«Страсти какие ребенку на ночь…» – ворчит няня.
Дядя поклонился и исчез. Марьиванна закрывает за собой дверь: до завтра, до завтра!
Уйдите все, оставьте меня, вы ничего не понимаете!
В груди вертится колючий шар, и невысказанные слова пузырятся на губах, размазываются слезами. Кивает красный ночник. Да у нее жар! – кричит кто-то из далекого далека, но ему не перекричать шума крыльев – гуси-лебеди обрушились с грохочущего неба!
…Дверь на кухню закрыта. Солнце пробивается сквозь матовое стекло. Полдень облил золотом паркет. Тишина. За дверью Марьиванна, плача, жалуется на нас:
– Больше так не могу! Что ж это – день изо дня все хуже… Все поперек, все назло… Я трудную жизнь прожила, все по чужим людям, всякое, конечно, отношение было… Нет, условия – я не говорю, условия хорошие, но в моем возрасте… и здоровье… откуда такой дух противоречия, и враждебность… хотела немножко поэзии, возвышенного… Бесполезно… больше не выдерживаю…
Она от нас уходит!
Марьиванна уходит от нас. Марьиванна сморкается в крошечный платочек. Пудрит красный нос, глубоко вглядывается в зеркало, медлит, будто что-то ищет в его недоступной, запечатанной вселенной. И правда, там, в сумрачных глубинах, шевелятся забытые занавеси, колеблется пламя свечи, выходит бледный дядя в черном, с листком в руках:
Принцесса-роза жить устала
И на закате опочила.
Вином из смертного фиала
Печально губы омочила.
И принц застыл как изваяние,
В глухом бессилье властелина,
И свита шепчет с состраданием.
Как опочившая невинна.
Порфироносные родители
Через герольдов известили,
Чтоб опечаленные жители
На башнях флаги опустили.
Я в похоронную процессию
Вливаюсь траурною скрипкою.
Нарциссы в гроб кладу принцессе я
С меланхолической улыбкою.
И, притворяясь опечаленным,
Глаза потуплю, чтоб не выдали:
Какое ждет меня венчание!
Такого вы еще не видели.
Смертной белой кисеей затягивают люстры, черной – зеркала. Марьиванна опускает густую вуальку на лицо, дрожащими руками собирает развалины сумочки, поворачивается и уходит, шаркая разбитыми туфлями, за порог, за предел, навсегда из нашей жизни.
Весна еще слаба, но снег сошел, только в каменных углах лежат последние черные корки. А на солнышке уже тепло.
Прощай, Марьиванна!
У нас впереди лето.
«На золотом крыльце сидели…»
Сестре Шуре
На золотом крыльце сидели:
Царь, царевич, король, королевич,
Сапожник, портной.
Кто ты такой?
Говори поскорей.
Не задерживай добрых людей!
Детская считалка
Вначале был сад. Детство было садом. Без конца и края, без границ и заборов, в шуме и шелесте, золотой на солнце, светло-зеленый в тени, тысячеярусный – от вереска до верхушек сосен; на юг – колодец с жабами, на север – белые розы и грибы, на запад – комариный малинник, на восток – черничник, шмели, обрыв, озеро, мостки. Говорят, рано утром на озере видели совершенно голого человека. Честное слово. Не говори маме. Знаешь, кто это был?.. – Не может быть. – Точно, я тебе говорю. Он думал, что никого нет. А мы сидели в кустах. – И что вы видели? – Всё.
Вот это повезло! Такое бывает раз в сто лет. Потому что единственный доступный обозрению голый – в учебнике анатомии – ненастоящий. Содрав по этому случаю кожу, нагловатый, мясной и красный, похваляется он ключично-грудинно-сосковой мышцей (всё неприличные слова!) перед учениками восьмого класса. Когда (через сто лет) мы перейдем в восьмой класс, он нам тоже все это покажет.
Таким же красным мясом старуха Анна Ильинична кормит тигровую кошку Мемеку. Мемека родилась уже после войны, у нее нет уважения к еде. Вцепившись четырьмя лапками в ствол сосны, высоко-высоко над землей, Мемека застыла в неподвижном отчаянии.
– Мемека, мясо, мясо!
Старуха потряхивает тазик с антрекотами, поднимает его повыше, чтобы кошке было лучше видно.
– Ты посмотри, какое мясо!
Кошка и старуха с тоской смотрят друг на друга. «Убери», – думает Мемека.
– Мясо, Мемека!
В душных зарослях красной персидской сирени кошка портит воробьев. Одного такого воробья мы нашли. Кто-то содрал скальп с его игрушечной головки. Голый хрупкий череп, как крыжовина. Страдальческое воробьиное личико. Мы сделали ему чепчик из кружавчиков, сшили белую рубашечку и похоронили в шоколадной коробке. Жизнь вечна. Умирают только птицы.
Четыре беспечные дачи стояли без оград – иди куда хочешь. Пятая была «собственным домом». Черный бревенчатый сруб выбирался боком из-под сырого навеса кленов и лиственниц и, светлея, умножая окна, истончаясь до солнечных веранд, раздвигая настурции, расталкивая сирень, уклонившись от столетней ели, выбегал, смеясь, на южную сторону и останавливался над плавным клубнично-георгиновым спуском вниз-вниз-вниз, туда, где дрожит теплый воздух и дробится солнце в откинутых стеклянных крышках волшебных коробок, набитых огуречными детенышами в розетках оранжевых цветов.
У дома (а что там внутри?), распахнув все створки пронизанной июлем веранды, Вероника Викентьевна – белая огромная красавица – взвешивала клубнику: на варенье себе, на продажу соседям. Пышная, золотая, яблочная красота! Белые куры бродят у ее тяжелых ног, индюки высунули из лопухов непристойные лица, красно-зеленый петух скосил голову, смотрит на нас: что вам, девочки? «Нам клубники». Пальцы прекрасной купчихи в ягодной крови. Лопух, весы, корзинка.
Царица! Это самая жадная женщина на свете!
Наливают ей заморские вина,
Заедает она пряником печатным,
Вкруг ее стоит грозная стража…
Однажды с такими вот красными руками она вышла из темного сарая, улыбаясь: «Теленочка зарезала…»
На плечах топорики держат…