– Ты не рвись, Рыжий, ты держись за него, я сам подвину. Ах ты, владычица земная, ты держись, Рыжий…
Да, надо держаться… больно… через боль… не можешь ходить, будешь лежать… нет, врёшь, не сдамся, нет… сволочи, обойду, найду проход, нет, этих вы не возьмёте… игра в кошки-мышки со спецвойсками – опасная игра, но добивать раненых он не даст… из Ущелья… нет, там не вывозили, кто мог выходил, кто не мог оставался лежать под гранитными обломками… нет… больно… сволочь, не возьмёшь… выживу… Седой велел выжить… Только ты… да, только я, значит… выживу… нет… больно…
– Рыжий, обед…
Снова идти, снова от каждого шага боль, туман не проходит, надо идти…
Гаор дошёл, не стал умываться, не пошёл в уборную, боясь, что этой боли точно не выдержит, и сразу сел к столу. Но смог съесть только несколько ложек жижи из супа, хотя налили ему густоты, кашу и хлеб не тронул и выпил того, что в обед наливали в кружки и называли киселём. Обычно кисель ему даже нравился, но сегодня ни до чего. Желудок сжимался, выталкивая наружу проглоченное.
– Рыжий, построение…
Он опёрся руками о стол, вставая, и это отозвалось такой болью в плечах и спине, что он застонал почти в голос.
Опять всё сначала. Построение, марш, работа. Прежнего тумана в глазах уже нет, но онемевшее тело отходило и болело всё сильнее. И всё труднее удерживать стоны. Гаор бездумно что-то таскал, катил, переносил с места на место, слышал Плешака, но ничего не понимал.
– Держись, Рыжий, ты полежи пока, я их сам подвину.
– Лягу… не… встану… – раздельно ответил он.
– Ох, владычица земная, спаси и сохрани…
Звонок. Вечерний обыск. Он стонет под руками надзирателя, почти не скрываясь.
– Кто его так? – тихо спрашивает надзиратель.
Ответа Плешака он не разобрал. Снова марш, построение. Ветер пробирает сквозь комбез, даже чуть легче стало, нет, это, пока стоишь, то терпимо. На обыск.
Гаор встаёт к стене и, содрогаясь, ждёт новой боли. Чьи-то руки, еле касаясь, скользят по его телу, и вдруг… голос Гархема.
– Говорят, ты ночью плохо спал?
И похлопывание по спине. Не дубинкой, рукой, мягкой ладонью, но Гаор ощущает их ударами и чувствует, как они разрывают ему внутренности.
– Больше не будешь шуметь по ночам? – и новое похлопывание.
– Не буду, господин управляющий.
– Правильно, – хлопок, – иди, – хлопок.
Последний выбивает из Гаора полувсхлип-полустон. Пошатываясь, Гаор идёт к входу, ничего не видя и не слыша вокруг.
Удивленно приподняв брови, Гархем смотрел ему вслед.
– Говорите, хвастал, что слегка поучил? Один раз и на всю жизнь? Пригласите ко мне начальника ночной смены. Это уже интересно.
Гаор смог спуститься, пройти в спальню, снять комбез, повесить его, разуться. Вокруг обычная вечерняя суета. Но ему… ему ни до чего… Он постоял, держась за стояк.
– Эй, Рыжий, чего ждёшь, айда лопать…
– Паря, поесть надо, свалишься…
Голоса доходили до него глухо, понимать сказанное мешала боль. Он оттолкнулся от стояка и пошёл в уборную. Неужели, эта сволочь отбила ему почки. Тогда конец.
Крови не было, но боль такая, что он заткнул себе рот кулаком и так постоял, пережидая, пересиливая её. А когда вернулся в спальню, там никого не было, все ушли на ужин. Нет, не пойдёт, есть он всё равно не может, съеденное за обедом вот-вот наружу попросится. Надо лечь. Полежать и отлежаться. Гаор подошёл к своей койке, взялся за край и попробовал подтянуться. И вскрикнув от боли, сорвался и полетел в темноту…
Мать уже начала раздавать кашу, а Рыжего всё не было. К столу не опаздывали. Плохо парню, конечно, но чтоб на еду не пришёл… И остальные не начинали есть, поглядывая на миску с воткнутой в кашу ложкой перед пустотой.
– Ой, – сказал кто-то, – как покойнику на помин поставили.
Бледный Зуда – с ним весь день никто не разговаривал – совсем съёжился, не решаясь поднять глаза. Одна из девчонок вдруг сорвалась с места, схватила миску Рыжего и бросила её перед Зудой.
– На! Жри! Чтоб его кусок тебе поперёк глотки твоей поганой стал! – выкрикнула она и выбежала из столовой.
– А чего она? – удивлённо спросил Тукман.
– Ешь давай, – ответил Старший, – какой с тебя спрос.
Зуда сидел неподвижно, не смея взять ложку, да и остальные ели как-то неуверенно. Не было слышно обычной трескотни и смеха за женским столом. Только Тукман радостно молотил кашу, поглядывая на стоящие перед Зудой миски.
– Ой, – вдруг влетела в столовую та самая девчонка, – ой, Мамушка, он лежит и не кричит даже. Я его тронуть побоялась…
– Цыц, – встала Мать. – Садись и ешь, стрекотуха. Старший, Матуха, пошли.
Старший воткнул ложку в недоеденную кашу и встал.
– Все ешьте, – бросила Мать через плечо, выходя из столовой.
Но хоть звала она из мужчин только Старшего, сорвался следом за ней Плешак, на ходу бросив соседям:
– Напарник он мой.
За Плешаком, разумеется, Булан, Зайча и Полоша как соседи. И в мужскую спальню они вошли целой гурьбой.
И сразу увидели его. Он лежал на полу возле койки, раскинув руки, в одном белье и часто мелко дышал, вскрикивая при попытке вздохнуть. Мать наклонилась над ним, осторожно похлопала по щеке.
– Рыжий, очнись, Рыжий.
Он словно не услышал её.
– Никак оммороком вдарило? – неуверенно предположил Плешак.
– Да как бы не хуже, – ответила Матуха, отодвигая Мать и присаживаясь на корточки рядом с распростёртым телом.
Она осторожно положила руку ему на грудь, нащупывая ладонью сердце. Он застонал, не открывая глаз. Матуха подняла голову, снизу вверх посмотрела на Мать.
– Решай, Мать, вытаскиваем, али пускай?
– Да как это пускай?! – даже взвизгнул Плешак. – Парень за всех можно сказать, да за чужую глупость…