Кланяешься, конешно, смотря по чину. Если малый мурза – голову приклонить, руку к желудку.
Если большой – в пояс: волосами в снег али в пыль, а рукой дугу отмахнуть.
Ежели красные сани – …не приведи господь. Нет, нет, нет. Тьфу, тьфу, тьфу. Нет, нет.
Проедет мурза, напылит, напачкает, – можно опять шапку надевать, рукавом морду обтереть, и – на здоровьичко, свободен. Рыло можно опять прежнее, простое, злобное, – плюнешь, обматеришь, вслед оскорбление какое – пожалуйста. А не то просто ворчишь: «Ишь расселся…», хотя чего ж? не стоять же ему в санях-то? – или длиннее: «Ездиют тут!.. ездиют и ездиют, а чего ездиют, и сами не знают!», а это тоже просто так, к слову: уж мурза-то наверно знает, куда ему ехать.
А так говорится для того, чтоб свою досаду подольше потешить. Когда ворчишь сквозь зубы, да бормочешь, да набычишься, да еще пасть на сторону свернешь – злость, она хорошо так, тепло внутри пощипывает. Чего-нибудь крепкое сделать хочется. Ногой забор пнешь. Собачонку, если подвернулась. Ребятенку затрещину. Мало ли. Всяко себя выразить можно.
А иногда бывает, и злиться неохота. Вроде как грусть внутри. Будто жалеешь кого. Фелософия, должно быть.
А сегодня с утра новое чувство вступило: чувствовал себя Бенедикт умным и богатым, и охота было, чтоб все видели: вот он идет, Бенедикт, умный и богатый. И щедрый. Остановился, слепцов послушал. Они как раз старинное, бойкое грянули: «Два двенадцать восемьдесят пять ноль бэ! Два двенадцать восемьдесят пять ноль вэ! Два двенадцать восемьдесят пять ноль гэ!» – послушал и кинул им мышей связку. Ага, целую связку! Гуляем!
После нищим побирушкам связку – швырь! Чуть не передрались, вмиг подачку в клочья разнесли. Потеха! Потом по рядам пошел, вкуснятину покупать. О, сразу уважение… Заметили…
Кланяются:
– К нам пожалуйте!.. Чего душа просит?.. Рассольчику, барин, отведайте, рассольчик у нас самый лучший!..
Отведал рассольчику. Взял. Всего взял, чего душа просила: и простого, и моченого, и фаршированного. Хлебеды взял четверть пуда, козьего творожку, огнецов с полдюжины – ватрушку испечь. Вермишели квашеной. Репы. Гороху красного и синего. Квасу кувшин. Туесов накупил, всю провизию в них поклал. И еще холопа нанял всю эту тяжесть до дома доволочь, а по правде сказать, не столько оно тяжело было, сколько знатность свою охота было вволюшку выказать. Дескать, вознесся выше я главою непокорной александрийского столпа, ручек не замараю тяжести таскамши. Обслугу держу. Не вам чета.
И сейчас же неувязочка вышла: которые Бенедикта не знали, думали, что такой богач беспременно в сани сядет, а какие ж у Бенедикта сани? Так что некоторые, гниды, в кулачок хихикали. А которые его знали, те порешили, что это не холоп, а приятель Бенедиктов, и дивилися, что ж это приятель-то эдакие короба тащит, аж раскорячился, а Бенедикт руки в карманы засунул и идет себе насвистывает, а не подмогнет? Хотел всласть почваниться, а нет, не удалося.
А по дороге Бенедикт волновался, чтоб вперед холопа не забежать. А то только отвернись, а он, может, шасть в проулок, – с таким добром-то, вы что!!! Ищи его потом. Потому шел Бенедикт за холопом шаг в шаг, только покрикивал: «Не сюда, тудыть!.. Заворачивай! Заворачивай, говорю, песий сын! Налево! Все вижу, все вижу! Я тута! Слежу!» – и все такое.
Тревога большая была. Но дошли хорошо. Может, холоп, хоть он и холоп, тоже соображал, что далеко с такой тяжестью не убежишь: Бенедикт догонит и побьет. Бенедикт, когда его нанимал на торжище-то, в холопском закуте-то, и кулачищи свои ему показывал, и личиком суровился, и глазами выражал: гнев грядущий, подозрение всеохватное, неудовольствие на весь род людской. Пужал.
Но и думать не забывал, пока шли-то: ай, ведь до чего удача хорошая, когда ум к делу приложен: за одну ночь заработал себе цельный стол еды. А?! Теперь дальше так: ватрушек напечь, гостей назвать; хорошо бы Оленьку, ну а ежели не выйдет, можно и Варвару Лукинишну, можно и другого кого со службы. Варфоломеича можно, он байки мастер рассказывать. Ксеню-сироту. С ней, правда, скучно, и вида никакого. Соседей, что ли, пригласить. Да, позвать голубчиков дюжину, избу подмести, свечей натыкать… Нет, нанять бабу пол мести… Чего самому-то горбатиться? Да, и ватрушки пусть тоже баба печет. А платить опять мышами. Да, и слепцов нанять!!! Во, точно! Всю артель и нанять. Сурприз гостям!.. Попили-поели-поплясали, потом, может, в поскакалочки играть… Али в удушилочку. Но не до смерти, а так, наполовинку. Так, а объедки под пол, а мышей опять набежит видимо-невидимо – а опять наловить – а наловивши, опять еды купить – а еду опять туда же! под пол! – а с-под пола мышей! – а опять сменять! и еще! И еще!..
Батюшки!.. Это что же будет? А будет, что таким макаром Бенедикт до того разбогатеет, что, глядишь, и работать не надо! Да! А начнет мышей в рост давать! Слуг наймет: одних дом сторожить, да и дом-то надо светлый, высокий, двухъярусный, с прибамбасами по кровле-то!.. А других слуг, чтоб сторожей сторожили, следили, чтоб те не взяли чего! А третьих, чтоб за этими смотрели!.. А четвертых… Но это ладно, это потом сообразим… А баб нанять, чтоб готовили… А еще слепцов, чтоб постоянно дудели да бренчали, Бенедикта увеселяли; помост им в углу построить, да чтоб там и сидели, пели чтоб день-деньской… И баню хорошую построить… И в баню тоже музыку провести… других слепцов… Сам моешься, сам слушаешь… И девку-чесалку нанять, чтоб спину чесала… А другую – чтоб волоса расчесывала и песни мурлыкала… Ну, чего бы еще? Да! Сани!.. И подъезд к дому широкий, и ворота на замке… Эй, холопы, отворяй, барин едет!.. Вот все падают ниц. Бенедиктовы сани во двор въезжают и прямо к терему… А из терема навстречу Оленька, белая лебедушка: здравствуй, свет мой, Беня, а попрошу к столу, уж так заждалася… все-то глазыньки проглядела…
…Дошли. Фу-х… Вот видение-то какое вышло… избенка-то наша, прямо сказать, не терем. Холоп туеса поставил в снег. Усмехается. Бенедикт отстегнул плату: мышей связку. Посмотрел: у холопа на рыле неуважение, точно, играет. И сразу разговор пошел такой неприятный…
Холоп говорит:
– У кого служишь?
Бенедикт ощерился:
– Служу?! Я-те дам: служу! Я государев работник. А не «служу»!
А холоп:
– А провиант кому?
А Бенедикт:
– Мне провиант! Свое хозяйство! Щас есть буду!
А холоп:
– Ща. Свое.
Плату взял, высморкался на снег, прямо под валенки Бенедикту, да и пошел себе.
От ведь холопское отродье!!! Холоп он и есть холоп!!! А догнать его, да плату отнять, да в рыло ему въехать как следует, да ногами-то потоптать за обиду, за своеволие!.. Скотина!!! Бенедикт дернулся было, да побоялся оставить туеса без присмотру: уже голубчики стали стекаться, на еду смотреть. Тьфу! Плюнул, вволок туеса в избушку.
Гадина холопская, сучий потрох! Намекнул, гнида, что и Бенедикт, мол, – не Бенедикт, а холоп чей да нибудь, как и он сам, что и еду-то он, мол, не себе купил, а хозяину, что и изба-то не изба, а сараюшка, клеть, может, какая перевалочная… И мечты-то его все пустые: сани захотел… Нет, нельзя оставить! Догнать по-быстрому да поджопник ему!!! Бенедикт бросился на улицу, туда-сюда… Нет, пропал холоп, как и не было… А может, примерещилось?
Вернулся в стылый, холодный сумрак избы. Как время-то пробежало. Пока туда-сюда – уж солнце садится. Пощупал печь: холодная. Не должно бы, а? Открыл заслонку – ясно… Воры были. Сперли угольки с огоньками. Одна холодная зола. Ну что ж…
Вдруг скучно стало. Расхотелось как-то всего. Сел на тубарет. Встал. Распахнул дверь, постоял, прислонясь к притолоке. В груди что-то кислое такое взошло, как слабость. Да! Вечер уже. Середь дня – вечер; это и есть зима. Бледное закатное небо, на небе ветки деревьев словно углем прочерчены. Гнезда колтунами. Заяц порхнул. Понизу – грустная синева снежных увалов, пригорков, сугробов. Чахлый черный тын, как старый гребень. Еще виден, а погасни закат – и ничего не увидишь в кромешной тьме. Сразу выступят звезды, нальется небосвод их молочным, слабым свечением – как будто издевается кто, али равнодушен, али не нам эти небесные огни предназначены: что разглядишь при их тусклом, неживом мерцании! А наверно так, а не для нас они!..
…А и все так! Будто кто для нас, для людей, изо всей безмерной природы малый кусок выкроил: вот вам, голубчики, солнца чуток, да лета кусок, цветок тульпан, травки зеленой малость, малых пташек на сдачу, да и будя. А всех остальных тварей припрячу, ночью оболоку, тьмою укрою, в лес да под пол, как в рукава, заховаю, малый свет им зажгу, звездный, – им и хватит, им и хорошо. Пущай шуршат, юркают, пищат, размножаются, своей жизнью живут. А вы их, ну-тко, ловите-ка, если сумеете. Поймали? – кушайте на здоровье. А не поймали – как знаете.
Бенедикт вздохнул тяжело, да сам свой вздох и услышал. Вот, опять… Опять в голове раздвоение какое-то. То все было просто, ясно, счастливо, мечты всякие хорошие, а то вдруг будто кто сзади подошел да все это счастье из головы и выковырнул… Как когтем вынул…
Кысь это, вот что! Кысь в спину смотрит!!!
Бенедикта даже затошнило от страха, от нехорошего, под ложечкой сосущего чувства. Он захлопнул дверь, не досмотрев заката, не додышав сырого, синего вечернего воздуха; поспешно заложил на крюк, на засовы; споткнулся в тухлой избяной тьме о творог; и матюкнуться забыл; ощупью добрался до лежанки и лег поскорей, не чуя ног.
Сердце билось. Кысь это… Она. Вот, значит, что. А не фелософия никакая. Правильно говорят: кысь в спину смотрит!
Это она там, на ветвях, в северных лесах, в непролазной чащобе, – плачет, поворачивается, принюхивается, перебирает лапами, прижимает уши, выбирает… выбрала!.. Мягко, как страшный, невидимый Котя, соскочила с ветвей, пошла, пошла, пошла, – ползком под буреломом, под завалами сучьев, колючек, длинным скачком через седой, мохом обросший, метелями поваленный сухостой!.. Ползком и скачком, гибко и длинно; поворачивается плоская головка, поводит из стороны в сторону: не упустить, не потерять бы следа: далеко в худой избе, на лежанке, налитый теплой кровью, как квасом, лежит и дрожит, в потолок уставился Бенедикт.
Ближе, все ближе к жилью!.. Где поземка стелется, пылит по оврагам, где метель столбом, где снежный смерч с полей поднялся, там и она: летит в поземке, вьется в метели! Ни следа не оставит лапами на снегу, не спугнет ни одного подворотного пса, не потревожит домашней твари!..
Ближе и ближе – и кривится невидимое лицо ее, и дрожат когти, – голодно ей, голодно! Мука ей, мука! Кы-ы-ысь! Кы-ы-ысь!
Вот она подкрадывается к жилью, вот глазыньки-то закрыла, чтоб лучше слышать, вот сейчас прыгнет на ветхую крышу-то, на остывшую трубу-то; вот напрягла ноги…
…В дверь стукнули: тук-тук-тук. Бенедикт вскочил, как ударенный палкой, страшным криком крикнул:
– Нет!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
– Ах, вы заняты, голубчик? Так я попозже зайду, – из-за двери голос такой знакомый: Никита Иваныч. Господь послал!.. Господь послал!..
Како
Неделю провалялся Бенедикт в лихорадке – позорище и стыдобушка. Как все равно дитё малое. Старик ему и огонь разжег, и ватрушек напек, и кипяточку пить подавал. Сами вдвоем все и съели.
Вот те и праздник Новый Год. Прошел, минул, как и не было, – такая жалость, все упустили! А голубчики, видать, веселилися вовсю, плясали, да хороводы водили, да свечки по Указу жгли, да ржавь пили: после праздника, как водится, увечных да калечных в городке прибавилось. Идешь по улочке, сразу скажешь: праздник был да веселье: тот на костыликах клякает, у того глаз выбит али мордоворот на сторону съехамши.
Бенедикт, оклемавшись, сокрушался: жизнь стороной прошла, по губам мазнула, – как всегда, как всегда! Вот обида-то! Вот черная досада! Он ли не готовился, он ли разум в дело не пускал? мышей не ловил, на снедь не менял? Ведь две недели, почитай, жил в ожидании светлого, радостного: гости, свечи, музыка!
Ведь жизнь-то, она какая? – труды, да холода, да посвист ветра! Так? В кои-то веки праздник выпадает.
А он, видать, простыл да надорвался, али другое что, – али с голодухи, али несвежего чего в Столовой Избе поел, – кто знает? – да и свалился в жару, в лихорадке, и где вы нынче, дни золотые?