Низкорослый каурка взял с места дробненькой рысцой и, не убавляя темпа, без запала, пошел в гору. Приречная часть города, застроенная одноэтажными деревянными домами, осталась позади.
Старик сидел в пролетке, не шелохнувшись, прямо, важно, и до самой почты не проронил ни слова. И только когда пришла пора вылезать, с крестьянской жадностью оглядел каурку, словно желал бы украсть лошадь, и сказал, адресуясь к вознице:
– Осанистая скотинка, ничаво! Без осанки лошадь все равно, что корова.
– Оно так-то, – неопределенно ответил возница, уклончиво раздвинул мясистые губы в полуулыбке, не спеша запрятал полученный двугривенный в бездонный карман азяма и легонько, с некоторым форсом, тронул каурого.
На почте обошлось все быстро. Квитанцию о пересылке семи рублей их хозяину старик бережно завернул в тряпицу, спрятал за пазуху и – прослезился. Похоже, он только сейчас начал понимать, что незнакомый барин не шутит, что теперь его жизнь и судьба дочери как-то изменились: к худшему, к лучшему ли, но изменились. Слезы были искренние, не показные.
Крылов вывел его на улицу и, думая, что старику сейчас лучше заняться чем-нибудь, велел:
– Ты вот что, любезный, ступай сейчас в лавку, купи для больной молока, ну и еще что… Ей пить надобно побольше. Встретится в бутылках лимонад-газес, не скупись, побалуй дочку. Это вода такая, шипучая. Ничего, полезная… А для меня, попрошу, поищи у местных торговок лукошко малины. Да в каюту снеси, там есть кому принять.
– Барин, да я… С-под земли достану! Усех обойду! – старик поклонился в пояс, зажал в кулаке бумажный рубль и заспешил по дороге, загребая пыль старыми сапогами.
Ну, вот и ладно. Крылов вздохнул, погладил в задумчивости бородку. Легко совершать доброе дело, когда есть деньги… А ну как их нет? Стало быть, вся доброта на капитале зиждется? Нет, тут что-то не так. И на капитале, естественно, и на слове добром, на добром действии, на благородных помыслах… Он запутался и даже рукой досадливо взмахнул: не силен ты, Порфирий, в философиях, так уж и не тщись… Твой удел не любомудрствовать, а работать! Он даже кулаки сжал непроизвольно – так захотелось ему сей же час окунуться в свою работу, в привычный ботанический мир, уйти в строгую обитель научных фактов, отрешиться ото всего…
Но до этого желанного мига было еще далеко. Сейчас перед ним лежал древний Тоболеск, Тобольск. Когда еще судьба занесет на его почтенные улицы! Стало быть, не теряя драгоценного времени, следует поглядеть на них поближе.
Он поправил фуражку, ребром ладони привычно проверил, по центру ли, не сдвинулся ли, придавая легкомысленный вид, лакированный козырек? Отер платком лицо и зашагал к кремлю.
Что он знал о Тобольске? Наверное, не более, чем любой просвещенный человек его возраста, его времени, не числивший себя ни историком, ни географом в строгом смысле этих понятий. В Казани о Тобольске упоминали частенько как о первом главном городе Сибири, который, однако, спел свою лебединую песню. Доводилось читать ему и книгу Петра Андреевича Словцова – «Прогулки вокруг Тобольска в 1830 году». «Небольшой свой сноп хочу украдкой положить в большую скирду сведений о Сибири», – скромно писал автор, растапливая душу читателя жаром преданности холодному краю.
Чьи имена могли подсказать, навеять эти улочки, поросшие крапивой и лебедой? Город хирел, экономически отторгнутый от больших путей, приходил в запустение; могло ли это не сказаться на его памяти… Его ли упрекать в том, что никакого упоминания о дорогом для Крылова имени здесь не встретилось? Он имел в виду Дмитрия Ивановича Менделеева, великого химика современности, родившегося в Тобольске. Впрочем, о чем это он?.. О каких памятных знаках вопрошает? И кого? Наивно. Труды ученого – вот его единственная надежда на память.
Сказывали, здесь же «тобольский Россини», ссыльный музыкант Алябьев написал «Прощание с соловьем на севере»… Слушая ее на званом вечере у одного их казанских профессоров, Крылов растрогался и долго не мог забыть об этой удивительно чистой мелодии. Может быть, город хранит память об этом музыканте?
Каменный Тобольск не спеша выступал навстречу, являя узоры деревянных кокошников, белые стены церквей, тишину и яркую зелень церковных оград. Крылов долго стоял, задрав голову, смотрел на купола Софии белокаменной. Что ни говори, а храм – это всегда главное украшение в архитектуре, центр всего ансамбля. Об этом хорошо знали зодчие в предбывшие времена…
А вот и знаменитый угличский колокол – Карноухий! Девятнадцатипудовый молчальник. За то, что не предотвратил гибель малолетнего царевича Дмитрия, не возвестил о беде, по приказу Бориса Годунова колокол был наказан плетьми, с него срезали одну петлю-«ухо» и сослали в Тобольск.
«Как похожи цари, – подумал Крылов. – Борис Годунов повелел бить плетьми «Карноухого», а персидский царь Ксеркс приказал сечь море бичами во время своего неудачного похода на Грецию. А Кир и вовсе уничтожил реку Диалу, прорыв от нее каналы в пустыню. За то, что в ней утонул его любимый конь…»
Крылов обошел рентереи, шведские палаты. Вот еще одна мета истории – пленные шведы. А ведь именно они открыли здесь первую за Уралом школу, способствовали просвещению края…
Он шел дальше. Кремль закончился, начались деревянные постройки, дома, обшитые плахами, серые, покосившиеся… Куда он идет, что ищет?
Медленно движется время, —
Веруй, надейся и жди…
Зрей, наше юное племя!
Путь твой широк впереди.
Молнии нас осветили,
Мы на распутье стоим…
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
Эти стихи малоизвестного поэта Ивана Никитина он не запоминал специально. Вообще к поэзии относился сдержанно, без особого пыла. Только раз и услышал где-то. Но однажды на студенческой вечеринке кто-то запел их, на мелодию вальса. А через некоторое время обнаружилось, что эти стихи стали любимой песней казанских студентов.
Сеялось семя веками, —
Корни в земле глубоко;
Срубишь леса топорами, —
Зло вырывать нелегко;
Нам его в детстве привили,
Деды сроднилися с ним…
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
Память, память… Ее выпалывают, притаптывают, она же, словно трава-камнеломка, даже сквозь скалу, через горную смолу асфальтос пробивается.
– Послушай-ка, любезный, а кладбище-то городское где у вас расположено? – спросил Крылов у какого-то мужичка, угревшегося на скамеечке возле дома.
– А недалече, – неопределенно махнул тот искривленной увечной рукой, недоумевая, как можно не знать, где находится Завальное кладбище.
– Кто ж там похоронен? – задал еще вопрос Крылов, желая вызвать на разговор тоболяка.
– Всякии, – ответил тот и снова умолк.
– Ну, спасибо. Значит, прямо идти?
– Прямо, прямо, – подтвердил мужик. – Там ишшо дерева будут. Вот за имя.
Крылов пошел в указанном направлении, не особенно полагаясь на точность маршрута. Но вскоре убедился, что тоболяк не обманул: под горкой явились и дерева, а за ними погост.
Тихо-то как… Вот и могилы тех, о ком хотелось бы в первую очередь знать здесь. Тяжелые плиты с именами усопших декабристов – Кюхельбекера, Барятинского, Александра Муравьева, Вольфа, Краснокутского, Башмакова, Семенова. Шумят листвой березы, молчалив старый вяз, изъеденный трещинами. Асфальтос времени плотно лежит на полувековом прошлом. Как горячо спорили и спорят о них студенческие поколения! Молодежь, которую до сих пор продувает сквознячком с Сенатской площади, волнует трагический облик декабристов, их историческое стояние против царских палат, сибирское заточение…
Крылова же более всего восхищало иное – научная и просветительская деятельность этих людей. Он считал их прежде всего учеными. В этом душой с ними роднился.
Он прочел все, что можно было отыскать об этой стороне жизни декабристов, изредка, под чужими именами публиковавших свои научные статьи и наблюдения. Дворяне, аристократы, они увлеченно занимались огородничеством, цветоводством, садоводством. Вольф успешно ботанизировал, собирал образцы минералов. Шаховский с Якушкиным были отличными специалистами в ботанике, географии, метеорологии… Декабристы организовали в Чите в Петровском заводе первый вольный сибирский университет, где шли серьезные занятия по математике, истории, языкам, литературе. Правда, это столь необычное учебное заведение скоро запретили. Декабристы ратовали за открытие сибирского университета, который спустя полвека начинает сейчас свою жизнь в Томске…
«Сибирь необычайно роднит с собою», – в один голос писали узники Ледяной страны, испытывая к этой земле не слепую ненависть, а любовь. Удивительное время и удивительные люди. Они были из тех, кто не стонал, не жаловался, а налегал на весла.
А какими они являли себя педагогами и воспитателями! Крылов вспомнил о Михаиле Андреевиче Зензинове (о нем рассказывал ему Николай Мартьянов). Зензинов умер в Нерчинске в 1873 году. Этого человека в ботаническом мире знали многие. Малограмотный купец, он достиг высот просвещенности с помощью декабристов. Он был их учеником – и это оставило след на всю его жизнь. Зензинов прекрасно знал забайкальскую Сибирь, увлекался ботаникой, медициной. Переписывался со многими российскими и зарубежными естествоиспытателями, посылал им семена даурской флоры. У себя в Нерчинске Зензинов создавал ботаническое заведение, в котором росли дыни, арбузы и… ананасы. И что самое любопытное, помогал декабристу Завалишину выращивать ананасы в Чите! Дал бы господь несколько жизней – Зензинов всю Сибирь покрыл бы ананасниками! Так верил он в могущество человеческих рук…
Крылов долго сидел на верхней скамеечке недалеко от последнего приюта невольных сибиряков, аристократов, чья судьба вошла в самое сердце русского народа.
Работать, работать, работать… Уж коли они, с кандалами, были великими тружениками, ему – с вольными-то руками! – сам Бог велел служить Отчизне втройне…
Стыд, кто бессмысленно тужит,
Листья зашепчут – он нем.
Слава, кто истине служит,
Истине жертвует всем!
Поздно глаза мы открыли,
Дружно на труд поспешим…
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
Странное дело – песня звучала в нем так отчетливо, явственно, будто кто-то другой, посторонний, талантливый и молодой, пел вместо него.
Рыхлая почва готова,