Оценить:
 Рейтинг: 0

Марина Цветаева. Нетленный дух. Корсиканский жасмин. Легенды. Факты. Документы

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Весьма непривычный тон для стихотворений того времени: герои Гумилева, Брюсова Вс. Иванова, все, без исключения, жили и действовали в выдуманном, красочно – напряженном мире знойных, экзотических стран, разговаривали с Богами и Вечностью, горели в огне высоких страстей, стремились к неведомому. А тут, в строках – самая обыкновенная девическая, трепетная любовь, теплота чувств, смешанная с сестринскими порывами, какое то странное, слишком уж бережное, почти материнское отношение к Возлюбленному. Строки казались такими бесплотно – невесомыми, по детски – легкими, изящными и «чуть наивными копиями старинной немецкой гравюры с балладами», будто Марина, юный поэт, юная Женщина, шалила и писала все это – не всерьез.. Да нет, всерьез! Она, чья душа была душою колдуньи – не ведьмы! – изначально, наверное, от самой горечи первых минут рождения, уже тогда знала в чем будет их с Сережей Эфроном сладостная горечь совместного пути, трудность их Бытия вдвоем. Страстная, яркая, порывистая, любящая солнце и дождь Марина, вся переменчивая, вся погруженная в себя, и – открытая одновременно всем ветрам и стихиям, как настоящая морская волна, каким то глубинным чутьем сердечным и душевным, тем самым, что бывает развито лишь в настоящей, истинной Женщине, она поняла сразу и навсегда, четко и безошибочно, что Сережа, ангелоликий Сережа Эфрон всему на свете предпочтет именно эту, братско – сестринскую нежность и теплоту, ее, Марины, всеохватную, сильную, властную энергичную опеку над ним. И ему легко будет спрятаться за эту опеку, как за крепкую стену.

Странно? Да. Немного нелепо. Пожалуй. Но иначе… Иного мировосприятия, мироощущения и быть не могло у юноши, пережившего в раннем возрасте подряд сразу несколько трагедий: внезапную смерть отца, отчаяние матери, перешедшее в постоянную глухую, страшную своею обыденностью и постоянством меланхолическую черноту тоски, наполнявшую собою весь дом; совершенно непонятную, какую то нелепо – шутовскую, а оттого – не менее ужасающую – смерть брата Кости, который удушил себя, играя, то ли галстучком, то ли – шелковым шнурком… Костя Эфрон так протестовал против мрака и тоски в доме и так, – не осознав – ушел во мрак? Никто не мог догадаться ни тогда, ни сейчас. Никто не мог до конца понять смысла трагедии. Все были лишь ошеломлены и подавлены. Но трагедия эта, невозможно – нелепая, через несколько часов еще усугубилась и стала почти что – древнегреческой. (*Или, точнее, – почти что – фарсом. На взгляд автора.)

В тот же день, точно так же, повесившись, на шнурке, ушла из жизни мать, Елизавета Петровна, не желая расстаться с тенью любимого Котика, и как – то, «по случайности», что ли, моментально» забыв» о других своих детях: Вере, Лиле, Пете, и болезненно – впечатлительном Сереженьке, младшем, которому бывало и на полчаса оставаться в доме одному было страшно: начинались странные головокружения и видения – галлюцинации, которые он все пытался записывать в дневнике. Кто знает, может быть, юная Марина – невеста, читала эти строки – странные обжигающие, нервные, перечеркнутые, обрывистые, записанные будто бы на грани отчаяния: " Говорят, дневники пишут только одинокие люди.. Я не знаю, о чем буду писать и не знаю, почему хочется. Если записывать то, о чем ни с кем ни говорю, как – то жутко. Жутко высказать даже на бумаге несказанное. Я чувствую себя одиноким, несмотря на окружающую меня любовь. Одинок я, мои самые сокровенные мысли, мое понимание жизни и людей… Как странно, что мы себя не можем представить вне нас»…

И в другом месте, в письме к сестре Вере, из Коктебеля, чуть позднее, 23 июля 1911 года:

«Все люди одинаково одиноки и одинаково неодиноки – бывают часы одиночества, но также бывают и часы неодиночества. И в часы одиночества человек часто забывает, что временами и самый одинокий – неодинок…»

Да, он уже был неодинок. И с удивлением смотрел на находящееся рядом большеглазое, полноватое немного существо с прическою пажа и румянцем во всю щеку, с очками на носу.. Тогда, совсем недолго, Марина их носила. Когда же она снимала пенсне, ее глаза становились беспомощными и в них словно плескалась зеленоватая, сине – серая, морская бездна. Он пытался постичь Марину, юноша -философ и резонер, нервный, всегда верящий в нечто чудесное, странное, волшебное. Свою повесть о Любимой, первый литературный опыт, часть мемуаров о недавно лишь промелькнувшем детстве, он так и назвал: «Волшебница». Вот строки из этой повести.

Те самые, где предугадана Марина Цветаева. Весь жар ее Души, вся необычность ее, вся та Голгофа, что предначертана и Поэту, и близким, его любящим и идущим рука об руку с ним..

«Большая девочка в синей матроске иногда кажется детям, окружающим ее «сумасшедшей», но как странно притягательно и ярко то, что она говорит о себе, окружающих, и вообще, о жизни: " Главное, что я ценю в себе, пожалуй, можно назвать воображением…

Мне многого не дано: я не умею доказывать, не умею жить «практически,» но воображение никогда мне не изменяло и не изменит.. Жизнь так скучна, что все время нужно представлять себе разные вещи. Впрочем, – воображение – тоже жизнь… Где граница? Что такое действительность? Принято этим именем называть все, лишенное крыльев… Но разве Шенбрунн не – действительность? Камерата, герцог Рейхштадский?! Ведь все это было… Господи, господи!»…

Марина Цветаева и Сергей Эфрон, Коктебель. Терраса дома Волошина.

Камерата – Камертон. «Строфы и жизнь в стеклах» Волшебного фонаря»

Этой вот «Камератой», этой волшебной пеленой, этим неистовым пылом воображения, его горячностью, живостью она наделит, заразит и детей своих будущих. А пока лишь пленяет им своего мальчика – пажа с сердоликовым, розовым, «изнутри освещенным камнем,» на ладони. И он тоже, каким то мгновенным прозрением сердца, хотя, может, и не таким глубоким, понимает, что Марина, Мара – иная. И что жизнь с нею будет, ох, какой трудной, тернистой, похожей на подъем в гору.. Осилит ли он его? Этого Сергей Эфрон еще не знал точно. В основание камня новой Семьи тогда, на коктебельском побережье, в сухости крымского воздуха тогда только закладывались первые трещины, прожилки, крапинки, едва заметные, характерные углубления, ямки, которые с течением времени приобретут все более острые грани, все меньше будут поддаваться сглаживанию, наложат свой отпечаток на детей, появившихся у них с Сергеем Эфроном и, прежде всего, на Алю.. Но мы отвлеклись, читатель. Вернемся назад. То есть – вперед… Ибо прошлое пока еще – настоящее и немного, волшебно, – будущее…

В эти же последние недели января 1912 года, вскоре после венчания, произошло еще несколько радостных событий: Марина Цветаева получила тогда первую и единственную в своей жизни литературную премию – «Пушкинскую», за стихотворение «В раю».

А в задуманном ею совместно с мужем, но так полностью и не осуществившемся издательстве «Оле – Лукойе» вышла вторая книга ее стихов: «Волшебный фонарь». Книгу весьма прохладно встретили критики, считая, что автор лишь «перепевает стихи из первого сборника», но Марину тогда прохлада восприятия публикою ее строк никак не задела. Она была счастлива. Недолго – недели три – путешествовала с мужем по Италии и Франции. Покупала новый дом на Большой Полянке – первое семейное гнездо, обставляла его с тщанием и любовью: люстра из горного хрусталя на потолке гостиной, кресла красного дерева, секретер с любимыми книгами в два ряда.

И еще Марина тихо наколдовывала внутри себя отчаянно желанную дочь: " маленькую, хрупкую и черноволосую, – как ей мечталось, – «с огромными Сережиными глазами и пышными косами!» Все и вышло так, как гадала изумрудноглазая, своевольная, поэтическая волшебница, только волосы Али всю жизнь оставались светло – русыми. И рано поседели.

Аля. Первосоние – досимилетье «красавицы со звезды»

Словно зная заранее, как мучителен будет дальнейший путь выросшей светловолосой «красавицы со Звезды» – Алечки Эфрон – небеса подарили ей удивительное детство, чарующее, первое ее «до —семилетье»! Все вокруг нее тогда было похоже на сказку: детская – большая, светлая комната в сорок метров, куклы, в четверть ее, годовалой Алечки, роста, мягкая, серебристо – серая волчья шкура, брошенная на пол около белой ажурной кроватки, (такая же была и в комнате самой Марины) замысловатые тени на стене от листьев раскидистой пальмы в кадке, теплый круг абажура ночной лампы на резном столике в середине комнаты. «Сказки Шарля Перро и «Священная история» с иллюстрациями Гюстава Доре на полке – книги еще ее бабушки, виртуозной пианистки Марии Мейн …..

Даже крестины девочки, состоявшиеся 20 декабря 1912, года были в чем то – удивительны, единственны в своем роде!

Крестной матерью маленькой Ариадны Эфрон стала Елена Оттобальдовна Волошина, женщина с невиданной для того времени короткой, мужскою стрижкой волос, отличавшаяся к тому же еще и совершенно необычной самостоятельностью, невиданною резкостью сильного характера, и ношением такой весьма своеобразной одежды – татарских кафтанов собственного шитья, украшенных бисером и непременных шароваров, – что изумленный священник сперва всерьез принял ее за мужчину, и не хотел допускать к обряду!

Профессору Ивану Владимировичу Цветаеву, почтенному директору Музея Изящных Искусств, пришедшему на крестины первой своей внучки в полном парадном (генеральском) мундире, пришлось проявить немалую выдержку и такт, чтобы как то сгладить возникший холодок недоразумения между чудаковатой крестной и строгим священнослужителем.

Аля с самого раннего детства была отчаянно влюблена в родителей, и даже крохою понимала, что они, каждый по своему, – удивительны! Папа Сережа умел рассказывать сказки и превращаться во льва – лицо на глазах свирепело и покрывалось морщинами – складками. Марина любовно так и называла его «Лев», " Леве»… Отца Аля немножко боялась, при звуке его шагов мгновенно стихали ее капризы и сонный плач.

А Марина. Марина вообще была центром детской Вселенной Али. Наказывала она ее редко. Разве что – за разорванную нечаянно книгу, да за мокрые штаны на прогулке. Но и не баловала. Самым приятным «баловством» для большеглазой, неуклюжей немного девочки – Аля начала ходить очень рано, но весьма неуверенно, широко расставляя ножки и отчаянно боясь высокой домашней лестницы, – было приглашение» погостить» у Марины в комнате, где на столе было столько замечательных и таинственных вещей: перья и карандаши, пюпитр для писем в форме ладоней, замысловатая статуэтка девы Марии, с дверцами, полая внутри, чернильница с портретом красивого молодого человека с золотыми шишечками – погонами на плечах. Марина называла его ласково и странно: «Тучков – четвертый» – будто знала его давным – давно и он был ее близким другом..

Аля любила гладить лаковый» нежный лик» чернильницы своими тонкими пальчиками. И еще много – много чего было на столе у «мамы – Мариночки», но трогать это руками запрещалось категорически! Разве что, иногда, затаив дыхание, осторожно, с верхнего края листа, рассматривала крохотная Аля толстые тетради – альбомы с портретами Сары Бернар и Марии Башкирцевой, тетради, где непонятными закорючками – птичками на белоснежных листах – страницах чернели слова. Марина говорила:" это – стихи».

Впрочем, читать Аля научилась рано, лет с трех, сразу – словами, осмысливая их про себя, с помощью той же требовательно – нежной «Ма – ми». Сказки и волшебные истории они часто читали вместе. Это тоже было наградой за хорошее поведение, в"китайскую туфельку» которого, Аля если честно, не очень любила влезать, по ее собственному, позднему, признанию! Она писала позже, почти перед концом своего пути, со щемящим чувством потерянного и вновь обретенного в чреде воспоминаний, далекого детства:

Одна из гостиных в доме Марины и Сергея в доме в Трехпрудном переулке.

«Как запомнился быстрый материнский наклон мне навстречу, ее лицо возле моего, запах „Корсиканского жасмина“, шелковый шорох платья и то, как сама она, по неутраченной еще детской привычке, ладно и быстро устраивалась со мной на полу – реже в кресле или на диване, – поджав или скрестив длинные ноги! И наши разговоры, и ее чтение вслух – сказок, баллад Лермонтова, Жуковского… Я быстро вытверживала их наизусть и, кажется, понимала; правда, лет до шести, произнося: „не гнутся высокие мачты, на них флюгеране шумят“, думала, что „флюгеране“ – это такой неспокойный народец, снующий среди парусов и преданный императору; таинственной прелести балладе это не убавляло». (Ариадна Эфрон. «Страницы воспоминаний. Из самого раннего». )

«Ма – ми, Мариночка» читая ей, терпеливо разъясняла непонятные картинки, но иногда любознательная Аля ухитрялась объяснять всё и сама. Например, в четыре года дала такое «поэтическое» пояснение к иллюстрациям еще"старшего – страшного» для нее гоголевского «Вия», изображавшим панночку, семинариста, бесов и летающий гроб: «Это барышня просит у кухарки жареных обезьян!»

Марина немедленно забрала у расшалившейся дочери книгу, строго наказав не трогать ее без позволения, но столь непомерная живость воображения девочки так ее потрясла, что она записала толкование Али в свой дневник и рассказала в следующий же вечер гостям.

Записывала она за Алей всегда и многое: ее первые детские слова, дату первых шагов и первые осмысленные фразы. Даже не осмысленные, а глубокомысленные. Например, такую: «У меня тоже есть книга – Толстого Льва. Как Лев от любви задохся». (*Вероятно, после прочтения рассказа Л. Толстого «Лев и собачка» – автор.)

А потом за Алей уже не нужно было и записывать, к неполным шести она научилась писать по старой орфографии, и уже вполне самостоятельно вела свои первые детские тетради – дневники. В этих тетрадках, о которых она позже отзывалась с присущей ей насмешливо – строгой мудростью: «они, как скрижали и старинные хроники, всегда – повествовали!» – очень много яркого, неповторимого, мимолетного, переданного с непосредственностью, смелостью и непогрешимостью ребенка, окутанного очарованием открываемого им, ребенком, большого Мира.

В них, давних записях, прозрачно видна пленительная, нежная, сказочно мудрая душа. «Вечная душа Психеи», попавшая в тело девочки. Душа, жившая рядом с большим Поэтом. Берущая от него. И – дающая ему. Родная ему Душа. Душа с великолепным даром Художника, едва не загубленном в холодном, безликом восемнадцатилетии сибирских лагерей и поселений!

Многие из взыскательных читателей не верили позднее, что это были записи всего лишь шестилетней крохи, часто прозрачной от вечного недоедания в голодной, замученной смутами, затопленной разрухой, кровью и холодом Москве, настолько летяще – легка, точна, осмысленна, завершенно – прекрасна, великолепным русским языком написана была эта проза! Вот одна из самых ярких"детских новелл» Али (привожу ее, не сокращая):

«Был теплый и легкий день и мы с Мариной гуляли. Она рассказывала мне сказку Андерсена про девочку, наступившую на хлеб – как она, чтобы перейти ручей, наступила на хлеб. Про то, какой это был большой грех. Я сказала: «Марина! Сейчас, наверное, никто бы не захотел так согрешить!» Марина ответила, что это потому, что сейчас стало так мало хлеба, а раньше его не доедали и выбрасывали. Что наступить на хлеб – такой же грех, как убить человека. Потому, что хлеб дает жизнь.

Мы шли по серой тропинке на горку. Наверху была большая церковь, очень красивая под голубым небом и длинными облаками. Когда мы подошли, то увидели, что церковь была заперта. Мы на нее перекрестились и сели на ступеньки. Марина сказала, что мы сидим, как нищие на паперти.

Вокруг было далеко, но не подробно видно, потому, что там был легкий туман.

Я стала разговаривать с Мариной, но она сказала, чтобы я не мешала ей и пошла поиграть. Я не захотела играть, а захотела рвать цветы. Вдруг я увидела, что под ногами у меня растет клевер. Там перед ступеньками были ровно уложенные старинные камни. Каждый из них был в темной рамке из клевера. Если посмотреть на эти камни внимательно, то на них были полосы и узоры и получались настоящие картины в зеленых рамах. Я села на корточки и стала искать четырехлистник Марине на счастье. Я искала так долго, что у меня зашумело в ушах. Когда мне захотелось уйти, вдруг я его нашла и так обрадовалась, что испугалась. Я бросилась к Марине и подарила ей свою добычу. Она обрадовано рассмотрела мой четырехлистник и спросила, где я его нашла. Я сказала. Она поблагодарила меня и положила его засушить в записную книжку». (Ариадна Эфрон. Из детского дневника. «Четырехлистник», август 1918 года.)

«Птенец светловолосый в объятиях пленительных мечты». Первые эпизоды трагедии

Но в счастливую, наполненную магией слов и впечатлений, почти волшебную жизнь девочки постепенно разрушающе проникал мятежный дух времени. В доме покойного дедушки Ивана Владимировича и дяди Андрея, сводного брата «мамы Марины» в Трехпрудном переулке, с 1914 года, с начала войны с Германией, знала Аля, размещался госпиталь для раненных солдат, а в театре – студии Павла Антокольского, который Аля с неугомонною Мариною часто посещали, то и дело разыгрывались спектакли в пользу лазаретов и детей сирот. Театр, кстати, произвел на чрезвычайно эмоциональную Алю совершенно неизгладимое впечатление. Позже, на склоне дней, она вспоминала об актерах и театральной студии :

«Как же все они были милы, как прелестны молодостью своей, подвижностью, изменчивостью, горячностью ее, и ее же серьезностью, даже важностью – в деле. А дело их было – игра. Игра была их, взрослых, делом! – я притихала в углу, чтобы не услали спать, и смотрела на них с полнейшим пониманием, петому что я, маленькая, тоже играла, и тоже в сказки, как и они. Приобщенная обстоятельствами к миру взрослых, я быстро научилась распознавать их, незаметная им..

…Гости наши – актеры и чтецы – всегда кого-нибудь приводили к нам или от нас уводили, и старинная полутора – этажная квартира наша, с внутренней лестницей, вся превращалась в движение, становилась сплошной лестницей, по которой, подобно библейским ангелам из «Сна Иакова», сновали студийцы. Зимой мы жили внизу, в самой теплой – и темной – из комнат, а летом перебирались в почти чердачную, длинную, узкую клетушку с единственным, но зато выходившим на плоскую кровлю соседнего флигеля окошком. Комната эта стала Марининой любимой, потому что именно ее когда-то выбрал себе Сережа. (* отца и мать, по давней детской, восхищенно – равной привычке Аля часто называет просто по имени – автор.)

«Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите: гора рукописных бумаг…
– Так! – Руку! – Держите направо!
Здесь лужа от крыши дырявой.
Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,
Какую мне Фландрию вывел паук.
Не слушайте толков досужих,
Что женщина может без кружев…» —

писала Марина в те годы.. И точно – каких только «кружев» не плели тут голоса, и каких только голосов не слыхал этот чердачный дворец, – каких споров, разговоров, репетиций, декламации, каких тишайших шепотов! Все были молоды и говорили о театре и о любви, о поэзии и о любви, о любви к стихам, о любви к театру, о любви вне театра и вне стихов…

А какими Жар -Птицами пролетали в этих вечерних разговорах волшебные слова и имена: «Принцесса Брамбилла» и «Адриена Лекуврер», «Фамира Кифаред» и «Сакунтала», «Принцесса Турандот» и «Чудо Святого Антония», «Гадибук» и «Потоп»

[1 - Перечисляются названия пьес в репертуаре театра – студии П. Антокольского – автор].

Фамилии Станиславского и Вахтангова, Таирова и Мейерхольда звучали сегодняшним днем, произносимые с не устоявшимся восторгом или досадой текущего часа…

Иногда и меня брали в театр; помню «Адвоката Пателена» в каком-то помещении Зоологического сада, в непосредственной близости к клеткам с хищниками; помню, в Художественном, зачарованных детей, которых звали бубенцовыми именами Тильтиль и Митиль; помню, как Сахар ломал свои сладкие пальцы, как Хлеб, вздыхая, вылезал из дежи, как появлялись и растворялись в розовато -зеленоватом конфетном свете рампы Бабушка и Дедушка.* (*персонажи пьесы – автор.)

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7