Оценить:
 Рейтинг: 0

Бабаза ру

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Предложила мне посидеть в кафе на углу, отдышаться – почему нет? Я никуда не спешила. Взяли кофе и пирожное – я корзиночку, она эклер. Правильный тёткин набор. Но моя спасительница явно была тётка с вывертом – наверное, астролог, или целительница, или гадалка по картам Таро… Короче, мошенница либо сума-шайка. Или то и другое одновременно. Седые волосы до плеч, серебряные кольца. Поинтересовалась, не сильно ли я ушиблась, не больно ли мне теперь.

– Немножко больно. Но могло быть хуже.

– Конечно! – ответила седовласая в чёрном бархате, с непонятным энтузиазмом. – Могло быть гораздо хуже!

И фыркнула длинным бледным носом – дескать, уж я-то знаю.

– Я редко падаю, – ответила я. – За тридцать лет, что не убирают снег в Петербурге, бухнулась всего раз пять. И без переломов. Мне везёт.

Она посмотрела на меня снисходительно, как будто верить в свою личную везучесть в таком вопросе – это невинное и простительное заблуждение.

– А вы к кому приходили?

Не сразу поняла, что она говорит о кладбище.

– К брату приходила, у него сегодня годовщина. А вы?

Раз она спрашивает, отчего я не могу спросить.

– Я? – задумалась. – Я навещала одного человека, который наконец умер.

– Как это – наконец умер?

– Он должен был умереть двадцать лет назад. А умер – сорок дней назад.

– Вы этого знать не можете, извините, пожалуйста, кто когда должен умереть.

Марианна (она назвала своё имя, а я отчего-то соврала, объявив себя Ольгой, и какая из меня Ольга?) вздохнула и расстегнула пальто, приготовляясь к рассказу, о котором её никто не просил.

1

Двадцать лет назад, когда мне было слегка за тридцать, я сняла крошечный домик в дорогом месте – под Зеленогорском. Домик принадлежал государственному дачному хозяйству и представлял собою дощатую коммунальную лачугу, поделённую надвое – одна комнатка и веранда, общая кухня и туалет, другая комнатка и веранда. Но в соседней со мной части никто не жил. Когда я въехала туда (предварительный осмотр делала на бегу и пристально не вглядывалась), то заметила, что зелёная краска со стен домика давно и сильно облупилась, однако назавтра явились две крепчайшего вида малярши и мгновенно перекрасили моё убежище в надёжный коричневый цвет. И вывели крупно, белой эмалью номер домика: 425. Ого! – подумала я. – Государство, значит, не вовсе исчезло. Оно затаилось, как медведь в берлоге. Копит силы…

На следующий день пожаловал плотник и починил крылечко с провалившейся ступенью. Через два дня привезли и подключили газовый баллон. Затем доставили три стула. Это всё мне было положено по закону, однако я и не мечтала об его исполнении.

Я всего лишь надеялась в тишине и одиночестве дописать свою книгу. Нет, не роман. Книга была… допустим, об искусстве. Книга об искусстве на момент 199… года не входила в число товаров повышенного спроса и никаких радостей жизни доставить мне не могла, но я должна была её дописать, потому что я всегда завершаю свои дела. Это вроде бы сильная сторона характера, и тем не менее она принесла мне немало горя и злосчастья. Не все дела надобно завершать и не каждую книгу дописывать. Даже не каждую фразу…

Я писала, не огорчаясь своим несовершенством. Настоящей способности писать, описывать, живописать у меня нет, но ведь эта способность сама по себе – не более чем занятная патология, вроде третьей почки или шестого пальца. Любопытная особенность, однако зачем она? Кроме способности писать, описывать, живописать, нужно ещё что-то, отвечающее на вопрос «зачем». Вот это «что-то» у меня и было. Немного, но было. Однако самый мизерный микрон этого вещества способен взорвать гору слежавшегося бытия. Если изловчиться и добыть его из себя.

Домики дачного хозяйства разбросаны по лесу, между ними нет заборов, земля в этих местах скудная, огороды мало кто держит и цветов немного. Календула, бархатцы да космея. Несмотря на высокую арендную плату, дачники держались за свои домики, старались не упустить их, хотя денежный барьер каждый год жёстко фильтровал контингент. Мне домик достался случайно, человек уезжал из страны насовсем и дал наводку. До Финского залива – километра полтора. Утром я съедала два яйца всмятку и писала книгу, от руки. Потом шла на залив. Если было лень готовить, обедала в кафе на берегу. Не будешь суп варить для одного себя, а я с детства к супу приученная. Потом я читала или раскладывала пасьянсы. Иногда снова бралась за писанину. Поздним вечером я сидела на крылечке, поставив казённый стул, курила и глядела в небо.

Сейчас эту чудесную картинку – как я завтракаю, как иду лесной дорожкой на залив, как смотрю на звёзды в ночном небе – смело бы в единый миг звонком мобильного телефона. Я была бы взмахом дурной волшебной палочки изъята из блаженного личного пространства и перенесена туда, где все. Туда, где тебя могут достать в любой момент. Но тогда кончался ХХ век, и человечку ещё дозволено было настоящее уединение. Раз в три-четыре дня я выбиралась в Зеленогорск, меняла книги в местной библиотеке и звонила по уличному телефону, который своим кондовым железом навевал обманчивую мысль о своей будущей долгой жизни. Агония вещей, в отличие от человеческой, никого не пугает – ненужные вещи понемногу делаются смешными и нелепыми, вот и всё. Начинался август, и звёзды налились спелым блеском, когда я услышала в трубке плач мамы с драматическим текстом «Он умирает!»

Привилегию умирать под плач мамы имел один человек – её муж и мой отчим Игорь Валентинович, совершенно ничтожное, на мой тогдашний взгляд, существо, бывший научный сотрудник, который уже несколько лет проводил свои дни у телевизора и ненавидел правительство. Зачем мама, энергичная пышка, вышла замуж за это маленькое очкастое недоразумение, я не понимала никогда – а сейчас, кажется, начинаю понимать. Он показался ей надёжным. Он, как ей грезилось, любил её. Он так мало походил на мужчин, от которых она натерпелась, что вроде бы гарантировал жизнь без обычных тревог. И вот наступил закономерный итог этого бессмысленного и безрадостного симбиоза – у Игоря Валентиновича диагностировали рак прямой кишки. В его засохшем насекомом тельце, оказывается, имелся полный набор потрошков…

Я не любила его с яростью, непонятной мне сегодня, – Игорь Валентинович, вежливый и аккуратный, никогда не обидел меня даже словом. Притом он вовсе не был бездарен, его ценили на работе, пока не развалилось само учреждение и ветер перемен не развеял пыль. Видимо, меня отталкивало отсутствие в нём жизненных сил, тех питательных соков, которые поддерживают чёткий облик человека в пространстве и продлевают его во времени. Его, позднего ленинградского ребёнка, наверное, зачинали без наслаждения и рожали без крика. Но известие о смертельной болезни отчима осветило эту жалкую фигуру белым пронзительным светом совести.

Отчего я так мало люблю людей? – думала я с грустью, глядя в ночное небо. Душа не летит им навстречу… Сейчас я одна, и можно представить, что Господь смотрит на меня в тысячу глаз, словно ждёт чего-то. Представить-то можно! Царь Соломон попросил у Бога мудрости, дай-ка и я удивлю Его – попрошу у Него… немножко любви к людям. Он удивится. Таких просьб не бывает. Никто не просит у Него любви к людям, потому как имеющий её идёт своим путём, а не имеющий – не испытывает в ней никакого недостатка. Любовь к людям – неестественное чувство, говорил же Христос: возлюби ближнего своего, возлюби, постарайся, сделай усилие. Ближнего, всего лишь ближнего – родного, друга, соседа… Не получается, Спаситель! – отвечаем мы и старательно не слышим, как Голос печально спрашивает: А вы – пробовали?

И я решилась попробовать. В самом деле, мыслимо ли это – близкий человек умирает, ведь я его знаю с моих девяти лет, ведь благодаря ему живу в своей квартире, потому что он отдал мне жилплощадь своей покойной мамы, ведь это он давал мне советы по чтению, толковые и оригинальные, и даже один раз водил меня в Русский музей, героически преодолевая страх перед жизнью (редко без явной нужды выходил из дома)… а я бесчувственна и равнодушна к его судьбе-злодейке (ибо рак прямой кишки гарантирует унизительную кончину в неизбежных мучениях). Что со мной, почему я так закаменела? Я, человек с подвижным умом, с явно ощущаемой душой?

И всё смотрела, всё смотрела в небо – а небо смотрело на меня.

2

Быт мой в домике № 425 сложился на диво скоро и прочно. Я привыкла к его скудной размеренности и радостно предавалась своим, возможно и ненужным никому, трудам и дням. Мамин плач разбил шаткое равновесие, которое я так старательно искала, отравил покой и тишину… Хотя, надо заметить, звуковая жизнь вкруг моего убежища не была идиллической. Побережье Курортного района погрузилось в драматическую пучину классового расслоения, и рядом с нашими скромными государственными домиками тут и там возводились галлюцинации – кирпичные замки в несколько этажей, с окнами-бойницами, мезонинами, эркерами, шпилями и могучими заборами метра в три высотой. Шум стройки к вечеру затихал, однако начинался праздник на берегу. В те годы всякое массовое веселье сопровождалось блатными песнями, которые дикие люди именовали «шансоном», и звук шансона вполне мог поспорить по своей убойной силе с дрелью и отбойным молотком. Однако часам к двум ночи и лютый шансон давал шанс на сон. Наступала власть первобытного безмолвия… Итак, когда я глядела в небо («ночи августа звездой набиты нагусто») и корила себя за равнодушие, стояла та самая тишина, в которой светляками плавают строчки из самых лучших стихов на свете, иногда залетая в головы неспящих… Выхожу один я на дорогу. Тишина – ты лучшее из всего, что слышал. То, что есть в тебе, – ведь существует. И море, и Гомер – всё движется любовью. Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу. Кто я, что я, только лишь мечтатель. Сам я и беден и мал, сам я смертельно устал… Господи! – взмолилась я, на миг утратив тело и превратившись во что-то, – Господи! Пошли мне немножко любви к людям!

И времени не стало.

И меня не стало.

А потом я появилась.

И опять исчезла.

3

Назавтра я отправилась в город, на родную Вторую Красноармейскую улицу, где так славно проводила детство (отчего-то память подкидывала красных леденцовых петушков по пять копеек, с вожделением приобретаемых на рынке возле Троице-Измайловского собора, «где венчался Достоевский» – уточняет занудный экскурсовод в голове). Славно проводила, да, пока вместо отца – повесы, физиономия которого скрылась во мгле, – мама не привела в дом мухортика с бледным треугольным личиком и не стала называть его «наш папа». Я не возражала, поскольку чеканить каждый день по многу раз «Игорь Валентинович» стало для меня главной формой протеста. Выслушав рассказ мамы про больницу и врачей (мама верила в «хороших врачей», а у меня отношение к ним было, точно в фарсах Мольера), отметив про себя, что матушка моя по-прежнему симпатична и отлично выглядит для своих лет, выгребла я из себя небольшие деньги для наступившего в семье чёрного дня, навестить Игоря Валентиновича отказалась и утянула тайком его фотографию. Для этого и приезжала.

Я сделалась крайне осторожна. Некоторые признаки исполненной просьбы уже ощущались – матушка нисколько не раздражала меня, как обычно. У неё была манера, выводившая меня из себя, – повторять одно и то же, особенно когда речь шла об одном и том же. Говоря о своей матери, она неизменно восклицала: «Твоя бабушка мне сказала – когда я умру, ты будешь меня вспоминать каждый день, каждый день, Елена! И я её вспоминаю теперь каждый день!» Но на этот раз заезженные мамины «пластинки» я слушала безмятежно. Фонтанчики злости прекратили свои нервические танцы, и в душе томительно разливалось ласковое огорчение, с каким видишь морщинки на родном лице.

Фотография Игоря Валентиновича нужна была мне для того, чтобы обмануть смерть.

Я намеревалась, вернувшись в дом № 425, сесть на свой казённый стул под звёздным небом, дождаться тишины и, окунувшись в забивший внутри меня родник, каким-то образом отвести беду. Рассказывать о своём идиотском плане я не имела права никому, и я никому и не рассказывала – сегодня впервые. Да кто бы мне поверил, и вы не верите, и правильно делаете.

Вечером я стала готовиться к сеансу. Я не зажигала свечей, не варила колдовского зелья, не бормотала заговоров и приговоров, не переодевалась в магические одежды. Решительно ни в какой транс я не впадала. Села на крылечке с фотографией Игоря Валентиновича и, упершись взглядом в небо, стала утверждать – ментально, без звука, – будто этому человеку непременно нужно остаться жить.

И мне словно бы ответили. Кто-то будто бы спросил, почему я так считаю и отчего именно этот человек должен остаться жить. Аргументы?

Аргументы… Его слабая, травоядная, но несомненная доброта, робкая и отчаянная в то же время любовь к маме. Я вспомнила, как вдохновенно он читал мне «Алые паруса» Грина и забирал из больниц после моих особенно лютых ангин с осложнениями и прочих хворей, которых в массовом изводе теперь и нет уже. С каким уважением говорили о нём сослуживцы по конструкторскому бюро, иногда заходившие в гости на его день рождения – в феврале. Я отстаивала его несомненную порядочность и моральную чистоту, особую ленинградскую щепетильность и деликатность. Я прошу за него, я молю за него! Разве недостаток жизненных сил – это порок? Это же просто свойство, причём от человека не зависящее. Не положили феи в колыбель! Слабость – грех? Да, он не боец, но это мало кому дано. Несомненно, что Игорь Валентинович, до сих пор выписывавший все литературные журналы, жил бурной внутренней жизнью образованного человека, и называть такого человека лишним – преступление против истины. Он нужен маме, он нужен мне. Он ничем не заслужил такую мучительную смерть. И пусть, я знаю, в этом пункте никакой справедливости нет, я прошу за него, я молю за него, я вступаюсь за него!

Если бы небеса могли пожать плечами, они пожали бы плечами.

Я поняла, что уже гоняю заезженные пластинки, наподобие своей мамы, и с наслаждением исчезла. В ту ночь я спала без снов.

4

Утра не было (лежала в постели, ожидая приступа аппетита, но он не явился), пыталась было писать – не покатило, еле-еле заставила себя отправиться в Зеленогорск сдать томик Лескова, чтобы взять какой-нибудь английский роман страниц на семьсот. Позвонила маме…

Что?

Это точно?

Да! Новый врач всё перепроверил и отменил диагноз – у него не рак прямой кишки, а всего лишь полипы, полипы, полипы, его послезавтра оперируют…

Она кричала, захлёбываясь от радости. И даже не расслышала моё загадочное для неё – «так быстро…» Ноги не шли, и я присела на скамейку в сквере с единственной мыслью: всё, что произошло, я должна срочно забыть. Мечтая о чуде, люди предпочитают забывать, что они никак не приспособлены к его восприятию. На все нарушения обыденности тело отвечает одинаково…

Проклинают или восхваляют сейчас девяностые годы, мне, в сущности, безразлично; я знаю только, что то было время превращений, когда в плотно слежавшейся жизни пошли разрывы, прорехи, дыры, то есть когда та жуть, что изображает из себя действительность, перестала ею притворяться и показала свою настоящую морду. Жуть – не значит зло, жуть – это всё, что «за гранью», ведь и Христовы чудеса были жуть: попробуйте, представьте себе воскресшего Лазаря. Ведь он уже тлел, вонял. В то лето я могла сойти с ума и вообразить себя чудотворицей, но я подыскала успокоительное объяснение – сосредоточенная и одинокая жизнь моя, которую я невольно излучала в пространство ночной тишины, проникла в неведомую прореху реальности. Я уверена, что в Ту Ночь никто ни в Зеленогорске, ни на всём Карельском перешейке, может, и во всей области, да не во всей ли стране? – не сидел под звёздами и не просил о чуде, тем более о таком чуде, о котором умоляла я. Поток ночных просьб и жалоб Тому, в Кого днём мало кто верил, не отягчал атмосферы. Вот и получилось… Но поставить эту историю на поток мне в голову не пришло: молений под звёздами я не повторяла более никогда. Вы, может быть, глядя на меня, подумали, что я промышляю эзотерикой? Нисколько: я в маленьком кукольном театре работаю, в литературной части. Плащ бархатный достался мне из одной сказки, снятой с репертуара, – там фигурировал волшебник жэпэ, то есть живым планом, в полный рост. Теперь уже редко увидишь кукольный спектакль в чистом виде, без жэпэ…

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7