Чуров род - читать онлайн бесплатно, автор Татьяна Юрьевна Чурус, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
13 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В другой раз взмолилась наша девица Катеринушка!

– Тётенька, – кричит, – милая! Отдайте мне китрадочку, Христом Богом прошу! – Поверила ей старушка.

– Бери, – говорит, – дочка! Всё одно девки повыбросят! И карточку бери… кады и помянешь мою Агнеюшку! – примолкла, призадумалась, глаза на Катю подняла свои эмалевые. – А тебе-то, – молвила, – много ль счастия краса твоя принесла?.. – Ничего ей Катя не ответила – да и что ответишь?.. Попрощалась со старушкою, поклонилась ей в ноженьки… да и побрела себе тихохонько…

А Агнесса… ах ты Агнея-Агнеюшка… вот явилась, да вцепилась обеими руками собакою цепною что во сердце во Катино, да и дёржишь-дёржишь, спуску не даёшь – раскачиваешь его, ровно колокол… вот оно, сердце-то, и звенит будто, и плачет… живым человечьим голосом…

А сама-то ты, Агнея, явиться-то явилась – да всё молчком! А после оплела руками-ветвями гибкими, да нашу девицу крепко-намертво – да и поёшь песню какую диковинную:

– Отдай ты мене, – поёшь, – Матвея Иваныча! Отдай! На что он тебе? Мой он, мой… – и манишь, манишь рукою-то, Агнеюшка… Катя оглянулась – а Матвей Иваныч уж и тянется к ей, к покойнице… Вот и отпустила наша девица Матвея Иваныча, отпустила сонная-полоротая…


А толь такая тоска, такая тоска скрутила ей смертная… Вот и скётся Катя ровно бесприютная: по избе мотается-таскается, что отымалка какая, да к Марфе Игнатьевне приступом и кидается: дескать, как жить-то далее? – и мается девка, мается…

– Дык ить ты ж ровно бабка Крючок! – Марфа Игнатьевна ручищей махнула, да сгоряча махнула, со всего плеча: э-эх, разудалая душа! Катя и ахнуть не успела: что за бабка такая-эдакая? Да ей нонече хушь горшком прозови, толь в печь не сажай – один чёрт! – Слыхала небось? – ей сказительница лукавая. – А коль и слыхала, так послухай ишшо чуток, – и манит Катю-то пальчиком. – Вот была себе старушка, ага, – начала Марфа, да уселась поудобнее – подушку под бочок – да щёку рукой подперла, – и при ей старичок, а как же? – и подмигнула Кате глазком масленым: дескать, гляди, девка, не проморгай сказку! – Вот и всё бы ничего, да только шёл меж ими по вси дни спор: уж такой спор спорный, ровно бурьян лютый, – не продерёсси! А и спору-то: старик ей слово – она ему сто, да ядрёных-перчёных, что и во рту не подёржишь – выплюнешь, да ишшо и морду всю перекосит от при́вкусья! Вот жили-жили – видит старик: нету как нет житья, совсем старуха вышла из повиновения – знай своё гнёт! Думал-думал старый, ходил-ходил горемычный – удумал: порешил он старуху свою утопить, да на самом дне самого глыбокого колодца с самою что ни на есть студёною водицею. И настал день назначенный окунуть старику руку в студень серую – старуху отправить на тот свет-темень! А и жалость душит, что ни выскажешь, ни выплачешь, – ан делать неча! Вот повёл он свою старуху непутёвую ко колодцу ко глыбокому, а у самого дух точно худое решето, а и сердце трещиной изошло: одно слово – страсть! Вот взмолился он, к своей подруге окаянной обратился: повинись-де, старая, – всё прощу, отпущу! Куды там! Непреклонна! «Крючок!» – кричит, да смехом заливается! Вот схватил он её за косу – расплелась коса, распустилася! Повинись, мол, простоволосая, преклони колени, окаянная! А старуха знай своё: Крючок да Крючок! И хохочет что молодка, так и заходится. Вот схватил он ей за шею за морщинисту, вот рванул на ей платьице ветхое – знай своё старушонка насвистывает: так Крючком старика и окрещивает! Окунул он тады бесстыжую в муть мутную, в глыбь глыбокую – и следа от ей не осталося! Глянь, а оттуда, из мути да глыби, палец морщинистый вынырнул, да крючком тот палец был согнутый! «Что ж, последнее слово твоё!» – старик лишь и выдохнул… – Марфа Катерину смерила взглядом что аршином, покачала головушкой, зевнула, да роток и перекрестила. – Ну вот, кому сказка, а кому и бубликов связка… – А Кате нашей что сказка, что связка – всё едино… потому хушь горшком, хушь крючком… сказка-т сказывается…


Вот помин собрала: потому люди-т придут по душу Матвея Иваныча выпить-закусить, словцо какое меж делом обронить – а у ей уж и стол трешшит питием-яствием.

Вот Катя-т наша кутью кушает – ушки на макушке – да Мартына Харитоныча слушает.

А Мартын-то Харитоныч что: водочки стопочку но́лил, хлебцем ей чёреньким прикрыл, сольцой припорошил – всё чин-чином, всё как у добрых людей: мол, это упокойнику. А другую-т стопочку да в роток – и опрокинь. А уж третью что стопочку – поменьше чуток – девица наша подставила прямиком под бутылкино горлышко: бултых… и накрыла хлебцем чёреньким… То Агнессе, мол, померла, мол, горлица… А у самой бусинки на лбу выступили, да глаза толь и прикрыла ладошками, Катя-то, точно они, глаза-то, сейчас и выпрыгнут.

– Ну… – и звякнули стопочки: то Катерина, да Мартын Харитоныч, да Валька, да Марфа Игнатьевна – куды ж без ей, – да черный бородач, что в уголку посиживал тихохонько, – в горло и опрокинули водовку: хорошо пошла…


И что это как будто запахло клевером… али то ей чудится?.. Оглянулась Катерина промеж людьми: всё чин-чином – сидят закусывают, усы-бороду оглаживают, а у кого нет усов, – так роток масленый… и точно к чему прислушалась… зажмурилась – и… точно влечёт к чему нашу удумщицу… Слышь, поле-полюшко шумливое – а на ём клеверу видимо-невидимо… и светляки ясные глянули на Катеринушку… Поле… и они бегут, бегут по тому полю бескрайнему, лопочут… но себя наша лапушка, наша мечтательница почему-то не может спознать… волосы-ветви спутанные, руки тонкие… Господи, да то ж Агнесса… дриадушка Агнеюшка… И Агнесса, будто того и ждала: ждала, когда Катюшка признает ей, – мигнула по-русалочьи: дескать, бежим с нами, девица… Нет, не могла она нынче, не могла… И тогда Матвей Иваныч – рубашечка красная – с Агнессою – косою русою, – взявшись за руки, понеслись по полю бескрайнему, удаляясь от нашей ладушки, исчезая в зарослях клеверных… И полегчало Катеринушке: вот и свиделись они, голубки ясные, соколики…


А тут уж и человек с бородкою шелко́вой, что в уголке всё посиживал, всё стопочку за стопочкой в горлушко опрокидывал, и заговори тихохонько, на Катю поглядывая, – та села, девчоночка, поуспокоилась…

И стал вещать, разговоры разговаривать, да всё про красоту речи вёл. Вот стопочку в рот – и сызнова речь ведет, не закусывает. А уж что за голос-то – низкий, мягкий, матовый… ну точно туман по землице стелется! А Катя знай любуется на шёлкову бородушку – и что-то знакомое видится нашей головушке, что-то знакомое слышится… Незнакомец знакомый закашлялся: фразочка, ишь, затверделая – ин корябает горлушко! И вёл рассказ далее, да поглаживал бородку, да скользил глазом по Катиному телу белому, катался, что маслице да по блинку… наша дева и истаяла…

А и что красота? Красота, она страдалица: не она спасает – ею спасаются – как щитом прикрываются…

Расходиться стали, прощаться стали – поели-попили, стопки побили – и честь пора знать! А только кто-то и дотронься до плечика Катина – сейчас обернулась наша девонька, глазками лупает, роток раззявила.

– Вы меня не припоминаете? – улыбается, бородку поглаживает. Катя что зачарованная: головушкой только покачивает. И пропел таинственно – туману напустил свово матового: – Вермеер… – Экий пароль чудной…

– Дельфтский… – Ах как летит времечко! Катя помертвела-побледнела, ахнула! – Вы?! – а самой не верится…

– Я! – и склонил головушку. – А Вас-то я сейчас признал… – А та стоит, пританцовывает, что куклица на вервие! Вот ить… принесла нелёгкая…

– А как Вас звать-величать? Я и имени-т Вашего не выведала!

– А Петром, – и сунул свою крохотную сухую ладошку-ладью в Катину руку-реку волглую. И бородку знай поглаживает… Петя, Петя, петушок! Маслена головушка, шёлкова бородушка… Ах ты Господи…

И ворковали наши соколики, ворковали на языке диковинном! И сказывал Петр про то, как сыском ей сыскивал, как мотался за ей по коченевским кочечкам, по московским сквознякам – да не сыскал, не сыскал мудрёной головушки… след простыл… А ну как сыскал бы…

– Пётр! – спохватилась вдруг Катя непутёвая, заголосила что было сил! Но в ответ лишь входная дверь ветром хлопнула: а-ам!.. И что деется… Господи… а про Матвея-то Иваныча она ничего, ничегошеньки не вызнала… Кто он, что он был Матвею-то Иванычу… И хнычет… Ах ты Катя…


– Да горемычная ты моя! – Марфа Игнатьевна нынче добрая душа: обхватила Катину головушку, в самую маковку поцеловала: горячо-о-о так дохнула! – Об ём-то стоит ли тужить-убиватися? Э-эх! – Катя обернулась.

– Об ком? – спросила испуганно. А у самой на языке вертится: стерпи, Катерина, стерпи: Петра твово топерва не повернёшь… шь… шь…

– Да об етом, бородаче, – отвечает ей добрая Марфа Игнатьевна. – Кольцо у его на пальце обручальное! – Ай да Марфа, ай да зоркий глаз! Катя засмеялась. – Чай, знакомец твой не то? – Кивнула головкой нерешительно: да какой-де знакомец-то? – Ишь ты! – старуха развела ручищами. – Тоже небось полакомится-то захотелось ему! – Катерина бровки нахмурила. – Да это я так! – спохватилась Марфа глупая: дескать, и что же ты, старая, понаделала! – Он-то, видать, не пущает тебе! – задумалась. – Вцепился мёртвой хваткою – да и задярживает… – Катя наша и побледней: глазёнки испуганные, пересохло в горлышке!

– Кто? – спрашивает не своим будто голосом.

– Да твой… Матвей Иваныч… упокой Господь его душу грешную! – и ну креститься: старуха безумная! Катя глаза-то прикрыла ладошками, сидит кручинится! – Ты вот что, Катерина, ступай в церкву, свечечку ему поставь… охальнику… да и скажи: отпусти ты мене, мол, на все четыре стороны… – смолкла Марфа Игнатьевна, в глаза Катины глянула чёрные – заахала: – Ой, девица! Да что ты с глазами-то своими сделала? Господи… – и вглядывается, и вглядывается! – А то давай я с тобой пойду, в церкву-то, слышь, что ль? – и тормошит, тормошит бездушную Катю – та, точно куклица тряпичная, мотается из стороны в сторону! – Присушил он тебе не то, а, Катерин? – и трясёт-трясёт сызнова Катю обмякшую. – Ой и родимые ж мои матушки! – и за голову хватается. – Ну вымолви хошь словечко-то, а, Катя? Али так его любила, покойника! – и в крик, и в крик! – Ой, грех-то какой, грех какой! Он ить родственник твой!.. Да и старик совсем стара-а-ай!..

– Ничего-то я не ведаю, ничегошеньки! – взмолилась тут наша бедовая головушка. Ах ты Катя-Катерина, русая коса! – А только вот будто и впрямь душу он мою с собою унёс: вызнал, где она, душа-то, обитает, да потихонечку и выкрал ей… – Катя бессильно уронила голову на руки…

– Да ты что говоришь-то, девка? – Марфа сделала страшенные глаза.

– Ничего не знаю!.. – только и выдохнула наша раскрасавица! – А вот нет его на белом на свете – и мне что глаза застлало пеленой какой: хочу разорвать ту пелену – а её кто точно нарочно сильнее натягивает!.. – и махнула рукой. – Да не мучьте Вы меня, Марфа Игнатьевна, не пытайте… – С тем и ушла старуха… с тем и осталась Катя наша безутешная…


– Ты, Катя, деньги-то псу под хвост не выбрасывай! – говорит спустя какое-никакое времечко почтенная Марфа Игнатьевна. Говорить-то говорит, да сама свёрточек у Кати и выманивает, да в шкапик свёрточек-то припрятывает, да на ключик шкапик-то и запирает! – То твоё приданое! За угощение – спасибо, а тебе взамуж идтить надобно: то-то! – да ключик в карман и кладёт. – Не в вечных же тебе невестах сидеть? Вот и я говорю…


А Катя ширму сызнова выставила и носу не кажет за ей… А дни-денёчки меж тем катятся, ровно салазки новенькие, да скрипучими полозьями по ледяной по горочке… да в пропасть, слышь, срываются…


И пошто старушкою сидит молодушка убогою? Ровно стражница какая да острожница: не спугнуть бы, не спугнуть… Губы-губушки стишками шамкают на погибель душеньке девичьей… Уж и сама не ведает, дару ль Твоему, Господи, возрадоваться, что пригнул-приклонил ко сырой ко землюшке плечики? Табуны стихов пасутся, выпрядки, гривы растрепались буйные! Очи долу опускает: не заглядывай дарёному что коню в зубы-зубушки… Паси стада бесстыжие, выпаски, пастушка! Спасайся, пиши-выписывай… жить шибко не спеши…


А Катя меж тем и думает: вот Агнесса – или она, Катя, – явилась бы на свиданьице аль на встречу какую приватную-присватную, а только тут текст-то, текстушко, возьми да и растекись по жилам: без и́спросу без умыслу – тады что? Тады и бери ей голыми рученьками с поличным, нашу девицу: вот она, гляньте, вся как есть, наизнанку вывернута! Нет, одна, одна-одинёшенька… Так-то вот, так-то… сама с собою в такт… И сидит далее, пришепётывает…


И явился Кате Матвей Иванович – чтой-то давненько не было духу его, не наведывался – а тут явился не запылился, потому на том свете, сказывают, пыли-т несть, предстал пред очами нашей девицы, никуды и не денешься: прощевай, мол, Катерина, то в последний разок явился я тобе – боле, мол, не свидимся… Да сам и шерстит Катюшкины каракульки, да смешком и насмехается, охальник: нешто, мол, променяла ты мене, девка, на писульки-т бумажные? Да что такое: как ни силится наша девица разглядеть лица-т его, Матвея-т, Иваныча-т, не разглядит: так, мелькнуло лишь что смутное… И ни носочечка тебе, ни роточечка, ни какого другого глазика… хушь криком кричи… И роток раззявила, кроткая, и слов не подберёт, точно кто рассы́пал их, слова-словечечки, на земь семечками – а они не принялись: скособочились!.. Эх ты Катя, Катя неразумная, сейчас и сронила весь свой дар по бусинке – по бисеринке… И вглядывайся – не вглядывайся – уворачивается лихой мо́лодец! И ведёт речи мудренистые: спросонья, мол, не спо́рий, супротив и́спросом не поспрошай, бровь насупив русую… А та в крик: да что мне делать-то топерича, какую стёженьку-дороженьку-тропочку протопать белыми резвыми ноженьками, какую отворить дверочку? А он: ишь ты, шустрая, проворная, потерпи до поры до времени, строптивица, не торопи – пропоётся, бедовая ты головушка… И толь его и видели: плащом махнул своим – сто лет в обед – да ширму и зацепил: на земь скок-поскок – толь писульки и рассыпались…


Марфа и так и эдак, и с того боку приступит, и с эдакого: не враг, мол, я тебе, Катя, – а та сидит что баба каменная: ширму поставила сызнова, за ей и сидит-схоронилась. Не утерпела тут старая: и навязалась же, мол, на мою голову на старость лет! А ну ступай, мол, в церкву, грешница, да молись, лбом об пол бей, покуда дурь не выскочит, я, мол, про тобе уж и отцу Михаилу сказывала. А та сидит стуканом каким: а и где он, храм-то тот, и на что, мол, туды входить, коли всё одно в святая святых не ступить и кончиком стопы, хушь ямбом скачи, хушь хореем?.. Марфа толь и махнула рукой: ну что с ей взять, оглашенная!

Да толь Катя послушала старую, послушала – пошла.

И вот ишла́, наша девица, а за ею ступал – на ноги наступал август, жёлтый, тяжёлый август, медовый август, тягучий, тянучий и липкий, терпкий и шибкий… Август густой, август спелый-зрелый… Он жёг, он лез в глаза последними лучами лукавого солнца, он манил, он дышал прелестями, чаровал, колдовал, в лицо заглядывал и скрывался, па́смурнея… Он ласкал, он сквозил оскалом в ворохах бесконечных листьев, осыпа́вшихся с грустных, стыдящихся наготы своей дерев, что лишались на глазах пышных убранств и сверкали ныне пустотою пугающей на фоне растянувшегося беспредельно неба…

Ах листья вы, листья… Предательски разлетевшиеся листья… Вы словно пожелтевшие фотоснимки, выпавшие из старого альбома… И ноги вязнут в этих шуршащих, шепчущих листьях… Ш-ш-ш… То август дёржит – не отпускает, смотрит с прищуром: а ну, дерзни…

Листья stilissimo стилом ниц пикируют – целые кипы листьев стилом ниц… молиться бы… да не престало…

Листья устали – и опали, листья посланьями устлали землю… листья истлеют…

Уста сочные августа источают елей чистый, сладчайший: ей-ей, остерегайся…

Вот шорох-хор листьев согласный, вот листья-солисты… неистовые улиссы…

А август шлейфом волочился за девою нашей, лукаво ей подмигивал, дышал густою душною истомою, морочил голову… заглядывал в очи, а очи у ей потемнели: вот что сливы спелые-преспелые, которые сейчас лопнут – до того соком налились – и поблёскивают на солнышке, словно в масле их кто обвалял… вот такие у неё нонче очи сделались…

Катя наша сейчас и удумала глянуть на солнышко горящее: хошь краешком глазка! Глянуть-то глянула наша зазнобушка – да солнце хитрющее плеснуло в лицо девице свету обжигающего, закружилось, пошло плясать да вилять своим задом пышным, выпуклым… Батюшки, и что это деется: выпрыгнуло словечечко негаданно, выпрыгнуло упругим мячиком – не успела опомниться наша Катя непутёвая! И бессильно щурится, ресницами пушистыми золотистыми хлопает – да всё одно: какое-то марево бесцветное… ух, толстобокое… И покуда не спали чары солнцевы, дева наша застыла что слепошарая… ух оно солнце – горячее, жгучее, хитрое, круглое, зрячее… Продрала глаза Катеринушка – и чудится нашей головушке: стоит кто пред самым пред носом девичьим в плаще сером поношенном… Дух захватило… Пустое: то ветер колышет на ей платье белое… ух, солнце… выспалось, выкатилось на́ небо, что яблочко на тарелочку, и кренделя выделывает…

Долго ли коротко, а добрела Катя до храма, ноги в кровь посбивала, августом гонимая, солнцем палимая. Вот взошла на приступочек, а тетка кая-то в чёренном платке, ей и толканула взашей: ишь, прёт что опара, шары, мол, выпучила! А Катерина, русалка лукавая: ах ты, кошёлка, мол, старая! Знамо дело, тетки-черноплаточницы не пустили Катю нашу во храм, хиврю простоволосую, – да покуда она взад ишла́, ишшо понукали ей шалавою да лешею…


Да Господь не стал ждать-пождать, покуда дурища наша прийтить сподобится – сам пожаловал, явился пред ей что живёхонек, сел на краешек коечки, да и свет себе излучает, а что и свет – пёрышком не выпишешь.

Она-т лежит на постеле – а там что личико блаже-е-енное, а и глаза-т прикрыла, да слёзки-то, слёзки непрошенные крупными горошинами выкатываются – ресницы девицы склеивают, сцепляют, слёзки солёные… аль то салазки быстрые по льду скользят по гладкому… Да и пошто лежит-то – да всё мертвяка свово высматривает: эдак приоткроет глазок-другой, одну щёлочку, разорвёт оковы горячих век, переплетённых шелко́выми нитями ресниц золотых… Вот приоткрыла: желанный, мол, мой! – и рученьки белые протягивает.

А Господь: срам прикрой, бесстыжая – и одеялку на ей накидывает. Не видишь, мол, кто пред тобой? А Катерина: ой, Господи… А Господь: слава Богу, признала, глуподурая. И оставь, мол, мертвяка мене, неча, мол, спокой его нарушать, ишь, мол, шустрая!

А и не испужалась она, ровно кажный божий день с Господом разговоры разговаривала. Господи, криком кричит, а не напутал ли Ты: можа, не того забрал? А Господь: нет, ну не пустоголовая, а? У Бога бывают ли оговорки-путанки? Ты говори да не заговаривайся!

А она своё: возверни, мол, Ты его мене, то мертвяка-т. Не могу, мол, я без его боле-то мыкаться. А Господь: да нешто Господу шутки шутить пристало: то забери – то возверни! Мертвяк-то там при деле у мене приставлен, мол, там-то ить тоже кажну душу пристроить надобно, куды кого, потому порядок во всем быть должо́н! А ты, мол, что удумала?

А то, мол: тады забери и мене, Господи, пошто ж Ты не призовёшь мене, Отец, мол, мой? А Господь: да у мене, мол, и своих забот полон рот, а то, ишь, мол, вперёд батька́ в пекло прёт, ретивая, да и рано, мол, тобе ишшо, девонька, раным-ранёшенько, красная!

А и долгонько ль терпеть муки сея?.. А покуда сказка и сказывается, добрая девица, покуда бреди… Сама забрела в дебри замысловатые – и бреднем не выловишь… да и Божьим промыслом…

А можа, всё ж возьмешь мене, Господи? А ну цыц, сам ведаю, что творю, язык-то попридярживай!

Она, Катерина-то, язычино и прикусила, да толь и закричи: ой, мол, Господи, да говоришь-то Ты со мной ровно по-коченёвскому, по-чуровски… и ахнула, и глаза большущие сделала. А Господь и похохатывает в бородушку шелко́вую: ишь, приметила! Дык а кто тобе, мол, и язык дал, и слог? То-то, мол, а ишшо, мол, мордуется! Я ить могу и забрать, коли не нужо́н, язык-то, а могу и поддать чуток: сказывай, мол, ко́го рожна тобе надобно!

А та, вот ить глуподурая: язык, мол, мой – палач мой! Ясатчику-палачу эдакую дань-то плачу́ – а он пуще прежнего не пущает… Аль пушнинка не нежна?.. Аль Катюшка не княжна… книжная?.. А Господь бородушку поглаживает да тихохонько так посмеивается: экий-какой вложил в уста Катюшкины язык сказочный, знатная работа, мол.

А та всё своё гнет: да тяжелы дары-то Твои, Господи! А для людей это так, пустяк, Пух Пухович, Пустяк Пустякович: мол, и что за дар такой особельный вот так вот взять живого человека да и прописать его каракульками. А Господь сызнова и посмеивается, потому знатно речь ведет девчоночка.

Вот сам-то посмеивается да на часы поглядывает: мол, некода мене с тобой, красная, лясы точить, хушь и точишь ты острее острого. У мене, мол, знаешь, сколь таких, как ты, и кажному словцо молвить надобно, да своё, а Я-то, мол, один. А ты сама, мол, хотела сказки сказывать, хивря ты, кого молила-то? На небесех-то, мол, всё как есть прописано. Ну, а коли сказка сказывается, знать, и дело деется… куды ж оно денется… И не морочь ты, мол, мене голову, потому, мол, и так трешшит. И махнул рукой, а рука, слышь, легкая, там невесомая, что пух… И дурь, мол, эту поповыбрось, а не то…

А она: Господи, но страшно мене, тяжко мене! Беззащитна, мол, я, точнёхонько кожу с мене содрали живьём. А Господь: ишь, шибкая, не даёт слова сказать! Побойся Бога, мол. А кожа нарастет новая… Сказал – и толь Его и видели…


И сейчас свист неистовый: будет, мол, сиднем сидеть – ступай кувыркаться, кудрявая, кульбиты свои, кулёма, выделывать… да хушь на башку встань, хушь закричи по-петушьему… давай, мол, что там у вас, у кривляк, припасёно да у потешников – всё кажи доброй публике: уплочены рублики…


Ан не блестеть – мерцать она хотела. Не светить – тлеть! Тайна, во всём должна быть тайна… А тайна – это туманы, серый моросящий дождь: выйдешь из дома – не знаешь: придёшь – не придёшь?..


И тую ж ночь пожаловал… Мотечка мой, да как же так? Я ить и ждать тобе не жду! Низким, сдавленным голосом вымолвила, точно кто душил ей, ясную! Душить-то душил – ан сколь уж никто-то не мял ейна тела-то белого?.. Это что ж это, люди добрые, деется? Веки вон заплясали-задёргались, лицо пошло эдакими бледно-розовыми пятнами! Господи… что́-то она удумала?.. И руки, глянь, рученьки повисли плетьми…

Эвон, мол, свидеться мене с тобою ишшо разочек выпало, любушка моя, ведушка! Пропел какой скороговоркою – и сейчас обернулся уж таким добрым молодцем, таким соколиком предстал пред очами Катиными. Предстать-то предстал – да глядит растерянно: глазёнками испуганно шныряет по лицу её гладкому да белому, словно текст кой диковинный считывает – строчечка за строчечкою… считывает – ан никак не разберёт…

А у неё-то, у нашей свет-Катеринушки, сердечко будто стихло – не трепыхается… точно птаха малая уснувшая комочком свернулась, нахохлилась…

И вот говорит он – а у ей губы красные, сочные, бархатные; сурьёзно говорит – а у ей косы-колоски золотисто-пшеничные; говорит-говорит-заговаривается, речь изузоривает, руками размахивает – а уж грудь что девичья…

Э-эх, соколик, а и нужо́н твой сурьёз нашей девице: русая коса до пят, ишь, поповыросла!

И так говорил: вот наречёшься ты речкою пограничною, межевою реченькой – и сейчас потечёшь… а коли песнею – пропоёшься, протяжная, эхом задёржишься… а уж коли сказочкой – то и семи мудрецам, семи сказителям не высказать… потому несть тебе конца, бескрайняя…

А мои каракульки хушь горшком называй – в печь нейдут… И перетёр ниточку – и поскакали бусинки по́ полу, да по щелям и позабивались, сидят – носу не высунут… И махнул рукой…


И в последний раз они свиделись… потому всё на белом свете кончается: кончается, дабы начаться сызнова – но то уж иная присказка…


И не взяла она под белы под рученьки свово сокола ясного-прекрасного, разлюбезного мил дружка, суженого-ряженого – и не повела за собою, дева-девонька, младая, румяная, стыдливая зорюшка, что робеет поутру растечься по небу по хмурому. И не ишли они, голубки родимые, всё узкою-преузкою тропочкой – и не вышли во поле во́ чисто, ко могилке Катюшиной матушки. И не встали они у дороженьки, не поклонились поклоном поясным могильному хладному камушку, что луна обвила своими тонкими светлыми рученьками. И не молвила девонька:

– Родимая ты моя матушка, глянь-ка, выгляни из своего прибежица на любимого ясного сокола, суженого что ряженого, касатика, голубка крылатого! Прими ты его, матушка, не брани ты свою дочурочку-чурочку! А он станет батюшкой твоей Катюшеньки детушек… – так не рекла – растеклась реченькой журчащею…

И секретик, что приоткрыла некогда Косточке, не явила разлюбезному свому, желанному, секретик-картинку под стёклышком, укрытый землицею могильною.

И не молвила: «Лежала я, молчаливая, сокрытая в гробнице невеста белая, – и ты явился князем-избавителем, желанный мой, наречённый мой, обласкал уста мои запечатанные устами сладостными сахарными, пробудил мене ото сна-смертушки, но надобно ещё оттаять девице, позабывшей вкус поцелуев лакомых да манящих поболе самой манны небесной…»

На страницу:
13 из 14

Другие электронные книги автора Татьяна Юрьевна Чурус