Здесь нет никаких гномов, строго сказала она себе и осторожно, по шажочку, двинулась в квартиру. Третий этаж, какие гномы!
Теперь ей уже казалось, что и воздух здесь холодный и влажный, могильный какой-то воздух, и неспроста он такой!.. Может, где-то здесь бродит душа слесаря дяди Гоши, обратившаяся в привидение!
В глубине квартиры раздался шорох, показавшийся ей шелестом крыльев летучих мышей в подземелье, потом что-то заскрежетало – может, цепи на истлевших костях скелета?!
Олимпиада потрясла головой.
Никаких костей. Никаких скелетов. Просто квартира покойного слесаря.
Ей очень захотелось вернуться. У нее Олежка, мать и Марина Петровна на работе. Отсюда, из этой квартиры, казалось, что ее жизнь прекрасна и все еще впереди, да и то, что позади, чудесно, волшебно!..
Зачем ее сюда понесло?!
Шаги. Олимпиада в панике отступила назад и вбок и прижала уши, как заяц, настигнутый собакой, которому некуда больше бежать и жизнь которого больше ничего не стоит.
В конце коридора показался Добровольский, поглядел на нее, хмыкнул и покрутил головой.
– Вот я не угадал, – сказал он негромко и как-то очень прозаично. – Я был уверен, что ты сидишь дома, пьешь кофе и страдаешь.
Олимпиада перевела дух.
– Почему страдаю? – спросила она немного дрожащим, но все же очень деловым голосом, будто в этом было все дело.
Добровольский еще посмотрел на нее и вздохнул:
– Из-за меня, конечно, – сказал он совершенно серьезно, – из-за кого же еще тебе страдать?
Это была крошечная проверка, маленький экзамен себе – ошибся или нет? – и оказалось, что не ошибся.
Олимпиада Владимировна не стала возмущенно отнекиваться и горделиво заявлять, что она о нем думать не думает и вообще знать его не желает. Олимпиада Владимировна подошла, серьезно посмотрела на него и спросила:
– Откуда ты знаешь, что я страдаю?
– У тебя на лице написано, – объяснил Добровольский, и она взяла себя за щеки, словно на ощупь проверяя, нет ли на них надписей.
На этом с личной частью было покончено, и началась деловая.
– Зачем тебе понадобилось в эту квартиру?
– Когда я поднимался на чердак, эта дверь была открыта. Я подумал, что, раз кто-то ее уже открывал, открою и я.
– Зачем?
– Вот и я не понимаю – зачем. Однако совершенно очевидно, что кто-то из соседей был здесь, когда Парамонов упал с крыши. Стой тихо и не мешай мне.
– Да я и не мешаю, – пробормотала Олимпиада.
У самой двери стояли валенки, и Добровольский, неожиданно заинтересовавшись, зачем-то по очереди приподнял их, сначала один, а потом другой. Присел на корточки и внимательно изучил прямоугольный отпечаток в пыли, похоже, туда ставили нечто не слишком большое, с твердыми краями. Тут он отчего-то хмыкнул, поднялся с корточек и ушел в комнату, и Олимпиада, боязливо оглянувшись по сторонам, вошла за ним и остановилась на пороге.
Когда-то она была здесь, сто лет назад, и смутно вспоминала продавленную тахтюшку с вылезшим зеленым ворсом, рядом телевизор «Темп», напротив посудный шкаф с приоткрытой дверцей, коричневый стол, который задумывался как полированный, но со временем, когда сошел лак, превратился в ободранный деревянный, застланный газетами. На газетах стояла сковорода с кособокой ручкой, а рядом еще паяльник на подставке. Ни книг, ни кассет, ничего, что свидетельствовало бы о том, что хозяину была интересна жизнь, которая идет за стенами этой комнаты.
Олимпиада побывала здесь раз или два, когда еще бабушка была «старостой» вместо гадалки Любы и приходила за деньгами на какие-то общественные нужды. Кроме того, бабушка, как участковый оперуполномоченный Анискин, задалась целью всенепременно найти самогонный аппарат. Было известно, что в доме балуются самогонкой, – тогда спиртного в Москве было вовсе не купить, а от мужичков попахивало, и на первомайские праздники, которые отмечали во дворе, на врытом в землю столе под липами, ничейная баба Фима выставила целую бутыль самогона, но где взяла, не призналась даже в подпитии.
Олимпиадина бабушка спиртное на дух не переносила и мечтала аппарат извести, но так его и не нашла.
Добровольский тем временем осмотрел стол, даже газеты поднял, по очереди понажимал на подушки с зеленым ворсом, залез в шкаф и долго в нем копался.
– Здесь ничего нет, – сказал он, вынырнул из шкафа и притворил створку. Она немедленно отворилась с тихим стариковским скрипом. – То есть совсем ничего.
– Как? А вот… вещи…
– Вещи ни при чем. Он ведь должен был чем-то заниматься, ну, хоть кроссворды отгадывать, а здесь нет ничего. Даже газеты, – он кивнул на стол, – трехлетней давности!
– Ну и что? Может, он ничем и не занимался. Может, он день и ночь телевизор смотрел!
– Откуда?
– Что – откуда?
– Откуда он смотрел телевизор, из посудного шкафа? Или сидя на полу? Ты обрати внимание, как мебель стоит!
Олимпиада обратила.
Действительно – телевизор стоял в изголовье тахты и напротив посудного шкафа, а стол оказывался вообще за углом! Непонятно.
– А в той комнате жил его сын?
– Наверное.
Добровольский протиснулся мимо нее, слегка задев ее пузом – все-таки он был очень здоровый! – и открыл дверь в соседнюю комнату. Свет он не зажигал, горела только слабая лампочка в коридоре, и его тень, огромная, неуклюжая, бесшумно прошла по стене, как в кошмаре.
Олимпиада опять прижала уши.
Перчатки мешали ей, и она потянула одну, чтобы снять, но Добровольский прикрикнул, чтобы не смела, и она не стала снимать.
Дверь в ту комнату открывалась плохо, мешал диван, стоявший вплотную к двери. Еще там были гардероб, небольшой компьютерный столик, полочка с книгами – детективы, конечно, поняла Олимпиада, когда всмотрелась, – стопка журналов в углу и на вбитом в стену гвоздике боксерские перчатки.
Добровольский осмотрелся, присел и потрогал пол.
– Сюда вообще сто лет никто не входил, – сказал он, – сплошная пыль.
– Люся говорила, что она здесь несколько раз убиралась, дядя Гоша ее приглашал.
– Она у всех убирается?
– У меня не убирается. Я сама.
– Понятно. – Добровольский поднялся, отряхнул руки и спросил рассеянно: – Она хорошо поет?