Оценить:
 Рейтинг: 0

Танцующий на воде

Серия
Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Над головой, он стал как буква V.
Баланс одною пяткой удержи —
И быть тебе заглавной буквой G.

Карточки закончились. Теперь уже хохотало все благородное собрание, а кое-кто и аплодировал. Спавший проснулся, стал озираться: мол, по какому поводу веселье? Когда гости понемногу успокоились, Алиса Коллей, изо всех сил не давая улыбке сделаться зловещей, вопросила:

– Ну а еще что ты умеешь, мальчик?

Несколько мгновений я таращился на нее – впрочем, не дольше, чем подобает невольнику; затем тряхнул головой. Мне было всего двенадцать, однако я чувствовал себя в силах повторить трюк, который практиковал еще на Улице. Гости, теперь вполне ко мне расположенные, выстроились вдоль стены. Начал я с Эдварда Макли, носившего свои белокурые локоны по-женски, сколотыми на затылке. Я предложил ему описать мгновение, когда он понял, что любит свою жену. Затем я обратился к Арматине Коллей, Алисиной кузине, – пусть назовет свой любимый город или же усадьбу. Третьим стал Моррис Бичэм с рассказом о своей дебютной охоте на фазана. Так я продвигался от одного гостя к другому и от каждого получал историю. Никто, кроме меня, не сумел бы удержать в голове столько сюжетов, столько подробностей. Лишь мистер Филдз, учитель, ничего не сообщил. Зато, когда я пошел в обратном направлении, повторяя истории, обогащая их импровизациями, мистер Филдз выпрямился в кресле, и глаза его засверкали совсем как у прочих белых; совсем как у старших на Улице – казалось, это было целую жизнь тому назад.

От моих миниатюр оживились, заулыбались даже невольники. Один мистер Филдз умудрялся сохранять всегдашний скептицизм; его заинтересованность выдавал только прищур глубоко посаженных глаз. Между тем было далеко за полночь. Отец пожелал гостям приятных сновидений. Каждому заранее приготовили комнату, к каждому кого-нибудь приневолили. Немало времени заняла беготня с поручениями, и в Муравейник мы приползли совершенно измочаленные, зная, что на отдых отведены считаные часы, а поутру светит приготовление завтрака на всю компанию и опять суета пополам с унижением.

В первый же после сборища понедельник, когда я помогал Фине со стиркой, явился Роско и объявил, что меня ждут в гостиной. Прежде всего я поспешил в свою каморку, умылся, напялил лакейскую ливрею и уж тогда двинулся к потайной лестнице, откуда попал в главный коридор, который как раз и вел в гостиную. Отец встретил меня стоя – будто от нетерпения ему не сиделось. В глубине комнаты Мэйнард что-то писал под надзором мистера Филдза. Мне уже было известно, что занятия проходят трижды в неделю. Лицом мистер Филдз выражал бессильную ярость; Мэйнардова физиономия носила отпечаток тщетных умственных потуг.

Отец улыбнулся мне, но улыбка ничего не значила, ибо не затронула глаза. Вообще у отца имелся в наличии целый арсенал улыбок. Он растягивал губы, ощущая недовольство, скуку, удивление, недоумение. Вся мимика у него сводилась к улыбкам, и они стали чем-то вроде шифра. Впрочем, эту конкретную улыбку я узнал. Я ее уже видел – несколько месяцев назад, когда получил от отца медяк.

– Доброе утро, Хайрам, – поздоровался отец. – Как поживаешь?

– Хорошо, сэр.

– Вот и славненько, очень даже славненько. Послушай, Хайрам, тебе следует остаться на некоторое время с мистером Филдзом. Я тебя прошу. Сделаешь?

– Да, сэр.

– Спасибо, Хайрам.

Все так же улыбаясь, отец перевел взгляд на Мэйнарда и произнес:

– Пойдем, сын мой.

Мэйнард с явным облегчением поднялся из-за стола. Покидая гостиную вместе с отцом, он смотрел будто сквозь меня. В тот период мы – я и Мэйнард – соблюдали дистанцию. Говорили только по делу, и ни один из нас не показывал виду, что знает, кем ему доводится другой.

У мистера Филдза оказался чудной акцент – я такого раньше не слышал и почему-то вообразил, что так говорят в Натчезе.

– Что это было при гостях, а, Хайрам? Что за фокус? – спросил мистер Филдз.

Я с готовностью закивал, я уцепился за его предположение: фокус, конечно фокус. Приневоленным, которые каким-то образом постигли грамоту, грозила расправа, я же понятия не имел о намерениях мистера Филдза. Впрочем, мой «фокус» никак не был связан с умением читать. Букв я не знал. Просто пару раз слышал, как Мэйнард зубрит урок, и потом соотнес его бормотания с картинками. Но как объяснить это мистеру Филдзу – да и нужно ли, можно ли объяснять?

Подозрительный взгляд задержался на моем лице не долее минуты, затем мистер Филдз протянул мне колоду обычных игральных карт.

– Вот, взгляни.

Я стал раскладывать карты на столе, нарочито морщить лоб, даром что запоминание не требовало ни малейших усилий.

Когда карты у меня кончились, мистер Филдз произнес:

– А теперь переверни их рубашками кверху.

Я повиновался. Получилось четыре ряда по тринадцать карт в каждом. Мистер Филдз стал брать карты по одной, не показывая мне, я же называл масть и прочее. Я ни разу не ошибся, но лицо мистера Филдза не явило ни удивления, ни удовольствия.

Из сумки он извлек шкатулку. В ней оказались миниатюрные диски из слоновой кости, на каждом – звериная морда или какой-нибудь знак. Диски мистер Филдз разложил на столе картинками кверху, дал мне около минуты на запоминание, после чего перевернул их. По его требованию я находил среди одинаковых желтовато-белых кружочков те, с обратной стороны которых были носатый старик, или завитая красотка, или птичка на ветке, причем я видел изображения так, словно диски никто и не думал переворачивать.

Наконец мистер Филдз дал мне чистый лист бумаги и достал папку с гравюрами. На одной гравюре, с мостом, он велел сосредоточиться, через минуту забрал ее и спрятал, а мне сказал:

– Теперь возьми карандаш и нарисуй этот мост по памяти.

Я отродясь не рисовал, вдобавок я все еще не раскусил мистера Филдза. Что у него на уме? Белые не выносят гордыни в черных, разве только из этой гордыни можно извлечь прибыль. И вот на всякий случай я скорчил рожу поглупее: дескать, не понимаю, что угодно господину. Мистер Филдз повторил задание, и под его пристальным взглядом я опасливо взял карандаш и с деланой робостью принялся рисовать. То и дело я закатывал глаза, как бы припоминая, даром что мост был непосредственно передо мной, на бумаге, и мне оставалось лишь обводить невидимые другим контуры. Так я обвел арку сверху и снизу, узкий проход по правой стороне, скалы на заднем плане и лесистую долину, над которой мост и раскинулся. Мистер Филдз больше не скрывал изумления. Глаза у него округлились, пальцы нервно одергивали сюртук. Он забрал у меня бумагу, велел ждать и вышел.

Вернулся мистер Филдз с моим отцом, который из обширного арсенала улыбок выбрал ту, что больше прочих подходила для выражения самодовольства.

– Хайрам, – начал отец, – скажи, хотелось бы тебе учиться у мистера Филдза?

Я потупился, словно бы обмозговывая предложение. Опустить глаза пришлось, ибо передо мной открывалась, как я полагал, широкая, залитая солнцем дорога и мой слишком явный порыв пуститься по ней вприпрыжку мог мне же и навредить. Лок лесс оставался в пределах штата Виргиния; нет, еще точнее: Локлесс оставался квинтэссенцией Виргинии. И где мне было предвидеть последствия? Вот я и пролепетал, обращаясь к отцу:

– А я должен учиться, сэр?

– Да, Хайрам, думаю, должен.

– Слушаюсь, сэр.

* * *

Так начались уроки – чтение, арифметика, даже риторика. Я расцвел. Моя вечно голодная память словно угодила на великое пиршество, где потчевали образами и словами; сколько слов оказалось на свете! И каждое имело особую форму, особый ритм, особый оттенок; каждое было полноценной картинкой. Я ходил к мистеру Филдзу трижды в неделю, сразу после Мэйнарда. Мистер Филдз отпускал моего брата с тщательно скрываемым облегчением. Подавленный вздох в Мэйнардову спину, блеск профессионального энтузиазма в глазах мне навстречу… как в эти мгновения тешилось мое самолюбие! Мало того: я познал два новых чувства – насмешливое презрение и снисходительное превосходство. Понял: я лучше Мэйнарда; мне от рождения дано несоизмеримо меньше, но зато на сколь плодородную почву падали тощие зерна!

Мэйнард рос увальнем и недотепой, вдобавок косоглазым. Казалось, он не просто так косит – он ищет, к чему бы прислонить свое рыхлое тело. Бестактный, беспардонный, он запросто вламывался в гостиную и при чужих ляпал какую-нибудь чушь. Правда, он имел чувство юмора – пожалуй, это была его лучшая черта. Но и она подводила Мэйнарда, ведь он не понимал, для кого какие шутки годятся, и нередко вгонял в краску юных барышень. За ужином он через весь стол тянулся за рогаликами и болтал с набитым ртом.

Я не сомневался, что отцу положение дел открывается в том же свете, что и мне; я часто думал, каково это – обнаружить свои лучшие черты там, где меньше всего ждешь, и полностью разочароваться в том, на кого делал ставку.

Вот Фина предупреждала: «Они, белые, для тебя чужие»; я усиленно напоминал себе ее слова, вбирая взглядом волны зеленых холмов, которые по осени полыхали алым и золотым, а зимой, заснеженные, становятся сине-белыми. Ибо с тех пор, как я поселился в господском доме (пусть не в верхних покоях, а в подземной каморке, это безразлично!), с тех пор, как стал наблюдать Локлесс не с Улицы, а с Холма, мне все навязчивее воображалось, будто я ровня этим, с заказных портретов. Я довожусь им внуком, у меня такие же глаза, и не зря ведь отец однажды отвел меня в сторонку и стал рассказывать о своем отце, Джоне Уокере, и о главе рода, Арчибальде Уокере, который прибыл в Виргинию с единственным мулом, парой лошадей, женой Джудит, двумя малолетними сыновьями и десятком негров. Какова была цель этих ремарок? Чем они были вызваны, если не намерением оставить мне наследство? То-то же.

Бывало, вечером, покончив с поручениями, я отправлялся к восточной границе отцовских владений. Пересекал широкий луг, заросший тимофеевкой и клевером, и подолгу стоял, трепеща и обмирая, у межевого камня. Он, камень, был водружен здесь в давние времена, когда расчистили от леса первые клочки земли, коим судьба предназначила объединиться под гордым именем «Локлесс». И мог ли я, наслушавшись от отца рассказов о прадеде – как прадед изгонял кугуаров, ходил на медведя, вооруженный только тесаком Боуи[7 - Тесак Боуи, или просто «боуи», – крупный нож с характерной формой клинка: у острия сделан скос, и самый кончик загнут немного вверх (так называемая щучка). Часто снабжен развитой гардой. Получил название по имени изобретателя, Джеймса Боуи (1796–1836).], валил вековые деревья, таскал валуны, менял течение рек, создавал все то, перед чем я теперь благоговею, – мог ли я не проникнуться гордостью за своего предка, не восхититься его отвагой, умом и мощью рук, не возомнить, будто имею права на поместье?

Смелые мечты, правда, уравновешивались фактами о Локлессе новейших времен. Я давно знал истории Эллы и Пита, чьих близких отправили в Натчез и Батон-Руж; я знал о трагедии с Большим Джоном и мамой. Теперь от случая к случаю я читал периодику в отцовском кабинете, например журнал «Де Боуз ревью», пугавший падением цен на табак. Об этом же говорили и в гостиной. Именно табак способствовал расцвету Локлесса, да и всего графства Ильм, но с каждым годом урожаи были все скуднее и таяло богатство лучших семейств Виргинии. Прошли времена, когда табачные листья вырастали со слоновье ухо; по крайней мере, в нашем графстве таких листьев давно никто не видал. Ибо табак высасывает из почвы больше соков, чем любая другая культура. Зато на Западе, за долинами и горами, на берегах великой Миссисипи и дальше, к югу от Натчеза, изнывала целина, требовала невольников – умелых, выносливых, вроде тех, что работали в Локлессе.

– Помню, белые даже подумать совестились о том, чтоб человека продать, – бросил однажды Пит.

– Совесть хороша, когда табак уродился, – фыркнула Элла. – А коли не уродился, коли долги завелись – тут уж не до совести.

То были последние слова, которые я слышал от Эллы. Через неделю она исчезла.

Для себя я выработал теорию: на разорение Локлесс обречен не землею как таковой, а людьми, которые в управлении ничего не смыслят. В буйном, капризном, неотесанном Мэйнарде воплотилась для меня вся белая знать – как класс. Я завидовал белым. Я их страшился.

Обжившись в господском доме, начав читать, повидав белых в достаточных количествах, я понял: как плантация держится на полевых работниках, так и особняк давно бы пропал, не будь приневоленных к нему. Мой отец, как и всякий хозяин, создал целую систему для сокрытия этого факта, для маскировки собственной беспомощности. Невольникам позволялось входить в господский дом исключительно через туннель, и придумано правило было не только с целью показать нам свое место, но и с целью спрятать нас самих. Муравейник представлял собою одно из локлесских чудес инженерной мысли. Получалось, будто все в Локлессе работает само собою, управляется всемогущим бесплотным невидимкой. Устрой кухонный лифт – и стол с роскошным ужином, когда понадобится, возникнет из ниоткуда. Вмонтируй особый рычаг – и из погреба явится именно та заветная бутылочка, которая нужна; ночной же горшок, наоборот, исчезает в специальном отверстии под кроватью – достаточно на кнопку нажать. Ибо созерцание невольника, приставленного к ночному горшку, еще зазорнее, нежели задержка в покоях горшка как такового. Магическая стена, столь потрясшая мое воображение в первый день, отгораживала господские покои от Муравейника – этой «начинки», видеть которую не мог ни один белый гость. Мы же появлялись в покоях вымытыми до скрипа, напомаженными, разодетыми столь пестро, что в глазах белых гостей сходили, наверное, за таинственные механизмы, удачно вписанные в роскошный интерьер, а не за рабов. Теперь я знал правду о Мэйнарде: его никчемность не была исключением из правила, просто он не умел или не считал нужным скрывать ее. Никчемностью отличались все хозяева; абсолютно все. Ни один не мог вскипятить воду, запрячь лошадь, одеться. Мы многократно превосходили белую знать – нам ничего другого просто не оставалось. Праздность для нас равнялась смерти, для белых же была самоцелью.

По контрасту с Мэйнардовой никчемностью не стала исключением из правил и моя сообразительность. Ибо дух одаренности невольников прямо-таки витал в Локлессе – стоило взглянуть на резные колонны или галерею, сработанные умелыми руками; стоило прислушаться к песням, которые даже в белых пробуждали первобытный восторг и глубинную грусть. А танцы под самодельную скрипку, стонущую всеми тремя струнами! А букет ароматов из кухни! Талантливы были все утраченные – от Большого Джона до моей матери.

Вот я и размечтался: однажды моя одаренность будет замечена и вознаграждена, не зря ведь я постиг принципы функционирования Дома-на-Холме и плодоношения локлесских почв, а вот теперь постигаю законы Вселенной. Конечно, отец завещает поместье именно мне, достойнейшему. Благодаря моим знаниям Локлесс вновь расцветет, и таким образом приневоленные спасутся от продажи с молотка, от разлуки; не канут во тьму, что простерлась за Натчезом, не сгинут на Глубоком Юге[8 - Англ. «Deep South» – один из субрегионов американского Юга, включает штаты Луизиана, Миссисипи, Алабама, где условия труда на плантациях были крайне тяжелыми.] – ибо Глубокий Юг, сиречь могила, ждет нас всех, если полновластным нашим хозяином сделается Мэйнард.

* * *

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5