Стиль трудноотделим от содержания», говорит В. Буркерт. Бесстильные времена обязаны быть бессодержательными.
Кстати, любопытен вопрос: каким образом богатое и сложное прокладывает себе путь к сердцу? Почему и для кого оно обаятельно – и кто не чувствует его зова? В области культуры, казалось бы, любовь к богатству естественнее, чем любовь к бедности – тем более, что здесь богатство и бедность зависят исключительно от нас самих. Однако же нет: богатство мысли и способов ее выражения – обаятельны не для всех. Думаю, одна из важнейших причин – в том, что в сложном выражении, неотделимом от богатства содержания, ум чувствует ключи к собственным внутренним тайнам; сложно-прекрасное питательно для самопознания. Без чувства внутренней тайны, без недоумения перед ней – нет и внимания к сложному; к стилю и неотделимой от него мысли. Упрощенное образование, сведенное к приобретению умений без мыслей, угашает в человеке чувство тайны (и неразрывное с ним чувство общности с прошлым – этой вечно живой и вечно притягательной тайной)… Раз «я» не загадочно, нет и любопытства к себе. Всё любопытство направляется вовне, на технику изготовления и изменения вещей.
Формообразующее начало, тяга к высшему и более сложному, аристократическая в конечном счете – отлетает от человека. Угасает и творчество, т. к. всё истинно творческое – лично, сложно-неповторимо. Личность, ее творчество, сам язык – всё делается служебно-второстепенным, подчиняясь утилитарным соображениям.
Но вернемся к приходу «военного писаря» и революции, которая дала ему власть.
Эта революция требовала свободы только для того, чтобы ее отнять. Цель социализма ни в коем случае не «свобода», но «разумное устройство жизни». А поскольку разумные правила суть единственно верные (предполагать наличие двух истин об одном предмете неразумно), следует желать им беспрекословного исполнения. Беспрекословное исполнение достигается только насилием.
В области языка русская революция и начала с грубого насилия (реформа правописания, проведенная назло грамотным и без их согласия), а продолжила попытками внести жесткие правила в области, в которых прежде авторская воля была законом. Некогда спорили о лицах Троицы, теперь стали спорить о «единственно верном» правиле постановки запятых. Возникла целая догматическая литература, посвященная тонкостям письменной речи. И нельзя сказать, чтоб язык русской прозы тем временем восходил от ступени к ступени. Совсем напротив. Русские авторы писали всё проще и проще… Литература вышла из области торжествующей сложности, т. е. кипящего избытка возможностей. Правда, переход к «почесыванию пяток» читателю произошел позже. Назначение «социалистической» литературы было только служебное, не оглупляюще-развлекательное.
IV
«Старый мир», в сравнении с новым, отличал несомненный избыток свободы, и в частности – свободы мнений. «Одна истина об одном предмете» – так верили и тогда, но ценности свои старый мир получал из двух источников: от религии и от науки, которые почти о всяком предмете они мыслили разно, так что ум с детства привыкал к существованию двух параллельных рядов истин об одних и тех же вещах.
В культуре, к которой мы принадлежим, признавать несколько истин об одном предмете – значит сознаться в двоедушии или, по меньшей мере, чрезмерной нравственной гибкости. Христианство все вопросы делает вопросами нравственными… Любопытно, кстати, что прямой наследник христианства – левое мировоззрение наших дней – проповедует «терпимость», у которой в мире «единой истины» просто нет оснований. Терпимость – языческая добродетель. Социализму она ничуть не свойственна. Он требует сегодня терпимости из тех же соображений, из каких требовал неограниченной политической свободы накануне конца Старого мира. Свобода развязывает руки. Однако мы уклонились от нашего предмета.
Споры о запятых, ставшие возможными после того, как пышное, многообразное здание словесной культуры было перестроено в казарму, были данью той же «единой истине», о которой пеклось некогда христианство, а затем – враг его и наследник, социализм.
Богатство письменной и устной речи подразумевает ее многослойность, разные правила для разных людей и условий. Как отмечает современный биограф Розанова, Василий Васильевич «ц?ловать» или «цаловать» писал по желанию. И все покои литературного здания, от сочинений «первого поэта» и до лубка, в Старом мире различались подбором слов и даже правописанием. Что прилично лубку, то не годится поэту, но вспомнить о лубке может и поэт.
Нет «единственно верного» правописания – есть общая основа, совокупность возможностей, на которой и из которой можно построить как дворец, так и сарай. Революция выбрала сарай. Единственное условие: границы этой общей основы должны быть очерчены не по простейшему, но по наиболее сложному употреблению. Как я уже говорил, никто не мыслит сложнее, нежели выражает.
Кстати говоря: если применительно к языку нет «единой истины», но только незыблемое основание и многоярусная постройка на нем, где верхний уровень, говоря условно – Пушкин и «?», а на сколько-то ярусов ниже – «лубок», то пожалуй, нынешний интернет есть «лубок» в новых условиях, и требования к нему соответственные. От лубка мы не ждем ни формы, ни мыслей.
То, что считается «современной культурой», есть только нижний, простонародный слой некоей возможной культуры, тот самый лубок. «Общенародность» этой лубочной культуры только кажущаяся; просто, по естественному закону, ценителей лубка неизмеримо больше, нежели ценителей Пушкина. В «нормальных» условиях наравне с первыми (точнее, на вышележащих культурных ярусах) существуют и вторые. Их мало, но они определяют культурный облик своей эпохи. «Котъ казанской, а умъ астраханской, а разумъ сибирской, славно жилъ, слатко елъ» – это в истории умственного развития не остается, хотя собирает наибольшее число поклонников.
Не проповедую ли я произвол под видом защиты авторской воли? Если нет «единой истины», единого всепригодного правила – не всё ли дозволено? А если «всё дозволено», то о каких порче или улучшении языка можно говорить? Таково обычное возражение людей, вышедших за ограду «единственно верного мировоззрения», как в большом, так и в малом.
На это можно ответить так. Внутренние законы языка, его любовь к плодотворному усложнению и росту не зависят ни от чьего «дозволения». Тем же самым внутренним законам подчиняется здоровая личность: развитие для нее естественно.
Что мы понимаем под «развитием» (при условии свободы от этических оценок, т. е. исключения таких определений как «стремление к добру» etc.)? Рост и усложнение средств выражения (измеряемых сложностью могущих быть выраженными мыслей) при условии верности внутренним законам языка, будь то правила сочетания слов или благозвучность. Скажем сразу, что развитие языка не исключает заимствований, однако всякое заимствование должно пройти испытание живой речью, иногда – переменить облик или соединиться с незаемными частями слова, самая же распространенная его судьба – быть отброшенным и забытым. Не так важно заимствовать, как переварить и усвоить заимствованное. Проглоченные, но не усвоенные заимствования только загромождают речь и затемняют мысль.
Что темно по выражению и бедно по мысли, то не ведет вперед и вверх, говорим ли мы о человеке или о книге.
V
Отсутствие внимания и интереса к слову каким-то внутренним, тайным образом связано с отсутствием внимания и интереса к человеку. Безъязыкая эпоха – эпоха загнанной в бескачественность души. А ведь мы понимаем вещи ровно настолько, насколько можем их выразить… хуже того: мы становимся тем, что мы можем выразить. Не сложнее, не лучше, не выше.
Конечно, пристальное внимание к слову и книге – черта у нас, европейцев, христианская, то есть греко-языческая в христианском преломлении. Для эллинства личность есть слово, по меньшей мере в той части, какая взаимодействует с обществом и богами. «Я есмь то, что я способен о себе выразить, и еще кое-что тайное, мне самому неизвестное». Власть христианства, наследника и могильщика эллинства, была – власть слова, причем как в высоком смысле (власть поэзии), так и в низшем (власть риторики). В этом последнем отношении оно дитя эпохи, когда уже не было философов, но только риторы…
Христианство начинало воспитание личности с пробуждения чуткости к «внутреннему себе» и с поиска слов для его выражения. Каждодневная школа молитвы, с готовыми глубокими и богатыми образцами, давала слова для выражения тонких оттенков внутренней жизни. Молитвослов есть настольный психолог – и в то же время поэт. Сказав это, скажем и то, что воспитание одним только молитвословом – негодное воспитание. Чтобы увидеть красоту и глубину христианских молитв, надо смотреть на них светским, то есть языческим взглядом.
Тут мы возвращаемся к уже не раз сказанному: мощь и глубина Старого мира, то есть Европы (и нераздельной от нее России) XIX века – от его многоосновности, от того, что «молитвослов» соседствовал с светской книгой. Библия, по счастью, не была единственной книгой века. Была – словарем душевной жизни для всякого, кто начинал к ней пробуждаться.
А сейчас… Сейчас мы видим, что «освобождение» человека от излишне сложных способов выражения мыслей освобождает не мысли, а от мыслей. Культура – противоположность умственной лени. «Наука» в прикладном, газетном значении, то есть «техника», лени никоим образом не противоположна, т. к. стремится к сбережению усилий, к простоте – когда нужна новая сложность.
Эта сложность потребует новой многоосновной культуры – с различными, независимыми, равновеликими источниками истин. Трудность в том, что такие источники нельзя «создать», можно только унаследовать, ведь всё хорошее получают по наследству – никогда не заимствуют.
Удастся ли нам восстановить нить уничтоженной преемственности?
Тогда мы еще увидим богатый и сложный язык, одновременно отражающий и создающий богатую и сложную личность.
XXIV. О возвращении в Историю
В этой книге рассматриваются, в основном, два вопроса. Один: почему «Старый мир» был таким плодотворным в культурном отношении и таким питательным для личности? Второй: возможна ли, и в какой степени, «реставрация» старой культуры – не в смысле буквального восстановления бывшего, но в смысле возвращения в Историю. История – Целое, «новый порядок» – часть. Социальная революция есть бунт части против Целого. Иногда такой бунт удается, христианство тому примером, но в нашем случае успех был неполный и кратковременный. Если о на первый вопрос были даны многочисленные и разнообразные ответы, то о втором мы говорили очень мало. На этот вопрос есть два ответа: и да, и нет.
«Нет» – потому что восстановить неповторимое сочетание враждебных и притом взаимопитающих источников истин невозможно, а именно такое неповторимое сочетание привело к появлению старого культурного порядка. Он родился не из выбора какой-то «единственной истины», а из сочетания почвы и удачных и притом разнородных, а то и враждующих между собой, влияний, эту почву удобряющих. Плодотворность старого, языческого мира (когда «единая истина» еще не вошла в мир) и нового времени (когда она уже уходила) – пример того, что «Истина» не освобождает, освобождают «истины». Не следует, правда, смешивать множественность истин с нигилизмом и всеобщей относительностью понятий (на чем пока что остановился наш век).
«Да» – потому что невозможное для общества возможно для личности. Мы не можем восстановить старый порядок, но можем вернуться, в умственном отношении, на историческую почву. Иной реставрации, кроме культурной, и быть не может. Более того, я думаю, что пока возможно большее число мыслящих личностей на эту почву не вернется – у некогда великой русской культуры не будет будущего, но только блестящее прошлое.
Потерю почвы на свой лад пережила и Европа, но здесь я говорю прежде всего о России. Победа «нового порядка» в Европе была кратковременной (12 лет национального социализма в Германии), и ничего сравнимого с поголовным изъятием прежнего культурного класса из жизни, какое знает Россия (эмиграция, высылка, уничтожение, приведение к молчанию), ни одна европейская страна не переживала. И там старая культурная почва слабеет, но гуманитарное знание на Западе не превратилось еще в пустой набор слов, как это случилось у нас, и классическая филология, история религии (говорю о том, что знаю) – живы и продолжают искать правду о человеке…
При нынешних условиях такое возвращение может быть только личным усилием одиночки. Обстоятельства современной культуры ему предельно враждебны. Однако такое усилие возможно, и на основании личного опыта я попробую его описать.
І. О какой почве мы говорим?
О какой «почве» мы здесь говорим? Прежде всего – о почве для умственной и духовной жизни, т. е. для образования личности. Спор о старом и новом порядках – спор о человеке, об условиях, благоприятствующих развитию личности.
Опыт последнего столетия разрешил этот спор безоговорочно: «передовое», «истинно-научное», «социалистическое», «либеральное» ведет только к упрощению и оглуплению человека. Не потому, что все названные источники вод отравлены. Но потому, что все перечисленные силы желают быть, каждое – «единственной истиной». Единая истина порабощает. Единая истина означает человекоубийство. Все виды «передового мировоззрения» так же нетерпимы, как христианство, но лишены его эллинской сердцевины – внимания к личности, выражающей себя словом.
Надо упомянуть, что понятие «почвы» у нас в России замутнено многолетними заблуждениями народников. Поклонение «бедному и простому» (последовательно христианское по своей сути) причинило нам много вреда. Из «бедного и простого» ни при каких обстоятельствах не получится богатого и сложного. Это «сложные» формы поведения постепенно накапливаются, а не «простые» совершенствуются до сложных. Сложное присуще человеку изначально, от рождения. Бедность и простота – всегда вынужденные.
Если мы можем питаться соками определенной почвы, то формы, на этой почве когда-то стоявшие – быт, государственный строй, религиозную жизнь – восстановить нельзя. Исторические формы, при всем их обаянии, и вырастали исторически, из века в век. Их можно унаследовать, ими можно вдохновляться, но их нельзя воссоздать. Ни быт, ни строй, ни религию нельзя «ввести» приказным порядком; вернее сказать, можно (и такие попытки называются революциями), но только ценой всеобщего разрушения.
ІІ. Возражения полуобразованным