– С чего бы ему бежать на помощь?
– Это тебе нечего, косомордый, а он ещё свежак, законов не знает. Да и свой он, земляк он мне, понимаешь?
– Он твой родственник?
– У меня родни и при жизни не бывало. А он земляк, он из Питера, понимаешь?
– Не понимаю. По-твоему получается, что те, кто из Томска, у меня задаром кормиться должны – только потому, что они мне земляки?
– Да у тебя вообще никто кормиться не должен! Ты и при жизни-то живым не бывал…
Перекоры пошли по второму кругу, раздосадованный Илья Ильич натянул на голову одеяло, чтобы не слышать.
Наутро выяснилось, что Афанасий убыл на поиски обещанного города. Уйгур сообщил это проснувшемуся Илье Ильичу, пообещал, что к вечеру сыщик должен возвратиться, и постно осведомился, что желает постоялец отведать на завтрак. Илья Ильич гусарствовать не стал и попросил ничего особенного не готовить. Впрочем, даже обыденный завтрак – пельмени с медвежатиной, квашеная черемша и медовый сбитень из сияющего медалями баташовского самовара – опрокидывал самые невероятные представления о скромности. Одно преимущество потустороннего мира было налицо: любитель пожрать несомненно счёл бы это место раем.
День прошёл вкусно и бессодержательно. Уйгур возился на кухне, сооружая калью со стерляжьими молоками, квакер мыл полы, поквакивая про себя не то молитвы, не то проклятия. Во всяком случае, смысл слов, которые сумел разобрать Илья Ильич, был молитвенный, а интонации – проклинающие.
К середине дня объявился в гостинице новый человек. Высокий, горбоносый, с обманчиво медленными движениями, всё в нём выдавало опытного бойца и неутомимого ходока. Можно было не спрашивать – и без того ясно, что явился ещё один из вольных сыщиков. Одет в светло-серый комбинезон, позволяющий затеряться в нихиле, так что тебя с десяти шагов не вдруг разглядишь. По всему видать, не слишком это безопасная работа, отбивать добычу у бригадников. Хотя Афоня говорил, что кулачная расправа в загробном бытии дело небывалое. Впрочем, мир на кулаке клином не сходится, было бы желание, а как ущучить ближнего, люди придумают.
Горбоносый пообедал, перекинулся парой слов с уйгуром и исчез. На Илью Ильича он даже не покосил взглядом, очевидно, среди сыщиков бытовали свои представления о приличии. Илья Ильич тоже не подошёл, интерес к новым людям у него значительно угас, теперь Илья Ильич старался осмыслить произошедшее. Чуть не весь день просидел в комнатушке, зажавши голову руками, и медленно перебирал в памяти всю свою жизнь. «Здесь ничего нельзя скрыть», – звучали в памяти Афонькины слова. Теперь Илья Ильич догадывался, как можно узнать о человеке всю подноготную. Зажмёшь в кулаке сколько-то там деньжонок, пожелаешь – и знай на здоровье, что знать тебе вовсе бы и не следовало. Оттого потусторонний мир честен и к людским слабостям снисходительно-беспощаден. Всё на виду, чего уж там стыдиться мёртвому человеку живых дел? Значит, иная мораль, иные люди, лишь внешне похожие на тех, кого знал когда-то. Чужие люди… Это Илюшка-то чужой человек? Да он и сейчас помнит, как таскал сына на руках! Илюшка уж большой парень был, в школу скоро, а любил, чтобы его на ручки взяли, иной раз нарочно притворялся усталым до изнеможения, лишь бы на отцовских руках проехаться. А папаше тоже в радость… Потом, конечно, разошлись, вырос сынуля, свои дела появились, интересы. Отец строитель, дороги делал, а сын как бы наоборот, взрывник, в армии сапёром был, те дороги минировал. Есть в диалектике такой закон – отрицания… Неужто теперь сын вовсе чужим заделался? Не верю.
Старательно, словно мошенник от сайентологии, Илья Ильич принялся прозванивать всю свою жизнь, начиная с первых воспоминаний, припоминать каждого человека, с которым судьба свела, а теперь может свести вновь в этом странном месте. Ведь по сути дела, от той, прежней жизни у него остался лишь груз воспоминаний. Сюда он явился голым, и от новорожденного младенца его отличали память, изношенное тело, от которого можно так легко избавиться, да пригоршня монет с многозначительным названием «мнемон».
Родители. Отца он не помнит, отец не вернулся с войны, ещё с той, которая называется Гражданской. Погиб отец прежде Илюшкиного рождения, а мама почему-то никогда не рассказывала, каким он был. Видать, не за тех, кого надо, отправился воевать папаня. Даже непонятно, как выжила традиция, чтобы все мужчины в роду носили одно и то же имя. Бабушки и дедушки и вовсе его не застали, бурное начало века крепко проредило семью, одна лишь тётя Саша со своими счастливыми слониками выжила в Гражданскую и скончалась в далёком двадцать втором году, когда, казалось бы, жизнь начала поворачиваться к свету.
Мама. Она всю жизнь куда-то торопилась, вечно была занята. Запомнились частые, скучные её болезни и необходимость идти после седьмого класса в ФЗУ, чтобы поскорей подняться на ноги и жить без оглядки на мать. Собственно, детства у него не получилось, жизнь началась, когда он стал зарабатывать на заводе, а вечерами учиться в Строительном.
А теперь, значит, он должен встретиться с матерью, ставшей чужой ещё при жизни, и с отцом, который не видал его даже в колыбели. А ещё есть какие-то деды, прадеды, прапрапрадеды и прапрабабки… бесконечный ряд предков, сваленных сюда, как в отстойник. И что же, они все ждут его, желают видеть, желают говорить? Спросить хотят, как он жил, не опозорил ли фамилию? А те, чьей фамилии ему не досталось, но чья кровь была в его жилах, они ведь тоже здесь и тоже чего-то хотят.
Почему тогда он сидит в этом дурацком заведении под присмотром уйгура и пронырливого Афони, а не стоит перед семейным советом, держа ответ за бесцельно прожитые годы?
И главное, где Илюшка и Люда, где его семья, которую он уже никогда не надеялся обрести? Пусть там будет что угодно, но он должен увидеться с женой и сыном, разрешить сомнения и больные вопросы…
Илья Ильич высыпал на ладонь кучку серебристых мнемонов, недоверчиво покачал головой. Из ума не шёл Афонин совет, повторённый не раз и не два: «Деньги держи крепче, их лишь поначалу много. И главное, не вздумай ничего над людьми без их согласия творить. Ничего толкового из этого не получится, а по миру прежде срока пойти можешь».
Конечно, Афоня привирает, и крепко, но в данном случае, похоже, не соврал. Какие они ни будь волшебные мнемоны, но над живыми людьми у них власти быть не должно. Даже если эти живые люди давно умерли.
Илья Ильич брякнул монеты на стол и принялся пересчитывать. Насчитал тысячу мнемонов, на второй сбился со счёту, пересыпал денежки обратно в бездонный кошелёк и спрятал до лучших времён.
Голос уйгура за дверью звал к ужину.
За едой прислуживающий хозяин словно случайно помянул, что не стоит волноваться за Афанасия; в крайнем случае, если их унесло очень далеко, сыщик вернётся на следующий день. Илья Ильич, обсасывая перепелиную косточку, небрежно ответил, что и не волнуется. Афоня мужик бывалый и непременно вернётся в срок.
Неловко было врать, хотя и вранья особого тут не было, просто Илья Ильич не показывал, что в курсе планов, выстроенных обитателями дрейфующей гостиницы. Последние пятнадцать лет состарившемуся Илье Ильичу как-то не было нужды притворяться, и он отвык от этого нехитрого занятия.
Вечер прошёл тихо, без ставших едва ли не привычными подслушанных разговоров: Афанасий добросовестно отсутствовал, и уйгуру было не на кого ворчать.
Когда окончательно стемнело, Илья Ильич поднялся, бесшумно оделся и вышел из гостиницы. Палисадничек, ограниченный высокими кустами жимолости, заливала ночная тьма. Сквозь кусты смутно сквозили серые отсветы нихиля. Илья Ильич подошёл к калитке, недоверчиво бросил взгляд в пустоту. Здесь было не так черно, как возле гостиницы, но казалось ещё беспросветнее. Очень не хотелось делать шаг в потустороннее ничто. Казалось, шагнёшь и немедля затеряешься в нихиле, не отыщешь дороги даже к этому островку ненадёжной стабильности.
«А вдруг на калитке установлена сигнализация? – мигнула тревожная мысль. – Сейчас трону её – и начнётся трезвон! Уйгур прибежит, стыдобы будет – не обобраться…»
Илья Ильич криво усмехнулся и отворил калитку, на которой не оказалось даже щеколды. И не скрипнуло ничего, и не звякнуло. Зачем? Всякий знает, силой тут никого не удержишь, а в нихиль неопытному человеку бежать – последнее дело. Помучаешься, потелепаешься в кисельке, так потом ещё и доплатишь расторопному Афоне, когда он прибежит, будто бы случайно, а на деле при помощи какой-то ориентировки, которой хвалился перед уйгуром.
Так Илья Ильич и отправился в самостоятельное путешествие: в руках рейка, которую сделал сам и бросать которую не хотелось; на помолодевшем теле – стариковский костюмчик, за который сполна заплачено Афоне.
Нихиль – субстанция не из лучших, на дорожное покрытие не годится – ноги вязнут, однако сорок лет – это не восемьдесят, громада спящей гостиницы очень быстро растворилась в обманчиво-прозрачном воздухе, Илья Ильич остался один на один с нихилем. Шагал, делая вид, будто помогает себе рейкой, прикидывал, как скоро совершит полный круг, и вернётся ли к забору из крашеного штакетника или просто будет кружить на месте в обидной близости от жилья.
Потом впереди замаячил свет. Жёлтый прямоугольник, тёплый и зовущий. В ночь, когда не видно ни зги и небесная хмарь готова обернуться дождём пополам с мокрым снегом, вдруг появляется перед безнадёжным путником свет в окошке, и теперь есть куда спешить, в освинцованные ноги вселяется лёгкость, глаз уже не оторвать от цели, ставшей желаннее всего на свете, и веришь, что за окошком тебя ждут.
Оскальзываясь и проваливаясь чуть не по колено, Илья Ильич побежал к золотому прямоугольнику. Ни на единый миг он не побоялся, что это светится окно в комнате уйгура. Совсем близко мерцает призывный маяк, уже видно тёмное пятно стены, вырастающей прямо из нихиля, не отгороженной от потусторонней ночи ни забором, ни чахлыми кустиками. На тёмном обозначился ещё один прямоугольник света – дверь, и там объявилась согнутая тщедушная фигурка:
– Илюшенька, ты, что ли? Пришёл… Ну заходи.
Глава третья
С некоторым удивлением разглядывал Илья Ильич незнакомую старушку, худенькую и такую эфемерную, что казалось, будто сейчас она рассыплется, обратившись в щепоть отработки. Память на лица у Ильи Ильича была отличная, однако он был вполне уверен, что никогда прежде не встречал этой женщины, которая называла его по имени, словно доброго знакомого.
– Спасибо, Илюшенька, что не забыл старуху, – напевала бабулька, прикрываясь от небытия непрочной фанерной дверью.
Илья Ильич прошёл на середину комнатёнки, огляделся. Давно уж, много лет не видал он таких комнат, словно выкраденных из коммунальной квартиры полувековой давности откуда-нибудь с Большой Пушкарской, Введенской или иной представительной улицы Петроградской стороны. В таких среди грома первых пятилеток доживали свой век интеллигентные старушки с дореволюционным прошлым, те, к кому в очередях полууважительно, полупрезрительно обращались устаревшим словом «дамочка».
Комната, прежде бывшая кабинетом главы семьи или собственным уголком дочери-курсистки, а теперь оставшаяся единственным пристанищем, последним кусочком былой жизни среди нового коммунального хамства, отчаянно тщилась сохранить вид старорежимного благополучия. Книги, толстые тома с вензелями владельца, – обязательный Шекспир, Шиллер и Пушкин в марксовском издании, какие-то безделушки, пощажённые чередой погромов и реквизиций, предмет насмешек и тайной зависти горластых подселенок… И всё это в последней степени ветхости, кажется: коснись неловко пальцем – и в образовавшуюся дыру посыплется серый порошок отработки.
– Вот видишь, как существую? – щебетала бабулька. – Хорошо хоть вообще жива, я уж полста лет как в трущобы скинута, а вот живу, твоими молитвами, Илюшенька, исключительно твоими молитвами…
– Простите, – неуверенно проговорил Илья Ильич, – дело в том…
– Не припоминаешь, да? – Старушка понимающе улыбнулась. – Теперь, Илюшенька, это уже и не важно. А я вот тебя хорошо помню. Кудрявчик ты был, словно ангелок, а баловник – до ужаса! Не ребёнок, а малолетний Сергей Есенин. Всё на полку норовил забраться, на эту вот самую…
Взгляд Ильи Ильича и впрямь приковала полочка – единственный предмет, который среди общей обветшалости выглядел прочно и, казалось, излучал основательную антикварную добротность. На полке ровным строем вышагивала шеренга резных слоников – отголосок забытой моды на всё китайское. Впереди, задрав трубящий хобот, шествовал самый большой слон, нагруженный самыми объёмистыми тюками, за ним двигался слон поменьше, следом ещё меньше… и так до самого крошечного слоника ростом едва в полсантиметра. Но и этот седьмой слон так же громко трубил, как и большие братья, и так же нёс хозяйке полные тюки лучшего китайского счастья.
– Тётя Саша?.. – выговорил Илья Ильич имя, которое знал всю жизнь, но никогда прежде не произносил, поскольку в упор не помнил старуху, жившую лишь в семейных преданиях. Да и сейчас не вспомнил бы про неё, если бы не навязчивая картинка: слоники, нагруженные счастьем. Она приходило ему в голову всякий раз, когда речь заходила о раннем детстве, ведь это было первое осознанное воспоминание – резные безделушки, поразившие младенческое воображение, и имя, навеки привязанное к игрушечному каравану.
– Вот видишь, Илюшенька, вспомнил, – закивала старушка.
Она ещё что-то говорила, Илья Ильич не слышал. Удушающей волной накатило осознание, что происходящее – правда, и, значит, он увидит всех, кого никогда не надеялся встретить. Какая глупость, стоило ждать бесконечную прорву лет… Люда поступила гораздо умнее, когда проглотила свои таблетки и ушла навстречу сыну.
– Они все здесь? – выдавил Илья Ильич сквозь перехваченное горло. – Сын у меня, тоже Ильёй зовут…
– Здесь, – призналась тётя Саша. – Которые живы, те здесь.
Она подняла прозрачные, вымытые временем глаза и спросила:
– Странно слышать такое? А ведь в загробном царстве, Илюшенька, люди тоже умирают. Я бы уже давно порошком от клопов рассыпалась, пиретрумом, если бы не твои заботы. А сынок твой здесь. Повидаетесь.
– Тётя Саша! – взмолился Илья Ильич. – Ради всего святого, как мне его увидеть? Я с вами потом поговорю, и всё остальное потом, а сейчас мне бы Илюшку повидать. Знаю я, что он изменился, за столько-то лет, что не таким стал, как помнится… И что все люди здесь меняются – тоже знаю. Не надо меня ни к чему готовить, я сам разберусь, только скажите, как к сыну попасть?
– Не будет тебе никакого «потом», – вздохнула тётя Саша. – Я ведь последний день доживаю. Вот ты умирал в этом… как его?.. в доме призрения и знал, что умираешь. Так и я знаю, что мне небо коптить осталось часа два, не больше. Во мне и сути-то человеческой уже почти не сыскать.