Они вышли на улицу, в асфальтовое марево майского московского полудня, в запах шашлыка от уличной кафешки на бульваре, во всегдашний автомобильный рокот близкой Маросейки.
Ах, как Родионов любил Москву, хотя никому и никогда в этом не признавался! Ругать столицу в последнее десятилетие считалось хорошим тоном, и Дмитрий Андреевич ее снисходительно поругивал, мэра подозревал во всех смертных грехах и даже, было дело, поставил свою подпись под петицией, призывавшей убрать с излучины Москвы-реки некое бронзовое страшилище, по ошибке принятое властями за памятник Петру Первому. Петиция ничего не изменила, власти по-прежнему настаивали на том, что страшилище – памятник и император, а Дмитрий Андреевич получил полное моральное право утверждать, что Москва нынче стала «не та».
Не та, не та!..
Но как он любил этот город – со всей его толчеей и бестолковостью, «пробками», неработающими светофорами, чахлыми липами, кое-где еще сохранившимися с тех пор, как Москва была «порт пяти морей и самый зеленый город в мире». Ни морей, ни зелени в ней отродясь не водилось, зато были Кривоколенный и Спасопесковский переулки, торжественная, даже какая-то «государственная» тишина Кремля за высоченной красной стеной, и неказистые церковки в Замоскворечье, и дом Пашкова, и Чистопрудный бульвар, и Иверская часовня. Он никогда не смог бы этого объяснить, но Москва словно принадлежала лично ему, только ему одному, и он один точно знал, что нужно делать, чтобы она не болела, не чахла и процветала, и ревновал ее ко всякого рода джигитам, которые налетали, сверкали очами, размахивали шашками, рубили сплеча, почитая себя баронами Османами, деловито и на века преобразившими Париж!
Он никогда не понимал, почему здесь должно быть так, как там, хотя очевидно, что никогда не будет здесь и там одинаково, да и не нужно никому этой одинаковости, и переживал, и любил, и все время ругал, опасаясь впасть в моветон и показаться сентиментальным.
Покопавшись в сумочке, Маша Вепренцева достала ключи от машины и нажала кнопку сигнализации. Джип мигнул фарами, как встрепенувшийся Конек-Горбунок, приготовился везти их по делам.
– Может, ты одна съездишь? – открывая пассажирскую дверь, заныл Родионов для дальнейшего неукоснительного соблюдения правил игры. – А я попишу немного, а? Ну что мне там делать?! Ведь Весник все равно уже все утвердил, и Табакова уже все решила, зачем я-то нужен?!
Таней Табаковой звали начальницу рекламного отдела, дальними командировками, или, как это называлось у гениев и звезд, «гастролями», ведала она, и дело свое знала.
– Дмитрий Андреевич, мне одной там нечего делать. Татьяна Александровна должна объяснить вам программу, а Весник…
– Да ну тебя, – пробормотал Родионов, швырнул на заднее сиденье портфель и полез на пассажирское место.
Мало того, что он был «неорганизованный», мало того, что он не вовремя сдавал рукописи, мало того, что реальная жизнь интересовала его постольку-поскольку, а жил он только как бы внутри своих романов, он еще и машину почти не водил!
До появления в его жизни Маши Вепренцевой писатель Аркадий Воздвиженский сменил четырех секретарей и нескольких водителей. Все они никуда не годились. Секретари преданно смотрели ему в рот, но никогда не знали, где его вещи и рукописи, грозных окриков пугались, на компьютере раскладывали пасьянс, позевывали в сторонку, варили скверный кофе и, главное, все стремились в шесть часов свалить домой, что было для Дмитрия Андреевича совершенно неприемлемо. У них был нормированный рабочий день, а у Воздвиженского его не было. Он щедро им платил, но оказалось, что никто не согласен работать день и ночь, хоть бы и за деньги.
Вот этого Дмитрий Андреевич решительно не понимал. Ему все думалось, что раз нашлась работа, на которой на самом деле можно зарабатывать, то уж и держаться за нее нужно руками и ногами! Но – вот странность! – объяснить этого он никому не мог. Никто его не понимал. Если он назначал на восемь вечера встречу с журналистом или продюсером, секретари утомлялись от одного только упоминания о встрече и считали своим долгом назавтра непременно отпроситься пораньше, в счет «вчерашней переработки». Родионов их увольнял, приходили новые, точно такие же.
И так продолжалось до Маши Вепренцевой, которая, явившись на собеседование два года назад, выслушала все требования мрачного Дмитрия Родионова, окончательно утратившего веру в русский народ, и, не моргнув глазом, сказала, что все его условия ей подходят. Родионов тогда не очень поверил, а узнав, что у нее двое детей, и вовсе хотел сразу отказать ей от места, но на тот момент не было никого, кто мог бы не то что найти ему нужные материалы, но даже и на звонки ответить, и Маша осталась.
«На две недели», – предупредил он тогда непререкаемым тоном, и она согласилась. А что ей было делать?
С тех пор прошло два года, и он понятия не имел, как это он ухитрялся жить без нее.
Она улаживала все его дела, искала в словарях, справочниках и Интернете необходимые для его работы данные, как мозаику, складывала его расписание, в котором было море всего – интервью, съемок, телевизионных программ, сценариев, продюсеров, выездных мероприятий, встреч с читателями и дней, когда он наотрез отказывался выбираться из дому, запирался в кабинете и писал по двадцать часов. Она сдавала в химчистку его костюмы, покупала ему ботинки, научилась завязывать галстуки, варить кофе так, как он любил, – молотого кофе насыпать примерно до половины турки, а поверх должно быть на два пальца воды.
И она уволила его водителя Гену, который однажды забыл Дмитрия Андреевича на мероприятии за городом. Ей-богу, забыл!.. Гена работал с девяти до девяти, когда нужно было куда-то ехать, и совсем не работал, когда никуда ехать было не нужно. В загородном клубе, где праздновали десятилетие некой компании, торгующей спортинвентарем, Дмитрия Андреевича чествовали не только как гения русской прозы, но и как выдающегося спортсмена, и дочествовались почти до полуночи, а в полночь, когда вся развеселая толпа стала разъезжаться, выяснилось, что ни машины, ни водителя нету. Уехал он. В девять у него рабочий день закончился, а телефон у шефа не отвечал, ну, Гена и отбыл, очень довольный собой и уверенный, что дальнейшая шефова жизнь к нему отношения не имеет.
И наутро Маша Вепренцева, зараза такая, Гену уволила.
С тех пор за рулем всегда была она сама, и Дмитрий Андреевич привык к тому, что водитель у него – женщина. А что тут такого?.. Раз уж эмансипация и полное равенство в правах, то и пожалуйста.
Черный и стремительный джип с хищным рылом вырулил на Маросейку, пару раз раздраженно огрызнулся на прочие машины, которые никак не хотели пустить его в свое стадо, рыкнул на присевшую со страху «Оку», покрасовался перед ней, сверкнул полированным боком, ленивой рысью доскакал до угла и свернул на бульвар.
– Сегодня четверг?
Маша покосилась на начальника.
– Да.
– Не проедем нигде, – сказал тот брюзгливо. – Пробки.
По вторникам и четвергам в Москве было как-то особенно невозможно проехать. Хотя с наступлением весны стало полегче – многие разъехались в отпуска или безвылазно сидели на дачах.
Машин и впрямь было много, тем не менее до школы они добрались быстро и еще оставалось время, чтобы доехать до Весника и даже не опоздать.
Во дворе уже вовсю носились освобожденные от тяжкой доли школьники, гвалт стоял невообразимый, и совершенно непонятно было, как можно в этой толпе выловить своего отдельного ребенка.
Маша моментально почувствовала себя виноватой. Она не должна навязывать Родионову свои личные дела! Сильвестр, конечно, отличный парень, но ее начальник вовсе не обязан проводить с ним время!
– Дмитрий Андреевич, может, я попрошу кого-нибудь…
– Не ерунди, – отрезал писатель Воздвиженский. – Мы уже все решили. Иди, добывай его, и поехали! Дел по горло!
Маша выскочила из джипа. С улицы в прохладную кондиционированность салона повалил теплый воздух, и запах тополей и асфальта, и влага вчерашнего дождя. Писатель Воздвиженский подумал, что зря он содеял в своем романе суровую зиму, теплое лето было бы куда как лучше, а Дмитрий Родионов подумал, что возить с собой по городу чужих детей – ужасная морока.
Зачем он согласился?.. И даже сам это предложил!
Хаотичное движение заряженных частиц за школьным забором продолжалось, и кто-то уже висел на худом и замученном боярышнике, а еще несколько щенят валялось на газоне, а другие вырывали друг у друга рюкзаки, и несколько томных барышень лет по четырнадцать взирало на малышачью возню со снисходительным презрением, а юноши этого же возраста, говорящие непередаваемыми шаляпинскими басами, косились на барышень и шикарными одесскими плевками сплевывали на асфальт, и все вокруг визжало, двигалось, прыгало, хохотало, сверкало на солнце.
– А я ему говорю: чегой-то ты звонишь? А он мне отвечает, что алгебру забыл!
– Ага, алгебру! Так я и поверила, что он алгебру забыл!..
– Да мы ваще вчера до двух часов оттягивались!..
– Мне он целых три эсэмэс прислал…
– Да этот фильмец отстой, ва-аще!
– А он в каком, в девятом или в десятом?
– Вот я иду, мажорю, а навстречу мне Анька из восьмого «Б»…
Опустив стекло и надвинув темные очки для неузнаваемости, Родионов курил и думал, что ни за что на свете не хотел бы вернуться в свои четырнадцать лет. Что там думают по поводу сей золотой поры именитые психологи и психологессы? Но детство мы вернуть не сможем заново, как первый вальс, оно не позабудется?! Школьные годы чудесные, с книжками, танцами, песнями? Из школьных чудесных годков ему помнилась одна сплошная морока с глубоким осознанием собственной никуда не годности, препирательства с биологичкой по поводу генов красной комолой[2 - То есть безрогой.] коровы, лазанье на канат и постыдное на нем болтание, потому что долезть до конца у него никогда не получалось, икс квадрат минус игрек квадрат, и возмущение отца, что он, его сын Дима, икс от игрека отнимает каким-то «примитивным» способом, а должен отнимать «красиво», прыщи на лбу, прыщи на носу, прыщи на груди, и никакого вальса!..
Вот идет, к примеру, он, Родионов, мажорит, а навстречу ему Анька из восьмого «Б»!..
– Здрасти, – сказал тоненький голосок где-то очень близко.
– Здравствуйте, – отозвался Родионов и завертел головой, пытаясь рассмотреть здоровающегося, но не смог, тот уже нырнул за заднюю дверь и теперь там возился.
– Это Сильвестр, – проговорила секретарша Маша очень быстро. – Дмитрий Андреевич, мы с ним уже обо всем договорились, он не будет нам мешать.
– Да кто ж спорит… – пробормотал Дмитрий Андреевич, и в это время к их машине двинулась небольшая компания пацанят, тех самых, что не обращали никакого внимания на девиц, которые не обращали никакого внимания на них.
– Садись скорее, – нервно приказала невидимому Сильвестру Маша, – нам некогда, у нас еще встречи сегодня!..
– Я сажусь, – выговорил тоненький голосочек, и сзади что-то упало.
Родионов вздохнул.