Или запахи в пустыне столь сильны, что встречаются так редко? Или так усыхает здесь древесина, что горит более пахуче? Огонь, который казался столь далеким моим глазам, подобрался неожиданно близко к моему носу.
Я встаю и бреду дальше.
Наконец добираюсь до людей, сгрудившихся у костра, делаю это с чувством одержанной победы.
Здороваюсь. Спрашиваю. И в ответ узнаю, что иду совершенно не в ту сторону. Делать нечего, говорят они, надо повернуть обратно.
По своим же следам дохожу до места, где слез с автобуса, и ухожу на юг в ту же тьму.
5.
«Страх остается всегда, – говорит Конрад, – Человек может уничтожить в себе все – любовь и ненависть, веру и даже сомнение, но пока он держится за жизнь, он не может уничтожить страх».
Гоббс бы с ним согласился. В этом смысле они пожимают друг другу руки, протянутые через века.
Почему я так много путешествую, если так ужасно боюсь путешествий?
Возможно, в страхе и опасности мы ищем более мощного восприятия жизни, более сильной, глубокой формы существования? Я боюсь, следовательно, я существую. И чем сильнее страх, тем весомее ощущается мое «я существую».
6.
В Ин-Салах только один отель. Большой дорогой государственный отель «Тидикельт». Когда наконец я до него добираюсь, он может предложить мне лишь маленькую темную ледяную комнату, где уже давно не работает отопление.
Здесь все, как и повсюду в отелях Сахары: запах сильной дезинфекции, скрип несмазанных дверных петель, полусорванные жалюзи. Такой же шаткий стол с его слишком короткой четвертой ножкой, и тонкий слой песка на столе, на подушке и на умывальнике. Такой же кран, который медленно капает водой только тогда, когда вывернешь вентиль до отказа, и сдается с усталым вздохом, нацедив стакан едва до половины. Кровать застлана в той военной манере, которая вообще не учитывает в человеке наличие ступней, по крайней мере, если они не лежат в одной плоскости с телом; дабы не нарушить девственную несмятость постели, постельное белье большей частью заправлено под матрас, так что одеяло едва доходит до пупка.
Ладно, человек имеет право путешествовать. Но зачем ему ехать именно сюда?
7.
…Звук тяжелых ударов дубинкой по горлу. Хруст, как у раздавливаемой скорлупы, а затем бульканье, когда жертва отчаянно пытается глотнуть немного воздуха…
Утро…
Я просыпаюсь все еще в уличной одежде. Постель красная от песка, который я принес с собою из автобуса.
…Дубинка все так же ломает шеи… Последний удар сокрушит мою.
8.
Отель врыт в зыбучие пески, он стоит у дороги, что тянется через пустынную равнину. Я с трудом бреду по глубокому песку. Солнце безжалостно печет. От его света глаза слепнут, как во тьме. Воздух трется о мое лицо, потрескивая, как тонкий лед.
До почты около получаса ходу, а оттуда столько же до рынка и банка. Старый город сбился в кучу, защищая себя от солнца и песчаных бурь. Новый же тонко размазан по поверхности, усугубляя своей современной планировкой пустынность Сахары.
Красновато-коричневые глиняные фасады городского центра оживляются белыми портиками и колоннами, шпицами и карнизами. Этот стиль называют суданским или черным, в честь «Bled es sudan», страны черных[1 - Bled es soudan – земли черных (араб.); суданское обозначение североафриканских территорий от Атлантики (включая Сахару и экваториальную зону) до Индийского океана.]. На самом деле это полностью выдуманный стиль, он был создан французами для Всемирной выставки в Париже в 1900 году и затем завезен сюда, в Сахару. Современная часть города – международный стиль в сером бетоне.
Ветер дует с востока. Мое лицо все еще горит, когда я возвращаюсь в отель. Отель занят преимущественно водителями-дальнобойщиками и иностранцами… Их путь идет или «вверх», или «вниз», как по лестнице. Все расспрашивают друг друга о дороге, топливе, оборудовании, и каждый мысленно озабочен лишь тем, чтобы скорее двинуться дальше.
Я прилепил на стену карту скотчем и принялся разглядывать расстояния. До ближайшего оазиса на западе, Реггана, – 290 км. До оазиса на севере, Эль-Голеа, откуда я приехал, – 400 км дороги по пустыне. 500 км по прямой до Бордж Омар Дрисс, ближайшего оазиса на востоке. До Таманрассет, ближайшего оазиса на юге, – 660 км. 1000 км по прямой до Средиземного моря (самого близкого). 1500 км до моря на западе. А к востоку море так далеко, что вопрос о расстоянии уже неважен.
Всякий раз, когда я вижу эти расстояния, всякий раз, когда я понимаю, что я нахожусь именно здесь, в нулевой точке пустыни, волна радости проходит по моему телу. И именно поэтому я здесь.
9.
Только бы у меня получилось включить компьютер! Вопрос в том, пережил ли он тряску и пыль. У меня почти сотня дискет. Маленьких, не больше открытки. Целая библиотека в воздухонепроницаемых пакетиках. Вся она весит не больше книжки.
В любой момент я могу отправиться в любую точку истории уничтожения: от зари палеонтологии, когда Томас Джефферсон все еще считал непостижимым, чтобы хоть один вид мог пропасть из экономики Природы, до сегодняшнего понимания того, что 99,99 процента видов вымерло, и большинство – в ходе нескольких массовых катастроф, стерших почти всю жизнь с лица земли.
Вставляю пятидюймовую дискету в щель и включаю компьютер. Экран зажигается, и фраза, так долго изучаемая мною, светится во тьме комнаты.
Слово «Европа» происходит от семитского слова и означает оно просто «тьму».
Та фраза, что сияет на экране – воистину европейская. Эта мысль прошла длинный путь, прежде чем на рубеже веков (1898–1899) ее наконец сформулировал польский писатель, который часто думал по-французски, но писал по-английски: Джозеф Конрад.
Куртц, главный герой конрадовского «Сердца тьмы», завершает свое эссе о цивилизаторских задачах белого человека среди африканских дикарей постскриптумом, в котором кратко резюмируется все содержание его высокопарной риторики.
И эта фраза светится на меня с экрана:
«Exterminate all the brutes» – «Уничтожьте всех дикарей».
10.
Латинское extermino означает «выводить за пределы», terminus, «изгонять, прогонять, исключать».
В шведском этому слову нет прямого эквивалента. На его месте шведы вынуждены употреблять utrota, хотя на самом деле это совсем другое слово, «искоренить», которое в английском передается extirpate, от латинского stirps, «корень, племя, семья».
И в английском, и в шведском объектами такого действия редко становятся отдельные индивиды, скорее – целые группы, такие как сорняки, крысы или люди. Выражение all the brutes переводилось бы на старошведский как «всех диких зверей». Действительно, слово brute вполне может означать «дикий зверь». Оно означает животное и подчеркивает в нем самое звериное.
Африканцев называли «животными» с самых первых встреч с ними, когда европейцы описывали их как «грубых и скотоподобных», «похожих на диких зверей», «более звероподобных, чем те звери, на которых они охотятся».
В соответствии с современным переводом слово brute имеет также смысл ругательства – «скотина». Я хочу сохранить первоначальный «брутальный» смысл этой фразы и переведу её так: «уничтожить всех скотов».
11.
Несколько лет назад я было решил, что обнаружил источник конрадовской фразы у великого либерального философа Герберта Спенсера.
В своей «Социальной статистике» (1850) он пишет, что заслугой империализма перед цивилизацией является то, что тот стер низшие расы с лица земли. «Силы, трудящиеся над осуществлением великой схемы совершенного счастья, не принимают во внимание отдельные случаи страдания и уничтожают ту часть человечества, которая стоит на их пути… Будь он человеком или зверем-дикарем – препятствие должно быть устранено».
Здесь мы находим и цивилизаторскую риторику Куртца, и два ключевых слова уничтожить и дикарь (exterminate и brute); человеческое же существо недвусмысленно ставится на один уровень с животным в качестве объекта уничтожения.
Мне казалось, я сделал скромное, но изящное академическое открытие, достойное того, чтобы всплыть однажды короткой сноской в истории литературы: «объяснение» фразы Куртца спенсеровскими фантазиями об уничтожении. Последние же, в свою очередь, как я думал, являлись частными причудами, вероятно, объяснимыми тем фактом, что все братья и сестры Спенсера умерли, когда он был еще ребенком. Безмятежное и успокаивающее умозаключение.
12.
Если бы я на этом остановился, полагая, что знаю уже достаточно, я бы допустил ошибку. Но я продолжал.
Вскоре выяснилось, что Спенсер был вовсе не одинок в этой своей интерпретации. Она была довольно расхожей, а во второй половине XIX века стала вполне обычной, так что немецкий философ Эдуард фон Гартманн во втором томе своей «Философии бессознательного», который Конрад читал в английском переводе, мог написать следующее: «Искусственно продлевая предсмертные конвульсии дикарей, находящихся на грани вымирания, мы оказываем их человеческой природе не бо?льшую услугу, чем собаке, желая удружить которой, мы, вместо того чтобы отрубить ей хвост разом, отрезаем его постепенно, дюйм за дюймом. Настоящий гуманист не может не желать ускорить вымирание диких народов и не содействовать этой цели.
В то время эта выраженная здесь словами Гартманна точка зрения была едва ли не общим местом. Причем ни ему, ни Спенсеру лично не было присуще никакого человеконенавистничества. А вот Европе, в которой они жили, – да.