Лоусон не вернулся бы в деревню, если бы не настойчивые приглашения Пэрриса, чрезмерно загруженного работой на кафедре, и не только [3]. Ему лишь изредка удавалось готовиться к проповедям той весной, а с конца марта до середины сентября, когда он целыми днями пропадал на слушаниях, пастор не сделал вообще ни одной записи. Кстати, жалованье он по-прежнему не получал. Силясь справиться с проблемами, обрушившимися на его семью, просиживая долгие часы в суде, он, наверное, чувствовал себя человеком, пытающимся потушить пожар с помощью свернутой в трубочку газеты. Сообщения о салемских событиях быстро долетели до Лоусона – тем более что случилось все в доме, где он не так давно жил. О пришествии дьявола уже судачил весь Бостон. Лоусон спокойно отметил, что разлад среди фермеров начался, «когда меня от них отстранили» [4], но никого ни в чем не винил и оставался желанным гостем этих вздорных людей, к которым, по его словам, вернулся из беспокойства за добрых друзей. Он приобрел некоторые базовые медицинские навыки в Англии, где двадцать лет назад служил (по крайней мере номинально) королевским врачом. Он начал делать экспертные записи. Он во многом был идеальным кандидатом для этой работы, к тому же имел личный интерес. Одна из первых пораженных колдовством заявила, что именно колдуны забрали жену и новорожденную дочку Лоусона в 1689 году, и теперь их духи требовали отмщения. Если его семью принесли в жертву «злым деяниям сил ада», то он жаждал выяснить все. Как и озабоченные члены бостонского суда, которые настойчиво рекомендовали ему поучаствовать в расследовании.
В субботу Лоусон отправился в заведение Натаниэля Ингерсола, совмещавшего постоялый двор с таверной. Не успел он распаковать свои вещи, как в комнату вошла Мэри Уолкотт, дочь капитана деревенского ополчения. Джонатан Уолкотт, сосед Пэррисов и Патнэмов, раньше служил дьяконом у Лоусона. По странному совпадению Мэри Сибли, мастерица ведьминых пирожков, была тетей Мэри Уолкотт, как и Энн Патнэм – старшая, в доме которой Мэри и жила. Шестнадцатилетняя девушка несколько минут говорила с пастором, а когда повернулась к двери, чтобы уйти, вдруг застыла как вкопанная. Ее кто-то укусил! День клонился к вечеру, и в комнате было уже темно. Со свечой в руке Лоусон осмотрел Мэри, которую вспоминал затем скорее ребенком, а не молодой женщиной. И обнаружил две четкие цепочки укусов. Что-то сомкнуло челюсти на ее запястье, оставив следы зубов с обеих сторон.
Тем же ранним вечером Лоусон шагал по дороге к пасторату, к северу от таверны, вместе с женой Ингерсола. В гостиной на первом этаже, возможно, уже началась воскресная молитва. Пэррису даже не потребовалось описывать все тревожные события последних месяцев – Абигейл устроила для гостя весьма яркое представление. Бледная девочка носилась по комнате, «размахивая руками, словно пытаясь взлететь, и вскрикивая “уиш, уиш, уиш!”» [5] Напрасно Ханна Ингерсол старалась ее успокоить. Прикованная к одному месту, Абигейл указала рукой в пространство. «Разве вы ее не видите? – удивилась она. – Да вот же она!» Они что, не замечают старую Ребекку Нёрс? Вот же она, стоит перед ними, как на ладони! Не постеснявшись присутствия двух пасторов, Нёрс посмела протянуть Абигейл книгу, от которой одиннадцатилетняя девочка решительно и неоднократно отшатнулась. «Это дьявольская книга, я знаю!» – крикнула она [6]. Нёрс стала уверять оцепеневшего ребенка, что даже не надо подписывать, достаточно просто дотронуться до обложки. Лоусон впервые слышал о темных делишках Ребекки Нёрс, благочестивой матери семейства, бабушки и прабабушки, которая в тот день появлялась еще в нескольких местах. Именно ее призрак видела тогда Энн на скамейке старой миссис Патнэм. Тут Абигейл подбежала к камину – тому самому, около которого Титуба встретила крылатого монстра, – вытащила из него тлеющие головешки и стремительно разбросала их по разным углам дома. Лоусон было подумал, что она хочет прыгнуть прямо в камин, что уже много раз, как он позже узнал, пыталась проделать до того. Тем же самым вечером у другого камина (в нескольких километрах от пастората) некая темная сила заставила замолчать Джайлса Кори, когда он хотел помолиться.
По просьбе Пэрриса на следующий день проповедовал Лоусон. Тексты их утеряны, но вряд ли они хотя бы вполовину так же занимательны, как их восприятие публикой. На скамьях сидели пять постоянно корчившихся девочек и женщин, а неподалеку – Марта Кори, с ужасом ожидавшая ареста за колдовство. Судьи Хоторн и Корвин тоже присутствовали, как и по меньшей мере один из двух городских пасторов. Лоусон начал службу, тут же прерванную несчастными страдалицами. Вообще, пасторы были привычны к шуму: им приходилось проповедовать среди топота ног по дощатому полу, щебета птиц на стропилах, кричащих младенцев, блюющих собак и неожиданно умирающих прихожан. Конвульсии же застали Лоусона врасплох. Такого он не видел никогда. Все успокоилось, когда запели псалмы, после чего он встал, чтобы начать проповедь. Вдруг в тишине прозвенел голос. «Теперь встань и говори свое слово!» – приказала Абигейл Уильямс. А через несколько минут его речи раздался другой голос. «Теперь довольно», – объявила Батшева Поуп, сорокалетняя матрона, околдованная недавно [7]. Привыкший к порядку Пэррис наверняка сгорал со стыда. Женщины не говорили на службах, совсем. Штраф за перебивание пастора составлял пять фунтов или два часа общественных работ. Только квакерские дамы раньше позволяли себе подобные, причем пугающе одинаковые комментарии [8]. «Преподобный! Ты слишком долго говоришь!» – вступала одна. «Преподобный, сядь! Ты уже сказал больше, чем умел», – продолжала другая. Стоя посреди грубо сколоченной молельни, племянница Пэрриса теперь в той же манере повелевала Лоусону замолчать: «Это очень долгая речь».
И дальше она вела себя не лучше. Пастор с кафедры зачитал план дальнейшей службы. «Я и не знала, что у тебя был план, – заявила Абигейл [9]. – Если ты о нем упоминал, то я запамятовала». Потом она снова прервала проповедь, чтобы привлечь внимание общественности к поразительному зрелищу. Надо думать, все глаза и так уже буравили Марту Кори. Абигейл перенаправила внимание паствы наверх. «Посмотрите-ка, матушка Кори сидит на балке, – закричала одиннадцатилетка и ткнула рукой в потолочные стропила, – и кормит свою желтую птичку с руки!» Юная Энн Патнэм указала на кое-что еще, более опасное: канарейка села на шляпу Лоусона, висевшую на вешалке рядом с кафедрой. Взрослые бросились утихомиривать обеих девочек. Это был не первый и не последний случай подобного поведения. Немало проповедей Пэрриса в 1692 году, как позднее жаловался один прихожанин, было принесено в жертву «отвлекающему, тревожащему шуму», который то и дело поднимали околдованные [10].
На следующий день Марта Кори стояла перед молельней точно так же, как ровно два года назад, когда ее принимали в полноправные члены церкви. Сейчас помещение было забито под завязку, зрители едва не падали с галереи и ступенек кафедры. Николас Нойес, внушительных габаритов пастор города Салема, открыл дневное слушание «очень адекватной и прочувствованной молитвой», как позже напишет об этом Лоусон. Магистраты расселись за трапезным столом. Поначалу мягко – все-таки Кори были не только членами церкви, но и состоятельными землевладельцами – Хэторн задавал ей вопросы. Зачем она мучила этих людей? Если не она, то кто? Отвечая, Марта Кори попросила разрешения помолиться, но судьи ей отказали. Она настаивала. «Мы послали за тобой не для того, чтобы ты молилась», – жестко проинформировал ее Хэторн: они собрались тут, чтобы говорить о колдовстве [11]. Кори утверждала, что в жизни не имела дела с волшебством, снова называла себя «евангельской женщиной». И обращалась к Богу, дабы он «открыл глаза магистратам и пасторам», и тогда они бы поняли, кто на самом деле виновен. Хэторн рассердился: получается, он недостаточно хорошо видит? Постепенно становясь все более язвительным, он поднял вопрос, мучивший каждого присутствовавшего: если она не ведьма, то как узнала, что Энн Патнэм спросит про ее одежду? Едва Кори открыла рот, чтобы ответить, ее тут же перебил писарь Иезекиль Чивер. Лучше не начинай со лжи, предупредил он. Патнэм тоже высказался. «Ты лжешь», – сообщил дьякон, пока она пыталась объясниться. Ее муж уже дал показания на предыдущих допросах. Хэторн повернулся к Джайлсу Кори: говорил ли он жене про одежду? Нет. «Не утверждала ли ты, что это твой муж тебе рассказал?» – поддел он обвиняемую. Либо она не нашлась что ответить, либо Пэррис не расслышал ее слов из-за шума. В записях ответа нет.
Даже присутствуй Кори на слушании Титубы, она не ожидала бы такого тона от Хэторна. С индианкой он был строгим, теперь же сделался жестоким. Судья напомнил ей, что она стоит перед представителями власти. «Я ожидаю правды, – провозгласил он. – Ты обещала». Тот факт, что она во время визита к ней дьякона предвосхищала его вопросы, был крайне тревожным. Хэторн твердил и твердил об этом, требуя объяснений. Девочки несколько раз его прерывали, чтобы указать на мужчину, шепчущего ей на ухо. «Что он тебе сказал?» – грозно спросил Хэторн. Кори никого не видела и не слышала. И тем не менее отважилась и высказала свое мнение: «Мы не должны верить всему, что говорят эти невменяемые дети». От ее слов девочки задергались еще активнее. Хэторн немного поспорил с храброй подозреваемой насчет значения слова «невменяемые», которое она произнесла трижды за несколько минут. По своей природе, заметил он, невменяемость проходит и изменяется. Состояние же девочек совершенно стабильно. Только одна Марта и верит, что они не в себе. «Все присутствующие считают, – напомнили ей и Хэторн, и городской пастор, – что детей околдовали».
Она ничего не могла им сообщить о вертеле, книге, канарейке или подозрительной мази, обнаруженной у нее дома. Как и в дальнейшем, незнание в суде приравнивалось к неповиновению. Хэторн потребовал от нее признания. «Я бы призналась, если бы была виновной», – ответила Кори, которая выглядела непреклонной, но не хладнокровной: она кусала губу и мяла пальцы в течение всего дознания, самого жесткого из предварительных слушаний. Она очень долго стояла на ногах, ее постоянно перебивали свидетели, вносившие уточнения и считавшие себя пострадавшими. Пэррис записывал урывками, в моменты затишья между вспышками словоизлияний. «А теперь будь добра, скажи мне правду, – прогремел Хэторн, – почему ты сказала, что магистраты и пасторы слепы и ты откроешь им глаза?» В такой формулировке вопрос показался Кори абсурдным. Она засмеялась. Хэторн продолжал безжалостно давить, и в итоге подозреваемая, в свою очередь, задала не менее абсурдный вопрос: «Может ли невиновный быть виноват?»
Суд, похоже, ожидал от нее демонстрации экстраординарных способностей – ей нечего было предложить суду. Ты говоришь, что мы слепцы, не отступал Хэторн. «Раз ты говоришь, что я ведьма», – парировала Кори. Он попросил ее разъяснить – она ведь упрямо обещала это сделать. А если она отказывается, то у него есть еще один вопрос: «Чем ты ударила служанку Томаса Патнэма?» – «Я никогда в жизни ее не била!» – крикнула Кори. Двое свидетелей не согласились. Может, у нее нет ни железного прута, ни фамильяра, ни договора с дьяволом? Нет. Она что, действительно надеется избежать наказания? «Я не имею никакого отношения к колдовству», – поклялась Марта. В зале заволновались, а Хэторн вспомнил о слушаниях 1 марта. Почему она пыталась не пустить туда мужа? «Я не думала, что от этого будет какая-то польза», – ответила она. С длинных узких скамей поступил другой ответ: Марта Кори просто не хотела разоблачать остальных ведьм. Она даже улыбнулась – это же надо так извратить ее слова! Хэторн сделал ей выговор: это ей так смешны страдания девочек? «Вы все против меня, и я ничего не могу с этим поделать», – заключила Кори. Она что, не верит, что вокруг шныряют ведьмы? Она не может знать наверняка. Но Титуба же призналась, напомнил Хэторн. «Я не слышала ее речей», – спокойно ответила Марта.
Публика рассвирепела. Обвиняемая делалась все более дерзкой («Если вы все решили меня повесить, что я могу?»), девочки совсем разошлись. Они визжали, гримасничали и передразнивали Марту. Она не евангельская женщина, хохотали юные жертвы колдовства. Она евангельская ведьма! Присутствующие тут же сообщили Хэторну, что, когда подозреваемая кусала губы, на предплечьях и запястьях ее обвинительниц появлялись следы зубов. С этого момента охрана стала внимательнее наблюдать за Кори. Действительно, каждый раз, когда она сцепляла руки, девочки дергались. Когда она переступала с ноги на ногу, они непроизвольно и очень громко топали. Если облокачивалась на перекладину барьера – а стояла она уже намного больше часа, возможно, около двух, – они скрючивались в агонии. А сорокалетняя Батшева Поуп, хотя и не выдвигала жалоб до возвращения Лоусона, вдруг почувствовала, что ведьма проникла ей во внутренности, словно пытаясь вырвать их из ее тела. Взвыв от боли, она швырнула в Марту свою муфту. В зале площадью десять на восемь с половиной метров нападавшие и их жертвы стояли в неловкой близости, не более чем в полуметре друг от друга. На таком близком расстоянии, при переполненных скамейках, в мутном свете и среди нервных шепотков, эти судороги и вопли воспринимались особенно зловеще. Муфта не долетела до цели. Поуп наклонилась и сняла с ноги ботинок. Он прилетел Марте прямо в голову. Вряд ли она могла с легкостью защищаться: ее руки к этому времени, похоже, были связаны, чтобы обезопасить жертв.
Хэторн разрешил обвинителям допросить Кори. Их набралось уже десять человек, примерно поровну девочек и женщин. Вопросы, как снаряды, сыпались со всех сторон. Почему Кори не присоединилась к остальным ведьмам, собиравшимся перед молельней? На какое время она заключила договор с дьяволом? (Спрашивавшие сами за нее ответили: на десять лет, из которых шесть она уже отслужила.) Хэторн втиснул сюда же вопрос из катехизиса. Кори ответила правильно, хотя, по мнению Лоусона, как-то странно. По совету девочек власти осмотрели ее руки. Не осталось ли между пальцев следа от клюва канарейки? Булавка, которой она колола одну из жертв, оказалась у последней в волосах. Еще до окончания слушания преподобный Нойес заявил, что убежден: Кори колдовала прямо у них на глазах.
Хэторн же был страшно разочарован. Он ждал признания, а его и близко не наблюдалось. Имелись лишь бессмысленные вопли да топот. Подозреваемая казалась то озадаченной, то вполне уверенной в себе. Дело-то, напомнил он, яйца выеденного не стоит. Она разве не видит, что пораженные ведут себя совершенно так же адекватно, как и их соседи? Кори не видела. Они не смогли доказать, что я ведьма, заявила она в лицо салемскому правосудию, которое – как Нойес, с самого начала не сомневавшийся в ее виновности, – было уверено, что именно этот факт они сейчас неопровержимо доказали. Через некоторое время констебль уже вел самопровозглашенную евангельскую женщину в городскую тюрьму. Следующие шесть месяцев она проведет в кандалах, ожидая суда.
Хотя больше в тот день пораженные Марту Кори не видели, покоя им тоже было не видать. Энн Патнэм – старшая, проснувшись на следующее утро, обнаружила у себя посетителя. На рассвете на нее набросилась Ребекка Нёрс, одетая в одну льняную ночную рубашку. В руке она держала маленькую красную книжечку. Целых два часа две женщины боролись, при этом Нёрс отрицала власть Господа и Иисуса и угрожала вытрясти из Энн душу. Тем временем по деревне летала пятилетняя дочка нищей Сары Гуд, впиваясь зубами то в Мэри Уолкотт, то в младшую Энн Патнэм. Обе потом предъявили свежие укусы ее миниатюрного ротика. Одним своим взглядом крошка Дороти Гуд наслала на девочек ужасающие спазмы. Она душила их и колола, заставляя расписаться в дьявольской книжке, которых в деревне вдруг расплодилось огромное множество.
Видимо, в тот же день к дому Нёрс направилась делегация [12]. Хотя Ребекка и Фрэнсис Нёрс не принадлежали к числу первых поселенцев, они заняли особое положение в деревне, купив ферму в сто двадцать гектаров у одного бостонского пастора, которому она досталась в наследство. Почти за пятьдесят лет брака Нёрсы вырастили восьмерых своих детей и мальчика-сироту из квакеров. Это был процветающий, сплоченный клан и крепкий брак. Все их дети выжили. Они не давали ни малейшего повода думать, что имеют друг к другу претензии. Плотник Фрэнсис Нёрс считался одним из самых активных граждан в Салеме: служил присяжным и констеблем, участвовал в оценке собственности, измерял границы участков, улаживал земельные споры. Он заседал в комиссии, которая позвала сюда Пэрриса, хотя их отношения с того момента ухудшились: не так давно Нёрс заседал в комиссии, которая постановила удерживать жалованье Пэрриса. Богатые и весьма уважаемые Нёрсы были тесно связаны с Сибли и большей частью общины, о чем свидетельствует состав собранной в конце марта делегации. В нее входили трое членов другой известной в деревне семьи и Питер Клойс, свойственник Нёрса. Никто из них не имел никакого отношения к пораженным девочкам или мужчинам, подавшим первые жалобы. (Также в делегации была Элизабет, сестра судьи Хэторна.) Кто-то – скорее всего, Пэррис или Хэторн – предложил остальным выведать у Ребекки Нёрс, что она уже знает о недавних событиях, и понаблюдать за ее реакцией на их неприятные новости.
Придя в просторный дом Нёрсов, они обнаружили семидесятиоднолетнюю Ребекку в кровати, совершенно больную. Она уже больше недели никуда не выходила, но уверила пришедших, что в своей немощи чувствует себя лишь ближе к Богу. Она сразу же спросила про несчастных девочек, в частности о дочке и племяннице Пэррисов, своих ближайших соседей. Она ни разу не навещала их в пасторате. Да, упущение, но на это были причины: в молодости у нее тоже случались припадки. Она боялась, что они вернутся, объяснила Ребекка, что она может заразиться. Она очень горюет и молится за соседей, ведь ей известно, как сильно они мучаются: говорят, на них страшно смотреть. Она также обеспокоена: ведь невинных людей, таких как она сама, обвинили в колдовстве. Стараясь быть как можно мягче, насколько возможно быть мягкими, говоря очень громко – Нёрс практически не слышала, – гости сообщили, что ее имя было названо. Старая женщина некоторое время сидела потрясенная. А в конце концов сказала, что «невинна как нерожденное дитя». Посетители ушли, убежденные, что она понятия не имела, зачем они пришли, пока они сами об этом не сказали.
Если делегаты намеревались вернуть ее честное имя, то вскоре у них появилось препятствие. Возможно, на следующий день преподобный Лоусон пришел к Энн Патнэм – старшей [13]. Она лежала в постели, вокруг толпились посетители. Среда в Новой Англии была днем выпечки – сдобный аромат свежего хлеба приходил на смену острому, кисловатому запаху влажной золы. Энн особенно обрадовалась, увидев своего бывшего пастора, – она его очень любила. Муж с женой пригласили Лоусона помолиться вместе с ними, пока Энн была в состоянии это сделать. Она молилась, но недолго: вскоре начался приступ. В конце молитвы муж попытался пересадить Энн с кровати к себе на колени. Руки и ноги бедной женщины так одеревенели, что ее не удавалось усадить. Она продолжала дико дергаться, махать конечностями, и в то же время спорила, зажмурившись, с Ребеккой Нёрс, которую больше никто не видел. «Уходи! Уходи! – кричала она Ребекке. – Какое зло я причинила тебе в жизни?» Энн знала, чего хочет Нёрс. Ты этого не получишь, объявила она призраку, с которым в своем трансе дебатировала на тему Судного дня. Нёрс утверждала, что такого стиха в Библии нет. Энн пыталась его произнести, ее рот странно кривился, дыхание прерывалось, конечности дергались. В итоге ей все же удалось озвучить несколько слов. Она говорила об известной третьей главе Откровения, чтение которой заставило бы Нёрс уйти, и обращалась с мольбой к пастору. Лоусон колебался. Ему сделалось некомфортно из-за орудующих прямо у него под носом сил; ему не хотелось выпустить на волю еще больше этих сил; ему было страшно, потому что тут пахло библиомантией – гаданием на Библии. Однако, видя страдания своей дорогой подруги, длившиеся уже целых полчаса, он решился пойти на этот небольшой риск. Не успел Лоусон дочитать первый стих, как глаза Энн распахнулись. Она полностью пришла в себя. Такое уже бывало, сообщили окружавшие кровать люди. Тексты, которые она называла в своих припадках – причем без всякого видимого порядка или повода, – приносили мгновенное облегчение. Ордера на арест Ребекки Нёрс и пятилетней Дороти Гуд не заставили себя ждать.
В десять часов следующего утра старая Ребекка Нёрс стояла перед Хэторном и Корвином [14]. Хэторн сперва обратился к племяннице Пэрриса и Энн Патнэм – младшей. Не повторят ли одиннадцати- и двенадцатилетка свои обвинения? Абигейл утверждала, что тем же самым утром Нёрс ее избила. Энн взвыла. Хэторн пригласил остальных зарегистрировать свои жалобы. Вышли две девочки и бывший констебль. «Ты не имеешь отношения к этому колдовству?» – спросил судья, впервые задавая открытый вопрос. Не дав ей ответить, мать Энн Патнэм заголосила: Нёрс привела к ней черного человека и соблазняла ее отречься от Господа! «О Боже, помоги!» – крикнула Нёрс, воздев руки к небу. Как только она так сделала, девочки, задыхаясь и корчась, повалились на пол. Она что, не видит, сколько причиняет боли, когда размахивает руками? – спросил Хэторн.
По большей части в тот четверг он склонялся к милосердию. Перед ним стояла самая сомнительная из кандидаток в подозреваемые. Его сестра, вероятно, даже поручилась за нее. К тому же, быть может, Ребекка сама не знала, что ведьма – быть может, ее ввели в заблуждение; он допускал, что и сам не понимает, как относиться к этим зыбким видениям. Однако доказательства были неопровержимы. Титуба – которая продолжала дирижировать представлением из бостонской тюрьмы – притворялась, что любит Бетти Пэррис, а сама ее терзала. Знается ли Нёрс с нечистой силой? Как и Кори, она не видела ни черного человека, шепчущего ей в ухо, ни птиц на стропилах, на которых указывали пораженные. Хэторн воззвал к чувству стыда присутствовавших: как грустно, что достойных членов церкви приходится судить за колдовство! «Очень грустно, да», – эхом отозвалась метательница ботинок Батшева Поуп и забилась в конвульсиях. Это вызвало неудержимую цепную реакцию. Хэторн попытался выяснить, считает ли Ребекка эти припадки театральной постановкой. Она колебалась. Хэторн поменял в загадке полюса. Если Ребекка Нёрс думает, что девочки притворяются, то «должна смотреть на них как на убийц». Звучало крайне серьезно. Он уже представлял себе, как будет преодолевать снисходительность судов прошлых лет. Речь шла о смертных приговорах.
От усталости или отчаяния в какой-то момент Нёрс уронила голову на грудь. Голова Элизабет Хаббард тут же поникла. Абигейл Уильямс предупредила, что если голову Нёрс немедленно не выправить, то шея Элизабет переломится. Несколько добровольцев бросились исправлять позу старухи. Шестнадцатилетняя девушка сразу очнулась. Вскрикнула Мэри Уолкотт, кузина Патнэма, обнаружив и продемонстрировав свежие укусы. В зале нещадно кусались и щипались. Старшая Энн Патнэм вдруг одеревенела, муж взял ее на руки и унес. Воцарился хаос. Лоусон не застал ее ухода, так как ушел еще раньше, после двух часов слушания, чтобы готовиться к проповеди. Визг и рев доносились до него из молельни. Даже стоявшие почти бок о бок Хэторн и его полуглухая подозреваемая с трудом слышали друг друга, чему у остальных быстро нашлось альтернативное объяснение: Нёрс не реагировала на вопросы судьи, потому что черный человек в это время шептал ей в ухо.
Многие в зале всхлипывали от страха, однако глаза старухи оставались сухими. Хэторн посчитал это любопытной деталью и явной уликой – по слухам, ни одна ведьма не могла плакать (точнее, могла уронить лишь три слезинки и лишь из левого глаза) [15]. Жители деревни тоже были в шоке от ее безразличия. Хэторн продолжал блуждать вокруг да около, заводя допрос в тупик. Почему она не приходила к Пэррисам? И чем конкретно болела? «Ты веришь, что пораженные подверглись злым чарам?» – спросил он наконец. «Думаю, да», – согласилась она, наблюдая за творившимся в зале. Лоусон был ошеломлен вывернутыми конечностями и безумными речами ничуть не меньше, чем деревенские, которые шептали, что «им страшно сидеть рядом с подвергшимися воздействию». Он практически ощущал, как колотятся сердца, как встают дыбом волосы, как страх щекочет глотки. Что бы там ни происходило, оно, похоже, действительно заразно, предположил пастор в четверг в своей дневной проповеди. Ребекка Нёрс туда не пришла. Кое-кто видел, как она проезжала мимо молельни вместе с неопознанным черным человеком. Она же, направляясь в городскую тюрьму Салема, видела совершенно другую картину.
До сих пор на пришедшую в деревню беду реагировали в основном действиями, не пытаясь анализировать ситуацию. Лоусон хотел это изменить. Местные жители жаждали успокоения и разъяснения – и несколько часов в забитой людьми некрашеной молельне пастор работал по обоим направлениям. Он очень качественно подготовился, прекрасно понимая, что сидит на пороховой бочке: его слушали судьи и пасторы, семьи обвинителей и обвиняемых [16]. Продолжая мысли Пэрриса, Лоусон допустил, что среди них действительно орудует разъяренный дьявол, и тут же рассказал краткую биографию Сатаны (заодно продемонстрировав знание иврита и греческого). Если отбросить хвастовство эрудицией, то гибридное существо, которое он описал, – с «неуловимостью змеи, свирепостью дракона и силой льва» – походило на двоюродного брата мохнатого страшного зверя, которого Титуба встречала в гостиной Пэррисов. Ни для кого не стало сюрпризом, что этот зверь страстно желал «рвать на части, обольщать, истреблять»: чем благонравнее народ, тем яростнее Сатана его терзает. Лоусон прочитал отдельную молитву за коллегу, находившегося в отчаянном положении. Преподобный Пэррис всегда заслуживал духовной поддержки своих прихожан, но особенно она нужна ему сейчас, в этих жутких обстоятельствах.
Лоусон позволил себе выдвинуть еще пару соображений о причинах столь пристального внимания Сатаны к Салему. Фермерам стоит задуматься: а не выделил ли Господь именно их деревню под это дьявольское рандеву в знак «священного недовольства, чтобы загасить кое-какие очаги раздора, тлеющие среди вас»? На скамьях в неясном сероватом свете сидели трое из тех, кто подписал в 1687 году в городе Салеме письмо, рекомендовавшее жителям деревни самим разбираться в своих дрязгах. Они не могли с ним не согласиться. Лоусон также заклеймил заклинания и предрассудки: он знал о ведьмином пирожке. И понимал, что деревне нужны ответы. Однако такие эксперименты лишь доставляли дьяволу удовольствие. Не забыл он упомянуть и о чуме: Сатана «распространяет зараженные атомы в эпидемиях», дабы сеять разрушение более эффективно. Кроме того, Лоусон предостерегал от ложных обвинений и преждевременных выводов и заключал: есть только одно противоядие от змеиного яда – молитва!
В этой провокации виновен каждый, наставлял он паству. И каждый должен пройти курс серьезного самоанализа. Все местные жители – а не только те, кто каждый день просыпается в холодном поту от криков пораженных, – должны заглянуть в свои сердца и углубить свою веру. Легион дьяволов пусть натолкнется на сонм молитв. Текст лебединой песни Лоусона успокаивал, но ее мелодия походила на марш: Сатана пришел, хорошо вооружившись. Пока он собирает свои отряды, деревня должна подготовиться к духовной битве. Надо укрепить себя каждой частицей божественной брони – это испытание будет тяжелее всех прежних. Они должны, они просто обязаны устрашиться. И в то же время пастор умолял судей делать все возможное, чтобы «выявить и обуздать Сатану». Им надлежит «внушать нечестивцам страх и вершить над ними суд». Лишь мельком коснувшись вопроса о том, может ли Сатана позаимствовать внешность у невиновного, он призвал к тщательному расследованию и жесткому наказанию.
Возможно, серьезный самоанализ и развернулся в ближайшие дни, но то же можно сказать и об укусах с прочими истязательствами. В четверг муж Марты Кори признался городскому пастору, что подозревал жену в колдовстве [17]. Кори был третьим мужчиной, который предположил, что женат на ведьме. Ребекка Нёрс, чей муж единственный из всех не выступил против нее, продолжала мучить юную Энн Патнэм, по полчаса колошматя ее невидимой цепью. На нежной коже двенадцатилетней девочки вспухали круглые розовые рубцы. В деревне и окрестностях на прошлой неделе не говорили почти ни о чем, кроме показаний Нёрс, проповеди Лоусона и ареста Дороти, дочки Сары Гуд [18]. Лоусон и старший городской пастор Джон Хиггинсон даже пошли вместе с Хэторном и Корвином в тюрьму опрашивать малышку. Она демонстрировала фантастическую способность причинять вред одним взглядом и умудрялась проделывать этот трюк даже в момент, когда несколько мужчин держали ее голову. Дороти призналась, что у нее тоже есть фамильяр – маленькая змейка, любившая кормиться у основания ее указательного пальца. Она вытянула руку и показала красное пятнышко размером с укус блохи. Это черный человек дал тебе змейку? – поинтересовались судьи. Вовсе нет, ответил пятилетний ребенок, которому предстояло следующие девять месяцев провести в кандалах. Змейку ей дала мама.
На фоне этих «ужасов, волнений и потрясений» Лоусон в своей проповеди 24 марта призывал всех к сочувствию и состраданию [19]. И хотя два пастора постоянно советовались, хотя прибегали к одной и той же системе образов, у Пэрриса, проповедовавшего в молельне тремя днями позже, был совершенно иной посыл. В то воскресенье он запутался с определением дьявола. Это может быть падший ангел или дух, князь злых духов или просто «низкие и дурные люди, худшие из них, своей подлостью и нечестивостью очень напоминающие дьяволов и злых духов». Где Лоусон обращался к Иову, там Пэррис предпочитал Иуду. Он выбрал отрывок из Иоанна, 6: 70 – если уж дьявол пробрался в ряды Его учеников, то «и здесь, в маленькой церкви Христовой», конечно, тоже водились дьяволы. Он перешел к неистовым обвинениям. «Один из вас – дьявол», – объявил Пэррис своим встревоженным прихожанам, совершив удивительный кульбит и выдав умозаключение, которое вызвало в зале нервную дрожь. «Мы либо святые, либо дьяволы. Писание не допускает середины», – возвестил он. И заодно отмел все сомнения касательно другого животрепещущего вопроса. Хэторн хотел понять, может ли дьявол принимать форму невинного человека, и пастор был непреклонен: не может. Пэррис не делал различия между теми, с кем нечистый заключил сделку, и теми, чьи тела он просто решил позаимствовать.
Его замечания прозвучали жестко, особенно для некоторых. Не успел Пэррис зачитать текст – «Иисус отвечал им: „Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас – диавол“», – как сорокачетырехлетняя Сара Клойс вскочила и бросилась вон из молельни. К удивлению присутствовавших, она громко бахнула входной дверью – либо сама, либо предоставила ветру сделать это. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась, скрежетнув металлической задвижкой. Сара пропустила слезное признание Мэри Сибли тем днем, но успела услышать вполне достаточно: она приходилась младшей сестрой Ребекке Нёрс. Ее муж был в той делегации. Сару провожали десятки внимательных глаз, хотя пройдет еще три недели, прежде чем намеки на заговор из проповеди Пэрриса свяжут с ее побегом из молельни. Большинство считало, что она выскочила из зала в ярости, и только одна остроглазая одиннадцатилетка заметила, как Клойс поклонилась дьяволу прямо у входа в дом молитв.
Некоторые опасения всплыли на поверхность до отъезда из деревни Лоусона. Возможно, утром 25 марта Джон Проктер, шестидесятилетний владелец таверны и фермер, разговорился с мужем Мэри Сибли. Проктер остановился пропустить кружку-другую по пути в город, где собирался подхватить свою служанку Мэри Уоррен, которая скоро станет одним из самых необычных свидетелей обвинения. Человек откровенный, серьезный и прямолинейный, Проктер не выносил всех этих историй про колдовство. Он бы скорее заплатил Мэри, прорычал он, чем позволил ей прийти на слушание. Почему? – удивился Сибли. У Мэри тоже были припадки, объяснил пожилой человек, но он быстренько с ними разобрался: велел ей сидеть за веретеном и пригрозил, что побьет ее, если она снова вздумает шалить. Теперь она устраивала свой дурацкий спектакль, только когда его не было поблизости. Он собирался «вышибить из нее дьявола» [20] – и частично преуспел: Мэри вскоре предположит, что девочки притворяются. Если эти симулянтки намерены продолжать в том же духе, сообщил Проктер своему потрясенному собеседнику, то все местные жители в итоге окажутся обвиняемыми в колдовстве. Девчонок надо повесить! Как и подобает бдительному гражданину, Сибли передал этот бред слово в слово своему пастору.
Наутро после громкого ухода со службы Сары Клойс зять Ребекки Нёрс, тридцативосьмилетний Джонатан Тарбелл, пришел в дом к Томасу Патнэму. У него имелось несколько вопросов к женской половине семейства. Допросы и рассказы о допросах стали таким частым явлением в салемской деревне, что непонятно, когда там успевали готовить обеды. В доме, набитом доброхотами и маленькими детьми, Тарбелл спрашивал Патнэмов: Энн-младшая была первой, кто назвал его тещу? В конце концов, девочка вначале лишь обратила внимание, что ее мучительница – бледная женщина, сидевшая на скамье ее бабушки. Она ее не опознала. Мерси Льюис, служанка, ударившая призрака, защищая юную Энн, подтвердила, что на Ребекку Нёрс первой указала Энн-старшая. В свою очередь, Энн-старшая заявила, что это сделала Мерси. Похоже, никто не желает брать на себя ответственность, заметил Тарбелл. В тот же день группа молодых людей обсуждала новые обвинения, выпивая в заведении Ингерсола. Несколько пострадавших девиц были тут же. Вдруг одна из них закричала, что жена Проктера, Элизабет, находится в комнате. Она ведьма. Ее следует повесить! Тогда один из парней, заявив, что он ничего такого не видит, обвинил девицу во лжи. Жена Ингерсола тоже ее отчитала: это не смешно. Юная особа сказала, что оговорилась, и сделала весьма сильное признание: она так поступила ради «развлечения, у них должны быть какие-то развлечения» [21]. В тот же день двое молодых людей, помогающих ухаживать за пострадавшими Патнэмами, рассказали: они слышали, что семейство приписывало эти слова, сказанные в таверне, девятнадцатилетней Мерси Льюис.
Вскоре после этого Лоусон вернулся в Бостон и начал писать отчет о пришествии дьявола. Он пропустил пост в четверг 31 марта, который фермеры провели в молитве за пораженных. Весь следующий месяц обвинения так и летали по деревне и за ее пределы, и количество их неумолимо росло. В марте были обвинены пять ведьм. В апреле будут обвинены двадцать пять. Следующее слушание бостонский магистрат проведет уже перед более многочисленной публикой и в более комфортабельной молельне Салема. В числе первых арестованных новой волны будут Сара Клойс и Элизабет Проктер.
Отчет Лоусона о салемских ведьмах был опубликован почти сразу же после написания – 5 апреля. Такую тягу к изложению событий на бумаге можно объяснить не только активностью предприимчивого книготорговца, хотя Бенджамин Харрис именно таким и был (он разрекламировал десятистраничный памфлет как рассказ очевидца о «загадочных нападениях из ада») [22]. Эта тяга являлась типично пуританской склонностью, рефлексией буквально и логически мыслящих людей, бесконечно ищущих, помешанных на выявлении причинно-следственных связей. Святое Писание обеспечивало твердую основу законодательству Новой Англии и служило его главным текстом: здесь можно было отыскать все ответы. Человек находил здесь подкрепление, восстанавливался и обновлялся с помощью пассажей этого текста, известных всем и каждому. Столкнувшись с моральной или практической дилеммой, вы могли обратиться к любой священной странице [23]. В то же время Бог был молчалив и раздражающе непостижим. Разгадывать его волю, расшифровывать его послания – все это и составляло дело жизни пуританина, пытавшегося понять ужасную, непроходимую тайну самых темных глубин своей веры: человеку еще до рождения суждено либо спасение, либо проклятие – так к какому лагерю принадлежу я? Эта загадка не давала пуританину расслабиться, он постоянно смотрел внутрь себя, непрестанно беспокоился. Задолго до своих мартовских тезисов Лоусон уже был ревностным, беспощадным исследователем, компульсивным самокопателем.
Постоянное наблюдение стояло во главе угла всего предприятия, шла ли речь о небесах, самом себе или соседях. Это слово фигурировало во всех церковных документах. Пастор обязательно был еще и стражем, и смотрителем [24]. Все вместе прихожане объединялись в одно «священное наблюдение» друг за другом. Мало что проходило незамеченным, как неизбежно узнавала пара, у которой ребенок появлялся через пять месяцев после свадьбы. Так что у деревенских имелись все причины фыркать с недоверием, когда их пытались уверить, что никто не видел, как в салемском городском порту причаливал корабль. Все находилось под наблюдением: кроме смотрящих за изгородями и пшеницей, община также содержала специальную команду десятников. Десятник наблюдал за семьями и тавернами, куда вмешивался, если вино лилось слишком бурным потоком (правда, рисковал при этом получить по голове стулом или железной подставкой для дров). Он являлся налоговиком и служащим полиции нравов, стражем порядка и информатором. Он проверял любого, кто выходил на улицу после десяти часов вечера. Он поощрял домашние уроки катехизиса и ловил сыпавшиеся с балкона молельни орехи. Он следил за передвижениями индейцев, а также, по воскресеньям, за уклонявшимися от обязанностей прихожанами. Городской проверяющий сам дважды в неделю подвергался проверкам. Безопасности слишком много не бывает, и незащищенный народ – разместившийся на неудобном краешке непредсказуемой дикой земли и напряженно щуривший глаза в темноту своих гостиных, в глубину лесов, в неприветливые души сограждан – очень хорошо это знал.
Спасение зависело от добродетели общины в целом – вот почему Мэри Сибли и Иезекиль Чивер извинялись перед всей деревней, вот почему нерешительность в выявлении ведьм могла сойти за содействие дьяволу. «Если сосед избранного святого согрешил, значит, святой согрешил тоже», – напоминал пастве Мэзер. В результате вам становилась известна масса интимных подробностей о своем соседе: его гардероб, его ссоры, нрав, наследственность и особенности поведения, запасы сидра и клеймо на ухе его коровы. Особенно внимательно следили за детьми, чьи моральные устои еще не укрепились и временами очень удивляли. Тотальная слежка не всегда имела негативные последствия. Если бы прохожий не заглянул одним осенним вечером в бостонские окна Мэзеров, он бы не заметил, что чепчик на их дочери, оставшейся дома в одиночестве, загорелся [25] и через несколько секунд вся она запылала бы, как факел[32 - И если бы не вовремя заглянувший в окно сосед, то загадка заколдованного дома Уильяма Морса – сквозь который регулярно проносились коты, кабаны, ложки, камни и стулья – могла бы никогда не разрешиться. Там был Морс, глубоко погрузившийся в молитву. И еще там был его внук-подросток, швырявший ботинки в голову деда. Выросшая рядом Энн Патнэм – старшая должна была отлично знать, откуда росли ноги у этой давней тайны, из-за которой ранее было предъявлено обвинение в колдовстве.].
Массачусетский пуританин знал – или смиренно надеялся, – что за ним присматривают. Если вы живете в городе на холме, то по определению как бы стоите на сцене. Этот пристальный пригляд не смущал поселенцев. Он делал их – по словам Уильяма Стаутона, бывшего вице-президента доминиона, который помогал колонии самоопределиться и впредь поможет ей определиться с салемским колдовством, – цивилизацией, от которой ожидают великих свершений. «Если какой-либо народ в мире имеет в глазах небес преимущества и привилегии, – провозгласил Стаутон, – то мы и есть этот народ» [26]. Можно сказать и так. У современного же историка менее возвышенный подход. Проделавшие путь длиной почти в пять тысяч километров жители Новой Англии «добровольно рискнули жизнью и имуществом и оказались в диких землях, где каждое воскресенье от трех до шести часов сидят на скамьях в грубых, мрачных бараках, чтобы слушать правильно проповедуемое им Слово Божие» [27]. Другими словами, комбинация сложилась идеальная. Пуританин был бдителен и осторожен. Вера заставляла его держать ухо востро и быть начеку. В общем, если вы хотели бы пожить в состоянии нервозности и нестабильности, в постоянном ожидании нападений и ударов стихии – готовясь к вторжению самых разных врагов, от «прожорливых волков ереси» до «диких вепрей тирании», как гласит повествование 1694 года [28], – то в Массачусетсе XVII века, в этом жестоком завывающем диком мире, вам бы понравилось.
В отношении того, что Мэзер в марте называл «укором небес», то тут Господь не скупился. С самого прибытия пуритан в эти края, то есть с 1630 года, Всевышний насылал на них неуемные дожди и гибельную плесень, гусениц и кузнечиков, засуху, оспу, пожары. Несколько десятков лет он выражал им исключительно недовольство. Через два поколения колонисты де-факто обрели независимость от Англии, что в 1684 году вынудило короля Карла II аннулировать их хартию, считавшуюся документом почти сакральным, и десятилетия благоденствия закончились [29]. Поселенцы были строптивцами и мятежниками, они чеканили собственные деньги, игнорировали законы о мореплавании, притесняли квакеров. Они, казалось, считали, что английское право не распространяется за океан. Они вознамерились основать самоуправляемую республику, пока никто не видит. Через несколько лет корона отправила в Массачусетс своего губернатора, дабы он разобрался со «злоупотреблениями на местах» и «мелкими разногласиями» между колониальными администрациями, а также координировал вопросы, связанные с обороной [30]. Приехавший возглавить правительство доминиона в 1686 году Эдмунд Андрос быстро установил абсолютную власть на всей территории от Мэна до Нью-Джерси. Он запретил городские собрания и отменил массачусетское законодательство. Он поставил под вопрос гегемонию и земельные притязания пуритан, а однажды в марте заставил бостонскую конгрегацию прождать на улице несколько часов, отобрав у них молельню для англиканской службы. Многим новоангличанам он виделся и волком ереси, и вепрем тирании.
В марте 1689 года Андрос при полном параде проследовал через весь Салем с многочисленной свитой. Приняв вызов, он спросил главного городского пастора, энергичного Джона Хиггинсона, не принадлежит ли по праву вся земля Новой Англии королю [31]. Хиггинсон, речь которого современник называл «проблеском небес», был слишком тактичен, чтобы дать гостю прямой ответ, указав, что может выступать только как священник. Андрос безжалостным тоном напомнил, что речь идет о деле государственной важности, поэтому у него есть все основания услышать ответ. Хиггинсон предположил, что земли принадлежат тем, кто их завоевал, и тем, кто выменял их у индейцев. С огромными потерями два поколения переселенцев покоряли эту пустошь. Они усмирили «далекую, каменистую, безжизненную дикую землю, сплошь покрытую кустарниками и лесами», как описывали ее первые приехавшие сюда эмигранты [32]. Салемский пастор и королевский губернатор еще какое-то время обменивались пустыми репликами о Боге и англичанах. Король, настаивал Хиггинсон, не был заинтересован в североамериканских землях до приезда поселенцев. На что Андрос взорвался и предъявил священнику еще один ультиматум, пусть и опередив график на восемьдесят семь лет[33 - Имеется в виду Война за независимость США (1775–1783). – Прим. перев.]: «Вы либо подданные, либо мятежники».
Андрос продержался до апреля 1689 года, а потом колонисты устранили его военным переворотом [33]. Мятеж, инициированный бостонскими пасторами, возглавили люди, многие из которых через три года займутся уничтожением ведьм. Еще до мятежа Инкриз Мэзер тайно отплыл в Лондон – едва избежав ареста, – чтобы рассказать короне о претензиях колонии и просить о новой хартии. Переговоры заняли почти три года, в течение которых у Массачусетса вообще не было никакой политической власти. Лишь в апреле 1692 года она начала складываться из того, что пастор Топсфилда назвал колониальными «страхами и невзгодами». Один возмущенный государственный чиновник недаром заметил, что Массачусетс был так же близок к установлению жизнеспособного правительства, как к постройке Вавилонской башни: социально-экономические вопросы лежали в руинах. Многие боялись, что корона неизбежно их накажет и начнет насаждать на американских территориях англиканство. Массачусетс ощущал себя крайне уязвимым, тем более что катастрофы в Колонии залива воспринимались как судебные постановления. Каждый раз, когда Господь хмурил брови – неважно, проявлялось ли это градом, чумой, заносчивыми британскими чиновниками или нашествием ведьм – он, все понимали, делал это не без причины.
Переселенцы, таким образом, готовились в 1692 году ко многому, помимо набегов индейцев и реальной угрозы со стороны французов. Они готовились к хартии, которая восстановила бы их права, и к возвращению совершенно необходимого, обладавшего колоссальным авторитетом Мэзера. Они готовились получить объяснения своим несчастьям и избавление от них. Одно время Коттон Мэзер и другие ждали еще и второго пришествия. Учитывая все катастрофы, обрушившиеся на Новую Англию, оно, казалось, было уже на пороге. Случаи колдовства в Салеме еще больше укрепили людей в мысли, что времени осталось совсем мало; по расчетам Мэзера, золотой век должен был наступить уже через пять лет. Такая определенность указывает еще на одну особенность мышления человека XVII века. Описанный прозаиком как «причудливое сочетание несочетаемых вещей и понятий»[34 - Олдос Хаксли. Луденские бесы. Пер. Э. Вороновой. – Прим. перев.] [34], этот образ мысли, словно безумное лоскутное одеяло, состоял из обрывков эрудиции и предрассудков[35 - Великие мыслители эпохи Возрождения не так уж отличались в этом смысле от среднестатистического человека XVII в. [35] Роберт Бойль описывал разговоры с шахтерами, которые во время работы встречались с «подземными демонами». Исаак Ньютон, помимо физики, увлекался оккультизмом, занимался алхимией и издал богословский труд на 300 000 слов («Толкования на пророчества Даниила и Апокалипсис Иоанна Богослова»). Кейнс называл его «последним из чародеев». Тот же Ньютон дал определение понятию «Антихрист». Джон Локк обращался к астрологии при сборе лечебных трав.]. Естественное легко переходило в сверхъестественное – один знаменитый священник, например, узнал о том, что его жена родила, не от повитухи, но непосредственно от Бога, – так что медицина плавно размывалась и перетекала в астрологию, а наука – в чепуху.
Многие представители духовенства баловались алхимией, при этом яростно нападая на оккультизм: народная магия – это одно, а элитная – совершенно другое. Это как перестраховка из разряда «на бога надейся, а порох держи сухим»: даже исключительная набожность не сможет помешать тебе однажды предложить кому-то ведьмин пирожок. Как любой народ, сгибающийся под тяжестью собственного предназначения, пуритане страшно увлекались предсказаниями будущего. Астрологические альманахи распродавались мгновенно[36 - Альманах 1692 г. предупреждал, что положение звезд в марте указывает на усиление вражды и вооруженные стычки: «В общем, все человечество в это время будет склонно к насилию».] [36]. В Гарварде в 1683 году из-за затмения перенесли церемонию вручения дипломов. Как ни крути, пуритане были очень далеки от бытового реализма: Господь говорил с ними с помощью раскатов грома, дыхания дракона, блеска комет. Показательно, что там, где другие ждали громов небесных, Сэмюэл Сьюэлл, брат которого забрал к себе маленькую Бетти Пэррис, вел особенно скрупулезный учет радуг: утешающие радуги, благородные радуги, идеальные радуги; радуга, выходящая прямо из книги Откровения. Сьюэлл водрузил на ворота перед своим домом резные головы ангелов в качестве защиты. В тревожном мраке религия порой становилась переходной формой от рассудка к предрассудку.
Колония залива, возможно, была самым высокообразованным сообществом во всемирной истории до 1692 года [37]. Редкость, когда так много людей способны разобрать предложение, имея так мало книг. Большинство подрастающих девочек в салемской деревне умели читать, даже если и не могли написать собственного имени (юная Энн Патнэм, кстати, принадлежала к тем немногим, кто мог). В этом обществе самые грамотные оказывались и самыми педантичными. Новоанглийское духовенство коллекционировало доказательства существования сверхъестественных сил в том числе для того, чтобы противостоять крепнущим силам рационализма. Инкриз Мэзер собрал богатый урожай чудес и предвестий в своих «Удивительных знамениях» 1684 года, за которыми последовали «Памятные знамения» его сына, – объемистом томе, благодаря которому новости о шведском полете и сатанинском спасении достигли Новой Англии. Этакая смесь видений, одержимостей, землетрясений, кораблекрушений и летающих канделябров, «Удивительные знамения» были поразительным гибридом фольклора и всесторонних знаний, призванным порадовать священнослужителей, запросивших в 1681 году собрание «невероятных случаев колдовства, одержимостей дьяволом, ярких примеров Божьей кары» [38]. Эти «простые истории о чудесах» служили политическим целям, подтверждая божественную благосклонность к миссии Новой Англии перед лицом королевских посягательств.
Пуританин не упускал ни одной детали, которая могла бы оказаться знаком или символом. Когда он направлялся с ружьем на болота, чтобы подстрелить птицу к ужину, и за ним увязывалась лучшая из его свиней, то это, конечно, что-то значило [39]. Яростный град, побивший окна новой кухни Сьюэлла, нес провидческое послание (Мэзер уверил своего расстроенного друга, что повреждения были репетицией апокалипсиса). Жажда смыслов свидетельствовала о зацикленности на причинно-следственных связях, их толкования входили в обязательную программу повседневной жизни пуритан. Комета никогда не была просто кометой. Прожженное белье полнилось смыслами. Когда дети Гудвинов корчились и стенали, их отец точно знал, что это наказание за его грехи. Если Пэррис и прочитал божественный укор в конвульсиях своих детей, то вслух он этого не сказал. Окружающие, однако, всё и так поняли. Коттон Мэзер сделал подобное заключение, когда другая его дочь – опасным местом был дом Мэзеров – упала в огонь.
Человеческая хрупкость несла ответственность за суровую местную погоду – стучащий зубами, отморозивший пальцы массачусетский пуританин имел все основания верить, что он слишком много грешил [40]. Нескромное поведение приводило к значительному количеству последствий: так, Инкриз Мэзер считал, что война короля Филипа началась из-за чрезмерного увлечения в колониях шелком и париками. Один священнослужитель из Коннектикута решил, что причина его вдовства крылась в том, что он слишком уж сильно наслаждался сексом с женой. Многие винили в смерти детей свою избыточную к ним привязанность. Небрежение становилось первой рабочей версией всех объяснений – тем более что эти люди страдали от чувства собственной неполноценности. Они не были набожными, как их отцы, идиллическое время прошло. Осипшего кембриджского пастора ругали за плохую проповедь. Не оттого ли у меня болит левое колено, думал Инкриз Мэзер на тридцать четвертом году своего шестидесятичетырехлетнего пасторства, когда ведьмы начали летать над головами, что я недостаточно добросовестно служу Господу? (Как минимум шестнадцать часов каждого дня он проводил у себя в кабинете.) Не бывает слишком много осторожности: однажды Коттон Мэзер случайно забыл произнести имя дочери в утренней молитве – вскоре выяснилось, что часом ранее нянька случайно ее задушила. В 1690 году, увязав страдания Новой Англии с ослаблением семейных привязанностей, Сэмюэл Пэррис вынес этот вопрос на собрание священников в Кембридже. Решение было простым: массачусетское духовенство должно делать все от него зависящее, чтобы «опрашивать, наставлять, предупреждать и наказывать» каждого из прихожан «в соответствии с его семейными обстоятельствами» [41].
Этот бесконечный поиск причинно-следственных связей вел пуританина двумя на первый взгляд противоположными путями. Прежде всего, он делал из него полного энтузиазма сутяжника. До 1690-х в Колонии залива не имелось адвокатов. Не было там места и случайностям. Любая мыслимая обида обязательно доходила до суда, куда, судя по всему, чуть что шли большинство жителей Массачусетса, ведомые одной соблазнительной идеей: если происходит что-то плохое, если ситуация выходит из-под контроля или оборачивается разочарованием – то кто-то где-то непременно в этом виноват[37 - Редкий новоангличанин соглашался с высказыванием тестя Сэмюэла Сьюэлла, ненавидевшего суды: «Я считаю, что закон очень похож на лотерею: много расходов, мало доходов» [42].]. (Кстати, большая часть информации о правоверных салемских фермерах дошла до нас именно благодаря судебным протоколам, своеобразному каталогу их неблаговидных поступков. Это одновременно и впечатляющий конспект крупных и мелких правонарушений, и дань гипертрофированной вере в причину и следствие.) Жители Массачусетса XVII века были не больше склонны к злодеяниям, чем все остальные, просто они больше любили судиться. Даже переписывая официальные протоколы, они оставались дотошными бухгалтерами и любителями сводить счеты. Люди, привыкшие давать показания, те, чье спасение зависело от публичного покаяния, – конечно же, из них получались превосходные свидетели. Никогда не было недостатка в желающих рассказать, что говорилось, или о чем они слышали, будто оно говорилось в прошлом поколении. Постоянная слежка друг за другом могла выглядеть совсем иначе в суде. Коттон Мэзер, призывая в 1692 году паству оставаться друг для друга зоркими сторожами, видимо, имел в виду нечто другое, чем жена Уильяма Кентлбери, залезшая на дерево и приглашавшая подругу присоединиться к слежке за соседкой (которая вытолкала ее мужа со своего участка, зашвыряв его разнообразной утварью) [43].
И тем не менее, как бы поселенцы ни были бдительны, многое все же у них пропадало – от кобыл и изгородей до добродетели. Долги и пьянство возглавляли список судебных претензий, недалеко от них ушло нарушение границ во всех формах. Что неудивительно, ведь параметры пожалованных поселенцам участков определялись примерно так: «начинается от пня и тянется к востоку на двадцать метров, до столба» или «с востока ограничивается довольно большим черным или горным дубом, стоящим на взгорке у дороги» [44]. Даже когда границы были четко обозначены, домашние животные их игнорировали. Вольно пасущиеся свиньи десятилетиями сеяли в Новой Англии раздор: соседская хрюшка постоянно топтала ваш горох. Даже невозмутимая Ребекка Нёрс одним воскресным утром пришла в ярость, увидев в саду непрошеных парнокопытных гостий, и попросила сына принести ружье (дело Ребекки в итоге осложнилось тем, что владелец скотины вскоре после этого скончался). Прося деревню починить его прогнившую, разваливающуюся изгородь, Пэррис называл ее «возмутительницей спокойствия» между ним и соседями [45]. Каждую весну скот любого из них отправлялся гулять на соседскую сторону. Из года в год в Салеме обсуждалась пасторская изгородь, что – вместе с боязнью нечестивости, голода и вторжений – уместило новоанглийскую проблему в три емких слова.
Такое впечатление, что замки? в Массачусетсе XVII века вообще не работали: границы там то и дело нарушались, а в дома вламывались. У салемских фермеров имелись основания поддерживать страх собственных жен оставаться в одиночестве: женщина подвергалась риску нападения соседа, когда ее муж отлучался в погреб за сидром. Осознанно или нет, мужчины регулярно ныряли в чужие кровати (интересно, что на протяжении 1692 года женщины-привидения очень часто беспокоили мужчин по ночам, притом что в реальности нередко случалось как раз обратное). Особенно опасными местами были темные сараи. Одна девушка из Ньюбери заявила насильнику, заманившему ее в хлев, выбив свечу из ее руки, что «скорее даст забодать себя коровам, чем будет осквернена таким придурком, как он» [46]. Подобные стычки обладали мощным разрушительным потенциалом: злые слова спорящих часто превращались в еще более ожесточенную перебранку между их родственниками, которые несли эстафету дальше, от поколения к поколению. Таким образом, вражда Патнэмов с несколькими семействами из Топсфилда за десятилетия приобрела силу цунами, а семья Ребекки Нёрс бесконечно судилась с теми же Патнэмами за землю. Суды, основанные на английском праве, работали весьма эффективно и молниеносно. До тюрьмы доходило редко. Обычно все заканчивалось заманчивой отработкой или возмещением потерь – ну или новым иском.
Наказания были весьма оригинальными, а вот преступления – не очень. Слуги регулярно подвергались словесному и физическому насилию. Они мстили, опустошая погреба, крадя утварь или подбрасывая камни в хозяйские постели [47]. Прежде чем убежать вместе с конем и ботинками хозяина, один слуга сообщил своей госпоже, что она «обычная шлюха, сука с горящим хвостом и жаба попрыгучая». Мало кто подходил к делу настолько творчески, как та девушка, что бросила жабу в кувшин с молоком. Салемского торговца Томаса Мола постоянно вызывали в суд – у него была крайне раздражающая квакерская привычка работать в день отдохновения и требовать того же от прислуги (это видели в окно его лавки) – в 1681 году он оказался там за избиение рабыни. Мол нанес ей тридцать или сорок ударов хлыстом по обнаженной спине. Она потом две недели харкала кровью. Зачем было так жестоко бить девушку, ведь он мог просто ее продать? – спросили его. «Потому что она хорошая служанка», – объяснил Мол, который тихо пересидел события 1692 года, зато после уже не выбирал выражений.
Что суду не всегда удавалось, так это находить смысл в происходящем. Порой в безрассудном поиске причин лучшим объяснением оказывалось вмешательство потусторонних сил. Порой, как указывала группа самых выдающихся священников Новой Англии, оно было единственным объяснением [48]. И бесспорно, наиболее универсальным. Если это не дело рук Сары Гуд, то как еще объяснить падёж деревенского скота? Магия отлично связывала болтающиеся концы, отвечая за что угодно случайное, пугающее и недобрососедское. Как обнаруживал Сэмюэл Пэррис, магия отклоняла божественное правосудие и рассеивала личную ответственность. Дьявол не только давал отдохнуть от причинно-следственных связей, но и предельно ясно выражал себя: при всей их порочности, в его мотивах имелся смысл. Не приходилось спрашивать, чем вы вызвали его недовольство – что было приятнее, чем аналогичная ситуация с гневом небес, – или безразличие. А когда дьявольские махинации проявлялись именно так, как вы ожидали, то быстро становились тем, что вы видели. Своей очевидной наблюдаемостью колдовство сокрушало логические тупики. Оно подтверждало причины недоброжелательства, нейтрализовало пренебрежение, облегчало тревогу. Оно давало железобетонное объяснение, когда все шло прахом буквально к чертям собачьим.
В деревне Салем никто не жил в одиночестве. Но неожиданно – после предостережения Деодата Лоусона и зажигательной проповеди Пэрриса – все оказались еще менее одинокими, чем когда-либо. Начался разгул мрачных видений. Вечером 6 апреля, по сообщению Пэрриса, Джон Проктер пришел в пасторат и напал на его племянницу. То же самое он проделал в доме Патнэмов. В ту же среду в нескольких километрах от них двадцатипятилетний фермер по имени Бен Гульд проснулся и обнаружил стоящих у своей кровати Джайлса и Марту Кори [49]. Они дважды больно ткнули его в бок и вернулись следующей ночью, уже вместе с Проктером. Еще несколько дней Гульд от боли не мог надеть на ногу ботинок. Он стал первым из ряда молодых мужчин – обвинителей. Теперь мужчины тренировались в колдовстве на других мужчинах, правда, предпочитали воздерживаться от этого в присутствии судей. Не отбивали они и атак привидений на общих встречах – кроме единственного, но показательного исключения. Проповедь Пэрриса 10 апреля прервал Джон Индеец, пасторский раб. Джон не хуже всех остальных знал, что Титуба уже пять недель в тюрьме. Полупрозрачная Сара Клойс опустилась рядом с ним на скамью и вонзила в него зубы с такой силой, что выступила кровь. А заодно набросилась на одиннадцатилетнюю Абигейл. После проповеди, в таверне Ингерсола, молодая служанка Патнэмов снова забилась в конвульсиях. Придя в чувство, она не смогла опознать нападавшего. Ей тут же предложили список кандидатур – у всех на устах были одни и те же имена [50]. Это, случайно, не старая Ребекка Нёрс? Не гордячка Марта Кори? Беспроигрышный вариант – Сара Клойс, на ее арест уже был выдан ордер. Тем временем в сорока километрах от места происшествия, в Бостоне, Коттон Мэзер призывал прихожан очнуться от грешного сна, готовиться к приходу дьявола, после которого придет Господь, ведь «великая революция» уже не за горами [51].
Слухи о мистических событиях в Салеме достигли Бостона по нескольким каналам. Либо из-за того, что Хэторн и Корвин запросили подкрепления, либо потому, что подкрепление ощущало себя в состоянии самостоятельно расследовать эти любопытные случаи, либо же из-за того, что в деле о колдовстве впервые появился подозреваемый-мужчина, но исполняющий обязанности заместителя губернатора Томас Данфорт сам приехал в Салем вести предварительное слушание 11 апреля. С ним прибыла делегация официальных лиц, в том числе бостонский судья и торговец Сэмюэл Сьюэлл. Будучи одним из самых знаменитых в колонии чиновников, шестидесятидевятилетний Данфорт десятилетиями способствовал благополучию Гарварда, занимая должность университетского казначея и управляющего. Одновременно с этим он служил в законодательном собрании Массачусетса. В свое время Данфорт боролся за хартию и участвовал в свержении Андроса. Он представлял собой впечатляющую фигуру. По какой-то из тех же причин, что привели Данфорта в Салем, апрельское слушание перенесли в менее убогую и лучше освещенную городскую молельню [52], почти вдвое превосходившую размерами деревенскую, с новой просторной галереей и стильными модульными скамьями [53].
В тот понедельник Данфорт назначил Пэрриса судебным писарем, и пастор вынужден был записывать рассказ собственного раба о событиях, происходивших в собственном доме. Ему пришлось нелегко. Вообще слова регулярно лились для салемских стенографистов чересчур быстрым потоком [54]. Вооруженные пером и чернилами, совершенно негодными для быстротечной какофонии зала суда, они перескакивали от прямых цитат к парафразам, от неопознанных голосов из зала к привидениям, в половине случаев не отмечая перемену говорящего. Кляксы на страницах свидетельствуют о тяжести их труда: в таких условиях сложно быть аккуратным [55]. Они сами себя исправляли. Они обобщали и интерпретировали (Пэррис описывал случавшиеся перед ним припадки как «жуткие», «ужасающие», «страшные», «отчаянные» или «мучительные»). Томас Патнэм постфактум придавал блеска показаниям свидетелей. Иногда было проще дать перу отдохнуть, указав, что обвиняемый не сказал ничего существенного, что колдовство в целом очевидно, что его свидетельство сводится к нагромождению лжи и противоречий. Писари отмечали детали, казавшиеся им наиболее важными (дерзость, смех, сухие глаза), опуская, на их взгляд, несущественное (отрицание вины). Логика обвинений побеждала нелогичность алиби. То, что оказывалось на бумаге, часто было не тем, что писавший слышал, но тем, что запоминал или во что верил. И мало кто проявил столько педантизма, как фиксировавший показания Титубы. 11 апреля, в беспокойной деревенской толпе, Пэррис не всегда мог как следует слышать и видеть. Ошибки прокрадывались в его записи.
Томас Данфорт дирижировал своеобразным хором, где каждая из одержимых – а к девочкам присоединились три взрослые женщины – вела свою партию [56]. Быстро выяснились кое-какие факты. К Джону в пасторат сначала пришла Элизабет Проктер, а позже и Сара Клойс – они вместе кололи и кусали его средь бела дня, душили несчастного раба чуть ли не до смерти, заставляя расписаться в их книжке. Данфорт, гораздо более солидный, чем Хэторн, действовал менее жестко. Он с ходу отмел случай колдовства в 1659 году, дважды отклонив вердикт присяжных. Теперь он хотел удостовериться: Джон узнаёт обеих своих мучительниц? Конечно, ответил раб и указал на одну из них, Сару Клойс, стоявшую, как на сцене, в центре зала. Клойс в жизни хлебнула горя: она бежала от нападения индейцев и годами прозябала в нищете, оставшись вдовой с пятью детьми. Жизнь ее выдалась намного более трудной, чем у ее старшей сестры Ребекки Нёрс. «Когда я причиняла тебе зло?» – возмутилась она. «Очень много раз», – отвечал Джон. «Ах ты, лжец несчастный!» – закричала Сара.