Какой же соблазнительной казалась мне тогда жизнь, которой я жил. Никогда прежде не трудился я в столь идеальных условиях – интеллектуальных и эмоциональных. Покой и уют этой большой, погруженной в тишину квартиры, красота Риверсайд-драйв и великой реки за окном, красота, которой, стоило мне повернуть голову, я от души любовался, не вставая из-за письменного стола: пароходы, парусники, буксиры, далекий берег Нью-Джерси.
Жизнь за окном интересовала меня ничуть не меньше, чем жизнь под моим пером – жизнь, которую я исподволь описывал слово за словом. Как же бывал я доволен собой, когда после целого рабочего дня можно было отложить перо и, каким бы вымученным от неустанной работы ни было мое воображение, выйти из дома и бродить по улицам, чтобы прийти в себя, вновь обрести былой настрой.
Как же прекрасно жить! Быть здоровым, сильным, сочетать труд с досугом, дабы внести в жизнь разнообразие. К чему путешествовать? Разве мало жить в этом гигантском городе?
Я радовался жизни еще и потому, что у меня, помимо великого города, была Аглая, ее родители и их друзья, с которыми у меня установилась такая тесная связь.
Еще большее удовольствие доставляли мне (возможно потому, что я был так уверен в Аглае, полон ею) попытки созерцательно проникнуть под покровы жизни, углубиться в ее химические и такие многоликие комбинации, изучить ее огромный и поразительный, преисполненный сладострастия лик; попытки, заглянув в эту необъятную сущность, добраться мыслью до ее истоков или, сбившись с пути, изучить сенсорные реакции на ее многообразные и загадочные стороны.
В то время (было начало октября) Аглая обратила мое внимание на то, что, как ей показалось, за ней – а возможно, и за мной – установлена слежка. Неожиданные телефонные звонки и недвусмысленные вопросы при встрече она воспринимала как своеобразный допрос. Ее мать, как видно, насторожили частые летние поездки дочери в Нью-Йорк.
У Аглаи был – и даже, кажется, есть по сей день – учитель пения, к которому она имела обыкновение приезжать летом в город раз, а то и два раза в неделю. Эти уроки давали ей возможность со мной увидеться.
И вот теперь, совершенно неожиданно и под самыми разными надуманными предлогами, Женя звонила ее учителю и задавала ничего не значащие вопросы, окольно выясняя тем самым местонахождение дочери. Сходным образом, если Аглая говорила, что едет в магазин, или к зубному врачу, или к подруге, или к родственникам, ее передвижения прослеживались с предельной точностью.
Несколько раз, когда Аглая была в городе, но не со мной, в квартире Мартыновых раздавался телефонный звонок, и чей-то не известный мне голос просил позвать к телефону, причем без всякого повода, Мартынова или миссис Мартынову. Звонили же – на сей счет у нас с Аглаей не могло быть и тени сомнений – с целью установить, где я в данный момент нахожусь. Разумеется, в нас обоих звонки эти посеяли чувство тревоги, особенно забеспокоилась Аглая: даже подозрение, не говоря уж о разоблачении, вызывало у нее ужас, и, в конце концов, мы решили, что лучше всего мне будет съехать.
Она не хотела, чтобы я уезжал, очень по этому поводу тосковала, однако сочла, что ради наших отношений сделать это необходимо. Того же мнения придерживался и я. И вот наконец, после многочисленных отсрочек, выдуманных Аглаей, которая никак не хотела мириться с тем, что я уезжаю, как-то раз, после возвращения Мартыновых в Нью-Йорк, я объявил им, что контракт с издательством требует моего присутствия в Филадельфии, и мне придется их покинуть. Мартынов, не подозревая об истинных причинах моего отъезда, стал настаивать на том, чтобы я остался. «Какая чепуха! Не всю же оставшуюся жизнь вы проживете в Филадельфии, в самом деле! Когда-нибудь же вернетесь в Нью-Йорк, правда? Зачем уезжать? Живите у нас, а в Филадельфию наезжайте по мере надобности. Ехать ведь недалеко. Рано или поздно вы же все равно вернетесь в Нью-Йорк. К чему покидать эти комнаты, мы ведь ими не пользуемся, к тому же вы теперь член семьи, нам будет вас очень не хватать!»
Вот и Женя тоже – и это несмотря на ее подозрительность и страх за Аглаю – поддерживала, по крайней мере на словах, своего мужа. Окидывала меня так же, как и раньше, ласковым и при этом каким-то непроницаемым взглядом, в котором таилась если и не враждебность, то, во всяком случае, тревога и настороженность.
Да и мне, признаться, уезжать очень не хотелось, ведь я так привязался к этим людям: к Мартынову, к его жене, к Аглае, к ее нежной любви. Как же мне жить без своей чудесной комнаты, без трогательной заботы, которой меня окружили? На столе каждый день свежие цветы, новая, только что вышедшая книга, билет на премьеру или на концерт.
А Мартынов! Ведь и мне будет его не хватать! Бывало, ввалится ко мне перед ужином, усядется в кресло, вытянет ноги под стол и громогласно потребует, чтобы мы с ним вышли пропустить по стаканчику виски.
А Женя! Даже если что-то она и заподозрила, любила зайти ко мне перекинуться словом об общих знакомых, о книгах, о музыке. И всегда с каким-то намеком, с чем-то невысказанным, о чем не решается признаться. С разговором по душам, которого я из-за Аглаи старался избегать. Она и теперь не раз вспоминается мне: затаившаяся, изысканная Венера, обходительная, восхитительная матрона, матрона из матрон.
Тяжелее же всего было думать о том, что теперь я лишусь Аглаи, ее пылкой и такой уютной близости. Я не мог себе представить, как буду жить без нее, без ее присутствия в музыкальной комнате за пианино, в гостиной или в библиотеке: утром – в халатике, днем – в прелестном домашнем платье или в уличном наряде; без ее улыбки и многозначительного взгляда, которые она – вне зависимости от того, была у нас возможность перекинуться словом или нет – дарила мне и в которых выражались ее чувство и радость от встречи со мной; без ее нежданных, тревожных, но осмотрительных появлений в моей комнате, где я наскоро, чтобы нас не застали, ее целовал и ласкал. Всему этому больше не быть! Не быть никогда!
Целую неделю она почти ничего не говорила о моем отъезде, о том, как сложатся наши отношения, когда я уеду. Как раз тогда я вчерне закончил свою книгу и на последней странице вывел слово «Конец». Заглянув ко мне в комнату, она увидела это слово.
– «Конец»! О боже! – воскликнула она. – Дописал? Правда? Не нравится мне это слово, уж очень оно безысходное. А ведь раньше я его так любила!
С тех пор как началась наша связь и даже до нее, ее очень интересовало, что я пишу: она читала отрывки из написанного и иногда помогала мне разрешить какую-то психологическую головоломку, восстановить последовательность действия.
– Теперь ты больше не будешь работать за столиком у окна, так ведь? – продолжила она. – Ты еще только у нас поселился, у меня тогда и в мыслях не было, что мы будем вместе, а я уже представляла себе, как ты будешь здесь сидеть и писать, а я – играть на пианино. Я думала, ты догадаешься. И ты догадался – не зря же ты, стоило мне начать играть, вставал из-за стола и выходил из своей комнаты. Ах, я уже тогда так тебя любила – только не хотела в этом признаваться. Даже себе самой. Это было похоже на сон. Ты и я. Мне хотелось, чтобы ты знал; хотелось и не хотелось. Нет, я больше никогда не зайду в эту комнату, если тебя тут не будет. Я не смогу, я знаю… – И она, сложив на груди руки, посмотрела куда-то в сторону, как будто заглядывала в будущее.
И все же, в конце концов, я переехал – в квартиру на улице Сентрал-Парк-Уэст с видом на Центральный парк. А сначала отправил свои вещи на Пенсильванский вокзал, чтобы Мартыновы подумали, что я и в самом деле еду в Филадельфию.
В какой же тяжелой, непривычной депрессии я находился уезжая! Я испытывал напряжение, какое бывает в пору больших перемен и больших потерь. К чему вся эта любовь, если она так быстро кончается! Такое бывает, когда в юности уходишь из дома.
Мне запомнилось, как я стою в моей новой квартире, на полу чемоданы. Стою, смотрю в окно на Центральный парк и думаю, как же все здесь холодно и неинтересно! И как мне будет здесь одиноко! Вид великолепный, но нет ни Аглаи, ни Мартыновых, ни их дома. И не успел я сказать себе эти слова, как пришла телеграмма от Аглаи. «Пожалуйста, не тоскуй, любимый», – написала она и назначила время и место, где мы могли бы в тот же день встретиться.
И мы каждый день назначали друг другу свидания в местах, где нас вряд ли могли застать, либо обменивались телеграммами и записками. И продолжались наши встречи вплоть до самого Рождества, когда я решил зайти к Мартыновым сказать, что вернулся в Нью-Йорк.
К этому времени Аглая – случайный характер наших встреч ее не устраивал, и после каждого свидания она становилась все смелее – решилась наконец войти в мою новую квартиру. При этом она по-прежнему была в себе не уверена, тщательно выбирала время и подолгу прикидывала, приехать ей или нет.
Любопытно, что с переменой моего местожительства переменилась и моя судьба. Мою книгу приняли к публикации, выплатили вполне приличный аванс и даже посулили поездку в Европу, которая со временем и состоялась.
Мало того. Моя книга так понравилась, что мне предложили работу в крупном журнале и приличную зарплату, что существенно увеличило мой доход и позволило переехать из однокомнатной квартиры в двухкомнатную.
Вдобавок в это же время я задумал третий роман – «Финансист», для работы над ним, как я вскоре понял, придется со временем отправиться в Филадельфию, ту самую Филадельфию, под предлогом поездки в которую я покинул дом на Риверсайд-драйв. В настоящее время, однако, работа в нью-йоркском журнале не отпускала, и о своих планах я не распространялся, поскольку раньше весны следующего года заняться новым делом все равно не смог бы.
Тем временем – возможно оттого, что наши с Аглаей отношения были отношениями свободных людей, оттого, что нашему союзу, казалось бы, ничто не угрожает, – у меня наступило нечто вроде пресыщенности, столь свойственной моему характеру, и я задумался, так ли уж мне хочется продолжать с Аглаей встречаться, получать от наших свиданий удовольствие. Как же я был непостоянен! Как жесток! И со временем пришел к выводу, что недалек тот день, когда Аглая – подумать только! – может мне надоесть.
Откуда такое в человеке? Может ли он справиться с тоской, усталостью, если попытается задуматься о том, что с ним происходит? И, углубившись в себя, я решил, что такое невозможно. Только атомы, частицы, из которых я состою, могут «коллективно» решить, продолжать мне отношения или нет. Долгое время я не мог отогнать от себя эту мысль, я даже ее записал, но от горького чувства, что Аглая может мне надоесть, не избавился.
Нет, в любом случае пока никаких перемен! Аглая была слишком очаровательна, временами по-настоящему красива, когда она, в мехах или закутавшись в облегающую ее стройную фигуру шаль, тихонько, будто крадучись, входила ко мне в комнату. Розовые щечки, глаза ясные и лучистые, словно погруженная в сумерки вода, – во всем ее облике ощущалась страстная любовь к жизни, к красоте. Как же она любила играть на пианино, танцевать, ходить вечерами по гостям и в рестораны, или гулять, или водить машину, или принимать гостей…
И, несмотря на это, оставаясь со мной наедине, она предавалась мечтам, часто говорила, какую бы чудесную жизнь мы с ней вели, решись я на ней жениться. А потом, словно бы с укором добавляла, что лейтенант – то ли оттого, что она не уделяла ему внимания, то ли потеряв к ней интерес, – уехал и в настоящее время находится в Лондоне. Родители, впрочем, не отчаялись и в самом скором времени нашли ей другого жениха. Рассказала мне Аглая и о том, что ее мать не скрывает: она недовольна тем, как дочь повела себя с лейтенантом. Совсем недавно миссис Мартынова завела разговор о том, сколь же мужчины переменчивы, а также о том, что всякая красота преходяща, а потому необходимо – если только она не ощущает в себе какой-то особый дар – выйти замуж и обеспечить себе достойную, благополучную жизнь.
Мама, говорила Аглая, не устает повторять, что она (Аглая) принадлежит к числу тех женщин, которые непрактичны, а потому ей следует не карьеру делать, а детей рожать. «И я бы с ней согласилась, – добавляла она, – если бы моим мужем был ты. Я бы хотела выйти за тебя и иметь от тебя детей. Ни о ком другом я даже помыслить не могу. Но ведь я знаю, правда же, знаю, что это безнадежно, и мне бы следовало прислушаться к тому, что говорит мама. Если б только я могла объяснить ей, что хочу пойти в актрисы или всерьез заняться пением, – тогда, если ты меня бросишь, у меня была бы профессия. А пока не бросишь, ни за кого другого замуж я не пойду, так и знай!»
Громко сказано! Но ведь и я, как и она, чувствовал, что нашим отношениям рано или поздно наступит конец. Я же всего несколько лет назад расторгнул брак, который оказался непереносимым. И, однако, стоило мне, в который раз, чистосердечно заговорить с ней о том, что, коль скоро в мужья я не гожусь, было бы лучше всего, если бы она меня бросила, – как в ее глазах прочитывалось такое отчаяние, такая тоска, что переносить это отчаяние было мне не по силам. Хуже всего было то, что я и помыслить не мог навязать ей решение со мной расстаться: без меня она себе жизни не представляла.
Поскольку теперь мы виделись с Аглаей реже, я начал встречаться и с другими женщинами, хотя первое время не было ни одной, кем я мог бы увлечься так, как Аглаей.
То были не более чем интрижки, чувственные увлечения то одной, то другой – никогда ничего серьезного. Из-за Аглаи я не только не сходился со многими женщинами, которые имели на меня виды, но старался держаться от них подальше. С осени до весны следующего года, пока я работал в журнале и собирал материал для «Финансиста», Аглая оставалась для меня сильнейшим эмоциональным, да и интеллектуальным подспорьем; она, как никто в моем окружении, разбиралась в людях, чувствовала их, видела то, чего не видят другие.
И все-таки, как бы в тот год ни был ей увлечен, я уже не воспринимал ее одной-единственной, как еще совсем недавно воспринимал Ленор.
И вот весной, когда я был еще в Аглаю влюблен, у меня появилась новая связь – женщина, которая никоим образом не могла заменить мне Аглаю, но при этом была вполне способна вызвать у нее ревность и доказать то, что Аглая знала всегда: ее путь не будет устлан розами.
Произошло вот что. Знакомый художник однажды пригласил меня на вечеринку в одну из тех богемных студий, что вошли в моду задолго до Гринвич-Виллидж и сосредоточились в районе Вашингтон-сквер. Проработав весь день, я отправился туда часов в одиннадцать. Большого впечатления гости на меня не произвели, но я познакомился с девушкой, которая показалась мне интересной. Как выяснилось, она была дочерью воинствующей суфражистки, которая одно время работала директором школы и придерживалась взглядов, вызывавших у ее руководства откровенное неприятие.
Раньше я знал ее плохо, да и то стороной, а ее дочери не знал вовсе. На этой вечеринке присутствовали обе. В дочери – назову ее Вильма Ширер, – юной сильфиде, энергичной и очень сексуальной, с хорошеньким личиком и фигуркой, было что-то неуловимо притягательное, то, что сразу же, с первого взгляда, привязывает мужчину к женщине. На мой вкус, Вильма была яркой личностью – яркой и талантливой: она готовилась стать актрисой, в одной из нью-йоркских театральных школ занималась танцами и сценической речью. Бросалось в глаза, что развлекаться ей куда больше по душе, чем работать, а уж если работать, то развлекаясь. А поскольку мне она сразу же очень приглянулась, а я понравился ей, то не прошло и часа, как мы договорились, что в самом скором времени обязательно увидимся снова, и обменялись взглядами, которые были красноречивее слов.
И мы увиделись. Спустя неделю, побывав с ней, и не один раз, в ресторане, на дансинге, в театре, я пригласил Вильму к себе, и она согласилась, после чего на протяжении полутора месяцев я так ею увлекся, что с Аглаей встречался реже обычного и, случалось, даже забывал о ее существовании.
Впрочем, несмотря на эту новую связь, Аглая оставалась для меня такой же желанной, как и раньше. Я решил: если, узнав о моей измене, она меня не бросит, не брошу ее и я. Да, Аглая не стала менее красивой и желанной, но ведь теперь была у меня и другая женщина. Она отличалась ничуть не меньшим, если не бо?льшим, шармом, к тому же была в ней новизна, оригинальность, загадочность – все то, что так привлекает нас в новых знакомых.
И то сказать, как же интересно и приятно слышать новый голос, видеть новое лицо, встречаться с женщиной, которая иначе одевается, разговаривает, смеется – тем более если женщина эта молода и хороша собой.
Верность? Измена? Разве может мужчина или женщина в вихре новых увлечений задумываться о подобных тонкостях? Нет, конечно! Вожделение столь сильно и непреодолимо, что об него разбиваются все теории и понятия о постоянстве и нравственности. Под воздействием наших увлечений эти понятия воспринимаются иначе, меняются и без этих изменений не могут существовать.
Сексуальная жизнь человека – это его поведение, а не теория, и поведение это определяется его природой. Откровенно говоря, я был одним из тех, кто на себе ощутил все прелести и превратности подобного поведения. Какие же муки и в то же время какой же любовный пыл я испытал! Вожделение от лица, улыбки, локона, нежного, проникновенного взгляда.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: