Дербень, Калуга моя!
Тула, Тула первернула,
Тула родина моя…
Где она ныне – Тула, родина моя?
Чудился Дербень-город гудошным, скоморошным, балалаечным местом, а оказался пыльным, словно выцветшим от нестерпимого зноя, и недобрым к русским полонянам.
Город тянулся поперёк узкой береговой полосы, да не просто город, а стена преогромная, без конца и краю. С одной стороны уходила стена к горам, теряясь вдали, а другой падала в море, и там из воды торчали притопленные башни, словно дербентский владыка берёгся вооруженного набега хамсы и стерляди. На ближайшем холме городилась цитадель – большая крепость Нарын-Кала, неуютно уставившаяся пушками и на русскую сторону, и к непокорным горам, и на собственный посад, не раз баловавший возмущениями.
Прежде Семён каменного воинского строения не знавал, так дербентская стена страховидной показалась, где такую воинской силой одолеть!.. Видать, могуч кизилбашский шах, поболее тишайшего царя. Потом уже, побродивши по свету, понял Семён, что крепость была прежде сильна, а ныне по малолюдству не защитна, стены поветшали и, зане случись воинское сидение, против тюфяков и единорогов не устоят.
Но пока ещё не всё ушло в предание, и, как прежде, говорливо шумел людный дербентский базар, равно привечая и кумыка, и гордого лезгина из недальнего аула, и кубачинца – мастера золотых дел, и спесивого хорасанца, и темнолицего индуса в белой чалме. Торговали нефтью, шёлком, седельной сбруей, камкой и узорчатым товаром, что на Русь идёт, а всего больше – людьми. Этим промыслом Дербень-город издавна славен. Русских купцов в Дербенте много, по всему базару ходят, а в невольничьих рядах не бывают. Где ещё лихим людям ясырь брать, как не в России? Каждый второй поставленный на продажу – русич, смотреть на горемык – душу рвёт, а из полона выкупать – мошне накладно. Вот и обходят стороной.
На невольничьем рынке пленников быстро расхватали: товар ходкий. Это только в родных краях Ивашек лукошками продают – пучок за пятачок, а на чужбине русский мужик ценится.
Семёна, а вместе с ним и Василия купил дербентский сала-уздень Фархад Нариман-оглы. Был Фархад-ага толст и добродушен, в жаркий полдень любил посидеть в тенёчке у тонко нарезанной дыни и порассуждать о неизреченной мудрости Аллаха. Двое новых невольников, разбиравших к тому времени по пяти слов, молча слушали: Семён хмуро, Василий – с готовностью кивая на каждое понятое слово.
Иной раз оказывалось, что хозяин не просто думает вслух, а велит что-то сделать, рабы же по тупоумию своему продолжают стоять и слушать. Тогда бек начинал злиться и пронзительно кричал:
– Динара!..
Из дома выскакивала Дунька, тоже русская полонянка, но схваченная ещё во младенчестве, и толмачила новичкам господские приказания.
Дуньке шёл пятнадцатый год, у неё были серые глаза и нос с конопушками. Татарский наряд дико смотрелся с её русацким видом, казалось, будто Дунька наряжена к святкам и сейчас запоёт коляду.
При первом же знакомстве Дунька рассказала, что она христианка, православная и, несмотря на это, ходит у хозяйки в любимицах. Фатьма и впрямь выделяла Дуньку среди прочих служанок. Другие рабыни и полы драют, и бельё моют, и на сыроварне готовят солёный овечий сыр. А Дунька вечно при Фатьме, щеголяет в юбке из крашеной кутии и монистах, позванивающих старинными греческими драхмами с изображением бабы-копейщицы и глазастых ночных сов.
Вечерами Дунька часто забегала к землякам, с которыми хоть поговорить могла на полузабытом родном наречии. Болтала ни о чём, делилась куцыми девичьими мечтами:
– Фатьма обещала меня никому не продавать, а когда время подойдёт, замуж выдать: за своего, за русского, чтобы христианин был.
Васька при этих словах приосанивался, вид принимал гордый и неприступный, а Семён продолжал сидеть, как сидел: не о нём речь идёт, он человек женатый.
– Вот хоть бы и за тебя, Сёма. Возьмёшь меня в жёны?
– Есть у меня жена, дома осталась.
– А-а… – огорчилась Дунька. – Красивая небось?
– Я в этом не понимаю. Меня малолетком женили, никто и не спросил.
– Ну так и плюнь на неё, всё равно домой уже не попасть. А здесь бы ага нам дом подарил, как люди бы жили.
– Фу ты, бесстыжая! – не выдержал Васька. – Прямо при людях женатому мужику на шею виснешь! Бога побойся, распустёха!
– Это ты, что ли, в люди метишь? – не осталась в долгу Дунька. – Сначала сопли втяни, губошлёп! А ты, Сёма, его не слушай. Коли не любишь жену, так и не думай о ней. Это на Руси двум жёнам не бывать, а тут закон другой, тут и десять можно.
– Неладно ты шутишь, Дуня, – тихо сказал Семён, и Дунька сразу погасла, словно водой кто плеснул.
Через месячишко, когда рабы худо-бедно, но стали сказанное понимать, Фархад-ага разделил их, направив каждого на свою работу. Услужливого Василия оставил при себе на всякие посылки по делам торговым да служебным. Уздень знал, что в тайных делах иноземец надёжней, у него ни родных здесь, ни близких, ему никого не жалко. А Семёна, хмурого да непокорливого, определил в пастухи. Семён, услыхав хозяйское распоряжение, промолчал, хоть и удивился: пастушье дело нехитрое, знакомое с малолетства, вот только здоровому парню заниматься им не с руки, это промысел стариковский да младенческий, неспешная работа под рожок и сопелку.
Недоразумение разъяснилось, когда Семёну вручили посох с железным жалом, ржавую саблю и привели трёх преогромных лохматых овчарок, каждая из которых с лёгкостью задавит волка, не говоря уже о пришлом человечишке. Оказывается, Семён был должен не столько пасти овец, сколько хранить их от набегов кюрали. В горных аулах довольно всякого сброду живёт, и чужие овцы всем пригодятся.
Под житьё Семёну отвели старый пастуший балаган. Хоть и не весть какая хоромина, а всё-таки свой угол, где можно голову притулить. С утра Семён выгонял овец в горы, поздним вечером приводил в загон. К полудню на пастбище появлялись работницы и принимались доить маток. Дивно было смотреть на такое Семёну… не коров доят, не коз, а овец. Хотя, если подумать, тоже скотина не хуже иной. А волокнистый овечий сыр Семёну так даже по вкусу пришёлся.
Недели через две вместо одной из старых татарок на склон заявилась Дунька.
– Здорово, пастушонок! – звонко крикнула она и, поставив на землю горшок, как ни в чём не бывало принялась за дойку.
– Ты чего? – спросил Семён. – В немилость попала?
– Вот ещё! – фыркнула Дунька. – Сама отпросилась. Надоело в доме, хуже горькой редьки. Куда ни ткнись – всюду Васька, заединщик твой. Ходит гоголем, надутый, что рыбий пузырь. Проходу от него нет. Я-ста такой, мы-ста сякой. А тут хорошо… – Дунька набрала на ладонь зачуток молока, растёрла по лицу. – Молоком умоюсь, веснушки пропадут, стану белая да красивая, глядишь, и ты в меня влюбишься.
Семён стоял, кусая губы.
– Не люба тебе чернавка, да? – спросила Дунька.
– Не в том дело, Дуняша, – тихо сказал Семён, – я ведь уже говорил: женатый я. Меня отец девяти лет окрутил.
– Так и что с того? На Руси так, а здесь по-другому. Места тут Магометовы, и обычаи Магометовы. Был бы дома, так и дело другое, а здесь никакого греха нет, чтобы две жены иметь. И обо мне подумай, что же мне, за Ваську выходить?.. Когда я на него и смотреть-то не могу. А так – продаст хозяин на сторону, в наложницы, думаешь, сладко? Уже приценивались, армянин один из Джульфы: толстый, глазки масленые… цену хозяину давал, я еле уговорила Фатьму, чтобы она меня не отпускала… Соглашайся, Сёма. Я бы тебя жалела, ухичила во всём…
Семён повернулся и, волоча посох, пошёл к сбившимся в кучу яркам. Смутно было на душе и нездорово. С чего так получается: человек предполагает одно, а судьба располагает по-своему? Мечтал иноком стать, а тебя в блудодеи пишут. И, главное, силы нет противостать. Говоришь: «Нет», – а в самой душе надрывно тянет: «Да-а!..» Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, боже, твоею благодатию.
Семён поднял посох и с силой ткнул жалом в ногу, разом просадив сапог и ступню.
* * *
Думал облегчение найти, а сыскал только больший искус.
Третий день Семён лежит в балагане с распухшей ногой, а Дунька рядом – ухаживает. О своём молчит, но и без слов всё ясней ясного. Фатьма тоже Дуньку жалеет, к себе ни разу не позвала. Дунька все дела переделает, пригорюнится, сядет в уголке, глядит оттуда мокрыми глазами.
Семёну и самому невесело. Рад бы в рай, да грехи не пускают.
Дощатая дверь отворилась, вошёл Фархад-ага. Оглядел домишко, мизинцем выдворил Дуньку за дверь. Вздохнув, опустился на кошму.
– Как твоя нога, Шамон?
– Благодарение Аллаху, получше, – ответил Семён, и сам подивился, как легко сказалось ему по-азербайджански и как просто соскользнуло с языка имя чужого бога.
– Мне стало ведомо, что у тебя есть некоторые затруднения, – продолжил Фархад. – Трудно быть христианином, ещё труднее исполнять христианский закон. Если бы ты принял истинную веру, твои дела было бы легко устроить. Кадий Шараф мой близкий приятель, он развёл бы тебя с прежней женой, не взяв никакой платы.
Семён покачал головой.
– Я родился христианином и с божьей помощью христианином умру.
– Я мог бы понудить тебя, – сказал Фархад задумчиво, – но мусульманин по принуждению – лишь наполовину мусульманин. К тому же я чту мудрейшего Ал-Газали, который учил: «Не мучайте тварей Аллаха, потому что Аллах дал их вам в собственность, а если бы захотел, то отдал бы вас в их собственность». Когда живёшь у самой границы, эту мысль не стоит забывать. А что касается Динары, то подумай хорошенько. Древний мудрец сказал: «Рука, отделённая от тела, лишь по названию рука». Я к тому добавлю: «Мужчина, отделённый от женщины, лишь по названию мужчина». Неволить тебя не буду. Выздоравливай, Шамон. А когда встанешь, то придёшь и сообщишь нам своё решение.
Фархад ушёл, оставив Семёна в вящем смущении.