Она месила тесто и поглядывала на мужа с той минуты, как он зашел в дом и застыл на пороге, но не спрашивала – чего под руку лезть? Сам скажет, если надо будет.
Тэмулгэн опустил крышку сундука, сел. Что на него нашло? Какая вообще разница, была ли Тхока лойманкой? Даже если была, что ж тут плохого? Лойманок все уважают, чего он всполошился? Разве плохо, что и их единственная дочь ею будет? Но вопреки здравому рассудку сердце его сдавила острая, настоящая боль. Он схватился за грудь. Такун бросила тесто, метнулась к нему, вернулась, наскоро вытерла руки полотенцем и опять подбежала, подхватила за плечи.
– Что с тобой? Что?
Она заглядывала ему в глаза и пыталась понять, чем помочь, но он только мычал, уже не от боли в сердце, которая так же резко отпустила, как и началась, а потому что понял, что нет, нельзя становиться Джалар лойманкой, потому что не от Яви это будет и не к добру, она уже была один раз на пороге смерти, и кто знает, что она там увидела, что с собой оттуда принесла? Опять всплыло перед ним лицо Аныка.
Тэмулгэн неловко слез с сундука, обнял жену, то есть, скорее, встряхнул, чтобы она успокоилась и сосредоточилась, почувствовала серьезность разговора.
– Такун, я хочу отправить Джалар учиться в город.
– Что?
– Пусть повидает мир. Поживет у кого-нибудь из мальчиков, пусть у Севруджи, у него своих детей нет, вот пусть и позаботится о сестренке.
– Нет! – вскрикнула Такун, будто ее ударили. – Что ты? Зачем?
– А почему нет? Мальчиков наших мы выучили, хорошими людьми они стали…
– Да какая муха тебя укусила? – Такун вырвалась из его рук, но к тесту не вернулась: нельзя месить тесто, когда дух неспокоен, так и всю семью отравить недолго. Стояла близко, уперев руки в бока. – Разве мало ей нашей школы? Зачем девочке вся эта наука? Да и маленькая она еще.
– Она не маленькая. В этом году ей бежать невестины гонки, Такун, – начал Тэмулгэн, и вдруг ему стало так обидно и так страшно, что судьба уже стоит за их спинами и грозит чем-то непоправимым, а он не в силах даже понять, чем именно. Он совсем по-детски шмыгнул носом. Ему хотелось плакать.
Такун в ужасе смотрела на него. Он снова положил ей руки на плечи.
– Подменили ее, – проговорил Тэмулгэн, еле ворочая языком. – Тогда, той ночью. Мы думали: оленихи спасли, не дали замерзнуть. Только нет, подменили ее нам, наделили лойманской силой, нешуточной, настоящей. А что взамен за эту силу попросили, кто знает?
– Что ты такое говоришь! – возмутилась Такун и хотела оттолкнуть от себя мужа, но он держал крепко. – Ты кислой булсы опился?
– Она сидит там и с рекой разговаривает. А река – знаешь что? Река ей отвечает. Поднимается и опускается, хороводы вокруг ее руки водит, как котенок ластится.
– Девочка просто любит воду!
– Помнишь Аныка, Такун?
Такун вздрогнула и отодвинулась. На этот раз Тэмулгэн не стал ее удерживать.
– Всегда помни, – сказал он и пошел в угол, где стояла самопрялка Тхоки. Она жаловалась: что-то там у нее надломилось, надо бы починить. За такой работой ему всегда хорошо думалось.
Обида Такун
Джалар стояла у стола, по-птичьи уперев одну ногу в колено другой, резала морковь тонкими длинными полосками, как научила ее Тхока. Толстая коса змеилась по спине. Огонь в очаге высветил округлую щеку, тень от ресниц на ней казалась особенно длинной. Джалар была погружена в работу, не напевала, не болтала с матерью, будто не замечала, что та тоже здесь, по другую сторону стола, смотрит на нее. О чем ты думаешь, голубка моя? О чем хмурятся твои тонкие темные брови, какие мысли тревожат, не дают легкой песне или веселой болтовне помочь нудной работе?
Такун смотрела на дочь. Вымоленное, выстраданное ее дитя. Что Тэмулгэн знает об этом? Ничего. Он мужчина, охотник, хозяин, его ли дело думать, как женщины вынашивают и рожают детей? Как молила она богов, заклинала духов: подарите мне дочь, подарите! Ту, что будет моим отражением, моим продолжением, ту, что будет рядом, я буду учить ее ставить булсу и печь хлеб, плести косы и вышивать, сажать овощи и собирать грибы. Мы будем одним целым, о дайте мне дочь, дайте! Не один кувшин жирных сливок вылила она в Олонгу, не одну курицу закопала под священной сосной.
С сыновьями было иначе. Они рождались сами по себе и с первой минуты принадлежали отцу, его миру охоты, оружия, огня. Нежные в младенчестве, ласковые, пока не научатся говорить как следует, они уходили от нее один за другим: любопытный Севруджи, дерзкий Лариску?н, насмешливый Атены?к. Вырастали, прорастали сквозь нее, и она улыбалась, радовалась, любовалась ими, гордилась. Было чем гордиться. Все трое вышли ладные да умные, все трое уехали учиться в далекие города да и застряли там, нашли свою судьбу – кто жену, кто работу. А ей ничего не осталось. Да по?лно, Такун, есть ли эти города? Может, все это Навь и твои мальчики растворились в ней?
Севруджи, первенец, – их с отцом гордость, Тхокин любимец, непохожий ни на кого в их семье лицом, зато упрямством был весь в отца, поэтому, может, жили они не очень ладно, и Такун часто думала, что потому он и уехал из дома так рано. Умный очень, вот и уехал. Увел его ум далеко-далёко, откуда письма не идут, птицы не долетают, только приезжают иногда чужие странные люди, шепчутся с Тхокой, и та кивает и особенно приветлива с такими гостями. Они же от Севруджи, ее ненаглядного Сереженьки! Так она его звала, говорила – в честь деда. Того самого, которого никто знать не знает, Тэмулгэн с первого дня сирота. Был, не был, пропал… Вот и Севруджи, ее маленький, ее солнечный, уехал и приезжает в гости все реже и реже, да и когда приезжает, будто телом здесь, а мыслями – там, далеко. Иногда приходят от него люди, приносят весточки, жив, мол, здоров, работает, да вот вам отрез на платья, вот матери серьги невероятной красоты, вот отцу рыболовные снасти, вот сестренке игрушки да книжки… Заботливый Севруджи, этого не отнять.
Ларискун с годами стал медленным и вязким, завел себе толстую красивую жену, она родила ему троих детей. Славная, шумная, веселая. Она писала Такун письма строго один раз в два месяца и раз в год присылала фото детей – двух внучек и внука. Письма часто скапливались на почте в ожидании оказии, терялись, а потом находились и приходили в маленькую деревню в самом сердце Края одной пачкой. Такун разбирала их по порядку и читала вечером Тэмулгэну и Тхоке. Получалась почти книга. Веселая жена Ларискуна умела интересно писать. Тэмулгэн всегда хмурился, когда слушал. Особенно сердился почему-то на младшего, на Атеныка.
– Что это за дело такое у него? Не пойму никак, мать.
– Ландшафтный дизайнер, – повторяла Такун снова и снова вызубренные слова. – Он парки красивые делает, сады людям. Чтобы деревья правильно росли и цветы.
– Будто они без него не знают, как расти! – громыхал Тэмулгэн. – Он умнее деревьев? Бабья работа!
Тэмулгэн сердился, что сыновья после учебы не вернулись домой. Но Такун их понимала: что им тут делать? В университетах не учат бить бе?лок и разделывать туши кабанов. Не для того их мальчики уехали, чтобы вернуться и прожить здесь, в глухом, далеком от всего мира Краю, свою жизнь.
Для этого – для Края, для дома, для их родительской старости – была рождена Джалар. Но с первой секунды жизни, еще в животе, Такун знала: им досталась непростая девочка. Всю беременность она видела яркие странные сны, сны, которые запоминаешь навеки; всю беременность ей слышались голоса, будто духи шептались за спиной. Она даже боялась, что потеряет ребенка, и пожаловалась как-то Тхоке. Но та улыбнулась, погладила взбухающий живот и сказала:
– Нет, она сильная, все с ней хорошо будет.
Такун не удивилась: она и сама чувствовала, что в этот раз Явь наградила ее дочерью, что уж говорить про Тхоку! Ведь она шестая лойманка в роду; лойманка, которая родила сына, одного только сына, а сама лойманить перестала, даже бубен свой куда-то дела, Такун никогда его не видела, хотя старики в деревне часто про него вспоминали, говорили, знатный был бубен: сделанный из кожи молодой медведицы, упавшей с обрыва в Саол-гон. Расписан он был красками из жгучей огонь-травы и медвежьей крови, и каждая линия в том рисунке значит больше, чем все книги больших городов, а стоило молодой Тхоке ударить в него крепкой своей ладонью, звон шел по всему Краю, разливались реки, вздрагивали деревья, сбрасывали вековой сон горы, куры начинали нестись, а рыбы – нереститься как сумасшедшие.
Сказка о лойманском бубне была любимой сказкой маленькой Такун.
«Почему же Тхока больше не ударяет в свой бубен?» – пытала она свою мать, но та не знала ответа.
Иногда Такун думала, что вышла замуж за Тэмулгэна не потому, что любила, и не потому, что он лучший охотник Края, красивый и удачливый – поймал ее на невестиных гонках, – а чтобы быть поближе к Тхоке, его матери.
Которая оказалась самой обычной женщиной. Она была доброй и терпеливой свекровью, хоть и ворчала порой, если Такун разбивала чашку или у нее пригорала каша. Зато без памяти любила внуков, нянчила их, баловала и даже в спорах с Тэмулгэном всегда вставала на сторону детей.
Такун смотрела на дочь. Что там выдумал Тэмулгэн и почему так боится, что дочь их родилась лойманкой? Ну родилась. Что ж тут такого? Радоваться надо, ведь это редкий дар, хороший дар – помогать людям, да и ясно же теперь, что никуда не сбежит, останется тут, рядом. Найдут ей хорошего мужа, умного и доброго, и будет она счастлива. А в город ей нельзя. Сгинет она там, пропадет. И как Тэмулгэн не понимает?
Такун вспомнила, как мечтала в детстве стать лойманкой, долго мечтала, до самого замужества и еще потом иногда. Как учила она травы, как старалась выпытать у Виры слова заговоров, в какое отчаяние приходила, понимая, что все впустую, нет в ней силы, только и умеет, что детей рожать да вкусные пироги печь.
«Ладно, посмотрим еще, как схлестнется твоя воля, муж мой, с волей твоей дочери. Та ведь если заупрямится, то никому ее не сломить, даже тебе».
Но вечером сели ужинать, и Тэмулгэн сказал, уткнувшись взглядом в тарелку:
– Тебе, дочка, надо в город поехать, у братьев пожить.
Тхока поперхнулась, Джалар посмотрела на отца удивленно, спросила осторожно:
– Зачем?
– Ну… город большой, красивый, может, понравится тебе.
Джалар посмотрела на маму, на бабушку. Отец ведь всегда был против городов! Сердился на братьев, что они там застряли, домой не едут. Такун незаметно пожала плечами, будто говоря: «Не знаю, что на него нашло, блажь какая-то, пройдет». Но заметила, что Тхока не нахмурилась, продолжает есть как ни в чем не бывало. Неужели Тэмулгэн уже поговорил с матерью, убедил ее?
– Почему ты меня прогоняешь? – спросила Джалар, и Такун еле сдержала вздох облегчения.
Тэмулгэн стукнул ложкой о тарелку.
– Не прогоняю я тебя! Вот надумала… Хочу, чтобы ты мир повидала, поучилась чему…
Джалар зажмурилась. Такун смотрела на дочь и думала яростно: «Ее мир – лес, река, Явь-гора, родовое дерево, деревня. Она умеет варить кашу и булсу, печь пироги, доить коров, ткать и вышивать, знает много песен, которые могут заговорить несильную боль, она может посадить и вырастить огород, нарубить дров, затопить баню, умеет веники вязать и теплые носки из шерсти, что сама спряла, умеет узнавать следы зверя и птицу по голосу, она и буквы знает, легко складывает их в слова! Чему ей учиться в городе? Зачем?»