– Неправильно. Вы должны спросить как спросить. Потому что сам я ответить не сумею.
– Я не понимаю, – последние слова я, помимо воли, произнес вслух.
Официант принес потный графинчик, и Сильвестр тут же потянулся к нему, не дожидаясь, пока подадут закуски.
– Чего тут не понять? – ухмыльнулся мой приятель, наполняя рюмки. – Две, не больше, потом супчику погорячее, – все как рукой снимет. И не убивайся ты так, Георгиевич. Есть Бог – подавятся, псы, кол им в пасть.
Я кивнул, продолжая одновременно видеть и Мальчика, и гладко выбритое, по-мужски красивое лицо Сильвестра, капризный излом пухлых губ этого баловня женщин, густую волну светло-русых волос с первой сединой и озабоченные глаза, дальше – пятна на салфетке, переброшенной через локоть прихрамывающего официанта, его косо стоптанные, в трещинах, башмаки, и весь ресторанный зал с низковатыми, недавно выбеленными потолками. В дальнем углу загульная компания во главе с заезжим киевлянином Нео Базлсом второй день пропивала аванс за сценарий для кинофабрики. И все они существовали в одном измерении.
Что-то здесь было не так.
– Хорошо, – сказал я Мальчику, и эхо тут же подхватило: «Ош-шо-о!». – Ладно. А кто знает, как спросить?
– Вы. Вам ведь приходилось в детстве летать во сне? Просто так, по собственному желанию?
– Откуда ты взял?
– Какая разница. Взял, и все. Все летают, кроме полных отморозков. Там было три вещи, вы сами об этом писали. Или напишете.
– Я не помню. Ничего такого я не писал.
– Нужно вспомнить. Без этого ничего не получится.
Я прикрыл глаза. Раз со мной происходят такие вещи, плохи мои дела.
– Худо? – участливо спросил Сильвестр. – Тогда все-таки выпей. Главное – мера! – его палец назидательно взлетел к потолку, хотя говорил он без особой убежденности.
– Серая шерсть, – пробормотал я. – Солдатское одеяло, кажется. И еще полынь на полу, от блох. Чтобы пахло, да… Еще нужно было сказать…
– Ну вот, – возбужденно проговорил Мальчик. – А вы: не помню! Такое всякий запомнит.
– Какая еще шерсть? – теперь уже по-настоящему испугался Сильвестр. – Блохи-то тут при чем? Ты в себе, Георгиевич? Может, к доктору?
– Отвяжись! – Мне вдруг почудилось, что водка спугнет видение и все закончится. Раз и навсегда. Я боялся, Бог свидетель. Возможно, так и следовало поступить, но колебался я не больше секунды: – Пей сам. Ты у нас борец с бытовым пьянством в писательской среде. Фельетоны строчишь. Давай, единоборствуй.
Я до сих пор думаю, что, выпей я в тот день, ничего бы не случилось и уж тем более не имело бы продолжения. Короткое помутнение рассудка – и только. С кем не бывало. Тем более, что о трех условиях, которые я выдумал еще в детстве, знал только я сам. Пустые фантазии. Мне казалось, что, если эти условия выполнить, чтобы все сошлось в одно, можно оттолкнуться от пола и взлететь, зависнув под потолком. Только почему-то никогда ничего не сходилось.
Сильвестр покосился, махнул вторую сразу после первой, многозначительно свел брови и стал закусывать сельдью по-домашнему, аппетитно хрустя колечками лука. При других обстоятельствах смотреть на него было бы чистое удовольствие.
– Ну, – сказал я Мальчику. – Допустим, кое-что вспомнил. А теперь?
– Теперь… – он замялся, пошарил в темноте и щелкнул крохотной блестящей зажигалкой. Он курил сигареты – я видел похожие яркие пачки в Австрии и в Германии, но те были много короче. Отставив рюмку, я тоже потянулся за папиросой.
– Горячее подавать? – прорезался официант.
– Тащи, услужающий, – велел Сильвестр, взбалтывая содержимое графинчика. – Самое время.
В углу у Базлса весело заревели – один из панфутуристов взгромоздился на стул читать эпохальные стихи, но оступился и был пойман на лету. Что-то разбилось, посыпались осколки.
– Теперь вам нужно уйти. И побыстрее, а то у меня аккумулятор скоро сдохнет.
Про аккумулятор я спрашивать не стал. Имелось кое-что поважнее.
– Иду, – я кивнул и начал выбираться из-за стола.
– Эй, эй, ты куда, Георгиевич? Что тебе загорелось? – взвился Сильвестр.
– Сиди, – сказал я. – Скоро буду.
Главное сейчас – успеть покинуть клуб, не столкнувшись ни с кем из писательской братии. Чуть ли не бегом я поднялся наверх, миновал вестибюль, кивнул швейцару и вылетел на Каплуновскую.
Тихий сентябрьский день скатывался в сумерки. Дворники жгли палую листву, и пахло торжественно, как в церкви в двунадесятый праздник. На углу Пушкинской замедлил ход переполненный трамвай «А». Я вскочил на подножку, цепляясь вместе с гроздью прочих «зайцев» за скользкий поручень, и, несмотря на брань усатой кондукторши-караимки, проехал остановку.
Здесь трамвай сворачивал на Бассейную, поэтому дальше пришлось идти пешком. По левую руку проплыло облезлое здание бывшего коммерческого училища, дальше пошла неразбериха трущоб и закоулков, серые доски, ржавая жесть, шаткие галереи и заросшие травой по колено помойные дворики. Через несколько лет там поднимутся конструктивистские этажерки студенческих общежитий. Ближе к кладбищу поплавком вынырнул над кровлями купол недавно закрытой церкви.
Я свернул в пролом кладбищенской ограды и зашагал между старыми могилами. Мальчик все время был со мной. Похоже, он и в самом деле мог видеть то, что видел я сам, и его худощавое смуглое лицо горело любопытством.
– Это Первое городское? – вдруг спросил он.
Я кивнул – ответ разумелся сам собой.
Мальчик тихонько засмеялся. Этот его смех звучал у меня в ушах, пока я огибал обветшавшие ограды, пробираясь к помпезной усыпальнице неких Голлерштейнов. Давным-давно взломанный и разграбленный склеп использовали для ночлега беспризорные, но рядом имелась удобная скамья – исцарапанная похабными надписями плита розоватого мрамора, опирающаяся на консоли с завитушками. Сюда мы иногда забредали то с Павлом, то с Сильвестром, а то и втроем, когда нужно было потолковать без посторонних.
– Забавно, – наконец произнес Мальчик.
– О чем ты?
– Здесь, совсем рядом… – он внезапно умолк, будто откусил конец фразы.
Я не стал допытываться. Рядом ничего примечательного не было. Просто старая часть кладбища. Здесь уже не хоронили, и только на западной окраине, у главного входа, где еще оставалось место, иногда появлялись свежие могилы. Преимущественно тех, кто имел отношение к революционному движению.
Словно прочитав мои мысли, он спросил:
– Но ведь и вы были когда-то революционером, верно?
– Не знаю, – я опустился на скамью. Двери склепа стояли нараспашку, замок сорван, внутри сырой мрак. Маленький чугунный ангел со скрипкой справа от дверей утопал в зарослях сухой кладбищенской полыни. Его лицо странно смешивалось в моем сознании с лицом Мальчика. – Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Революционер, строго говоря, – это тот, кто способен принять вызов беспощадного мира и ответить с еще большей жестокостью. Для этого нужна храбрость особого рода. У меня ее никогда не было. Я слишком рано почувствовал себя писателем.
– Писателем! – насмешливо подхватил он. – Как по мне, так писатели гораздо хуже всяких революционеров. И честолюбивее, по крайней мере, в глубине души. Кто, если не вы, поддерживает веру в тот бардак, который здесь творится? Между прочим, у нас это называется креативной деструкцией.
– Где это – у вас?
– Какая разница. Времени осталось в обрез. Давайте-ка ближе к делу. Свитер ваш вполне подходит, полыни вокруг сколько угодно, осталось только вспомнить слова. Ну?
Я непроизвольно пошевелил шеей, ощущая легкие уколы шерстяной пряжи. Потом наклонился, сорвал несколько серебристых метелок, размял в руке и поднес к лицу. Сумерки постепенно затапливали проходы между могилами, очертания сиреневых кустов позади склепа стали совсем размытыми. Запах оказался густой, плотский, с ядовитой горечью. Но и только. Скороговорка, привязавшаяся в детстве, никак не давалась.