
Моя тюрчанка
– Ты понял все, что мы с господином лейтенантом тебе сказали?.. – мозгоправ до того дошел в своей фамильярности, что потрепал меня за волосы.
– Да, я все понял, – устало отозвался я. Мне хотелось сейчас одного: чтобы незваные гости поскорее ушли, оставив меня наедине с самим собой. – Каждый понедельник я буду приезжать к вам в психдиспансер за препаратами. И да – я обещаю, я клянусь вам, что буду аккуратно принимать таблетки, строго по назначенной вами схеме… Честно: я не стану спускать лекарства в унитаз!.. А еще… еще я два раза в месяц – четырнадцатого и двадцать восьмого – буду отмечаться в полицейском участке… Тут я тоже не обману: я ведь не хочу, чтобы жандармы пожаловали с проверкой ко мне домой… Все правильно, доктор?..
Я излил свою тираду тихо, скомкано и невнятно. Я чувствовал себя, как кролик перед удавом. Медик и офицер обвили меня тугими кольцами, точно двуглавый змей – мерзко шипящий и демонстрирующий длинные раздвоенные языки. Я готов был подписаться на что угодно, отдать в залог паспорт, вступить в отряд волонтеров, выгребающих навоз – лишь бы сейчас мозгоправ и жандарм от меня отстали.
Очкастый бык-психиатр – видимо, хорошо умевший «читать» человека по выражению лица – явно угадал, что я сломался, как сухая хворостинка. И что мучить меня дальше – совершенно незачем. Следуя своего рода «гуманизму», доктор не стал измываться надо мною больше, чем нужно. Положил свою широченную, как лопата, ладонь мне на плечо:
– Я верю тебе, парень. Учудил ты, конечно, похлеще, чем в древнегреческом театре. Но – что поделать!.. Юность – время ошибок. Та смазливая азиатка, которую скорая помощь отвезла в спецмедучреждение, охмурила тебя. Как это свойственно молодым людям, ты думал не головой, а (я извиняюсь!) головкой. Что и говорить: половой инстинкт – очень могуч, да… Но ты, я надеюсь, получил урок. Слушайся меня – своего доктора – и все будет хорошо. Ну что ж. Адью-с, дружок.
И мозгоправ, а следом лейтенант двинулись из кухни в прихожую. Я проводил медика и полицая до двери квартиры. Защелкнув за переступившими порог психиатром и жандармом замок – я, не твердо ступая, и зачем-то шаря перед собой руками, как слепой, вернулся на кухню. Разбегающимися глазами посмотрел вокруг.
Стол, застеленный клеенкой. Плита. Холодильник. Полка для посуды. На стенке – календарь с изображением смешного пушистого медвежонка. Все было таким знакомым и… незнакомым, даже чужим. Дело было в том, конечно, что я больше не увижу на своей кухне Ширин. Не услышу, как моя девочка гремит тарелками. Она не позовет меня: «Родной, иди пить кофе!..». Скажу так: моя кухня осиротела. Да и всю квартиру заполнила гнетущая пустота.
Минуты две я стоял посреди кухни – озираясь, как зверь. А потом упал на колени, обхватил руками голову и заплакал, заплакал. Оказалось: мой запас слез далеко не иссяк. Я горько оплакивал Ширин, с которой уже не надеялся встретиться, и свою поломанную или изодранную, как попавшая в зубы собаки половая тряпка, жалкую жизнь.
Я знал мою девочку всего-то несколько месяцев. Но она успела стать для меня всем: и пылкой любовницей, и чуткой сестрой, и заботливым товарищем. Моя милая сияла мне ясной звездочкой, даже ночь превращая в день. А теперь звездочка погасла; я обречен остаток своих лет прозябать в кромешной тьме – настолько густой, что хоть черпай пригоршнями.
Я плакал. Размазывал соленые слезы по лицу, кусал губы, сжимал кулаки – и снова плакал, плакал, горячо вздыхал. Наверное, я захлебнулся бы в потоке собственных слез. Время от времени я восклицал:
– Ширин!.. Ширин!.. Ширин!..
Замолк я неожиданно для самого себя. Я еще раз вдохнул и выдохнул. Утер глаза и поднялся на ноги. И обвел кухню медленным – удивленным – взглядом. Я точно спрашивал у Вселенной: «Как?.. Я потерял любимую – а небо не рухнуло на землю?.. Реки не изменили направление своего течения?.. А я – целый и невредимый, с руками, ногами и головой – стою у себя на кухне?.. Как такое может быть?..».
Но факт оставался фактом: живой и относительно здоровый, я топтался возле застеленного клеенкой стола. Я чувствовал себя человеком, пересидевшим в бункере ядерную войну. Еле-еле, на подгибающихся ногах, дошел до шкафчика, приспособленного моей девочкой для хранения разнообразной бакалеи. Достал сахар и кофе. По две чайных ложки того и другого высыпал себе в чашку. Когда вскипел чайник, я сделал себе ароматный напиток с добавлением молока.
С чашкой кофе я – все той же нетвердой походкой – дошел до стула. Сел. Ссутулил спину. Мне казалось: со вчерашнего дня я постарел лет на тридцать пять. Как хорошо было бы сейчас заснуть – и долго, долго спать сном без сновидений. А потом проснуться, уловив, как возится на кухне готовящая завтрак Ширин.
Я отхлебнул молочный кофе из чашки. И уставил взгляд в окно – на напоминающих сгорбленных страдальцев три черных дерева с растопыренными ветвями…
24.Воспоминания о Ширин
Снег таял, превращаясь в жидкую противную слякоть. Воробьи чистили перья в мутных лужах. По бледно-голубому – точно нарисованному акварельной краской – небу носились, перекликаясь, вороны. Гоня по асфальту фольгу, газетную бумагу, надорванные пакетики из-под соленого арахиса и чипсов, и прочий мусор, по улицам гулял уже не студеный, а живительно-прохладный ветерок. Под стягом растапливающего сугробы золотого солнца, на триумфальной колеснице в мегаполис въезжала царица-Весна. Пронзительно орущие по подвалам и подворотням бездомные коты точно приветствовали победительницу.
Только по ночам зима иногда переходила в контрнаступление. Если не спится – встанешь с постели, выглянешь из темной комнаты в окно на освещенную оранжевыми фонарями улицу и увидишь: на припаркованных вдоль тротуара авто, на самом тротуаре, на деревьях – на всем городе лежит тонкий слой свежего белого-белого снега. Но приходило утро, небо светлело – снег растекался в грязь под лучами яркого солнца.
Я жил, как во сне, как в тягучем кошмаре. Весна не радовала меня – а пища казалась безвкусной, как сухое сено. Я мог целыми днями лежать, в одних трусах, на постели и буравить глазами потолок. Или торчать на кухне, кружку за кружкой выливая себе в глотку молочный кофе и глядя в окно на три кривых дерева. Тонкие, черные, с узловатыми ветвями – эти деревья были моими немыми товарищами, будто чувствующими мою боль.
Я потерял Ширин. Я потерял Ширин. Я. Потерял. Ширин.
Порой мне хотелось кричать. Выть по-волчьи. Как кошка, царапать стену, пока из-под ногтей не закапает кровь. Бросить в пустоту: «Где, где моя милая Ширин?!.. Верните мне ее!..».
Самым тяжелым было то, что я ни малейшего понятия не имел о том, что сталось с милой после того, как железные ворота «спецмеда» закрылись за машиной, увозящей мою девочку. Должен ли я оплакивать Ширин как покойницу?.. Или моя девочка – живая – возвращена в Западный Туркестан, в рабство к родителям, которые чуть подложат дочку под жирного, как боров, старика ишана?.. Этот второй вариант был еще невыносимее первого.
По ночам, отбросив скомканное одеяло, я ворочался – не в силах заснуть. (Трудно спать, если и явь напоминает дикий ужасный сон). Только под утро я забывался слабой дремотой. А открыв глаза –
спрашивал себя: жива или мертва моя Ширин?..
Электронные письма, которые я отправил в «спецмед», в администрацию президента и министру здравоохранения – остались без ответа. Обращаться в высокие инстанции было столь же бесполезно, как приносить цветы и вяленое мясо в жертву глиняным идолам. До моей трагической любви, до всех моих страданий – никому нет дела. Никому. И в первую очередь – государству. Оно – как горный орел, сидящий на недоступной вершине. Что царю пернатых до ничтожной улитки, медленно ползущей по дну ущелья?.. Будь я богатеньким, сдающим четыре квартиры, рантье, способным нанять ушлого адвоката для защиты своих интересов, или преуспевающим предпринимателем, исправно платящим налоги в казну, тогда бы государство еще озаботилось бы моими проблемами. А так – улитка и есть улитка.
По понедельникам я послушно являлся в психдиспансер. Моя воля была сломана, я просто выполнял то, что мне сказали. Смирной овечкой я показывался своему лечащему врачу. Буйвол-психиатр встречал меня то ли снисходительной, то ли издевательской улыбкой – показывал лошадиные зубы. Поправив очки, заглядывал мне прямо в лицо. Я кожей ощущал дыхание мозгоправа; от эскулапа – по-моему – пахло чесноком. Я морщился, а психиатр переходил к расспросу:
– Ну что, мой юный друг?.. Выкладывай дяде доктору все начистоту. Не преследует ли тебя навязчивое желание кого-нибудь убить?.. Не тянет ли попробовать сырую человечину?.. А вареную?.. Жареную?.. Не кажется ли тебе, что телевизор, телефон, холодильник – за тобой следят?..
С опущенной головой, я отвечал на все вопросы:
– Нет. Нет. Нет.
Мне было очень неуютно от пристального взгляда психиатра. Я чувствовал себя беззащитным –
как зимой ты беззащитен перед холодом, проникшим под одежку.
– Ну а какие у тебя жалобы?.. – интересовался мозгоправ.
– Плохой сон… И аппетита нет… – выдавливал я, чтобы хоть что-то ответить. Тем более, что со сном и аппетитом у меня действительно была беда.
– Да-с… – постукивая шариковой ручкой по столу, многозначительно бросал психиатр. – Увеличить тебе, что ли, дозу снотворного?.. Но так ты снова попытаешься травиться?..
Я таскал свои рассыпающиеся кости и в полицейский участок. Там мною занимался худой, как вытянутый дождевой червь, офицер и с красными лампасами на штанах и в неизменной широкой фуражке.
– Ну что, пацан? – взгляд полицая был не менее острый, чем у психиатра. Ни дать, ни взять – отточенный меч. – Еще не собрал у себя на квартире всех нелегалов района?.. Не сдаешь комнату под бордель с азиатскими кошечками?.. Гляди: нагрянем к тебе с облавой…
От слов полицейского я дрожал, как осиновый лист. Если подумать головой: жандарм меня просто пугал – никакой облавы не будет. Да и что полисмены, в зеленом или пятнистом обмундировании, размахивающие резиновыми дубинками, откопают дома у несчастного инвалида?.. Грязные трусы и пропитанные потом футболки, комом брошенные в тазик, которые я никак не соберусь постирать?.. Но, расставшись с Ширин, я сделался еще более трусливым и нервным, чем был. Не то что мозгоправ и полицейский – меня вгонял в страх каждый скрип, каждый шорох за дверью.
Я думал, что моя жизнь кончена; а тянущиеся вереницей унылые дни (унылые, даже не смотря на весеннее солнышко за окном) – это не жизнь, а только послесловие к жизни. Потеряв любимую девушку, я потерял и самого себя. Я был теперь подобен слепцу, которому только и осталось, что тосковать по тому времени, когда он видел. Память о Ширин – это шкатулка с драгоценными камнями. А я открываю эту шкатулку и, как скупой богач, перебираю самоцветы – воспоминания о самых счастливых моментах нашей любви. Но с годами самоцветы будут тускнеть: воспоминания поблекнут, спутаются, частично забудутся, а частично обрастут вымышленными подробностями. И лет через сорок или сорок пять я превращусь в лысого, мотающего сопли беззубого деда, который будет говорить своему отражению в зеркале: «А вроде была со мной красивая-красивая девочка…».
Я чувствовал себя подстреленной птицей, бьющейся о камни на дне ущелья. Исход один – гибель!.. Но иногда – точно искра в золе – в моем сердце вспыхивала безумная, отчаянная надежда. Что если Ширин жива и еще не покинула стены «спецмедучреждения»?.. Что если у нас еще есть какой-никакой шанс увидеться?.. Мне начинало казаться, что мои сломанные крылья еще способны поднять меня в бирюзовое небо.
Взбудораженный такими мыслями, я мог полночи проворочаться на не гладко постеленной простыне. Фантазия уводила меня далеко. В своих мечтах я уже обнимал и целовал милую. А – наконец – заснув, видел еще более яркие и пленительные сны. Проснувшись где-нибудь в одиннадцать утра, я запивал молочным кофе пару бутербродов с сыром или докторской колбасой и, собрав на всякий случай в рюкзак вещи первой необходимости (такие, как паспорт, справка об инвалидности и антибактериальные салфетки), отправлялся в путь.
Промчавшись мимо двенадцати станций городской подземки, я выходил из электропоезда на платформу тринадцатой станции и поднимался из метро. Дальше я шлепал по мутным лужам, месил слякоть и переступал через кучки собачьих экскрементов, пока – отмахав два километра – не упирался в непробиваемые ворота «спецмеда». Точь-в-точь матрос, я заступал на вахту. Я вышагивал вдоль бетонной ограды, на которую бросал время от времени голодные звериные взгляды. Белые стены с пущенной поверху спиралью Бруно – безмолвствовали. Строго хранили тайны зловещего «спецмедучреждения». За кем захлопнулись, как челюсти дракона, железные ворота – тот будто исчезает из мира. Никто не знает, когда «дракон» изрыгнет (и изрыгнет ли?) свою добычу назад.
Солнце лило лучи мне прямо в лицо, заставляя жмуриться. Я кашлял от прохладного ветерка, который прокрадывался мне за воротник и щекотал шею. Грязь, летевшая из-под моих же ботинок, оставляла следы на брюках. Я ходил, ходил по периметру ограды – замедляя шаг только напротив железных ворот и контрольно-пропускного пункта. Полицейский-автоматчик с КПП издали наблюдал за мной. По-видимому, я действовал сторожевому псу на нервы. Он бы с удовольствием прогнал бы меня прочь – но я выдерживал между нами приличную дистанцию.
От яркого солнца, от хмельного ветерка, от моего внутреннего напряжения – у меня начинало мутиться в голове. Я переставлял ноги машинально, а сам погружался в поток образов и мыслей.
Мне виделась Ширин – моя любимая, моя нежная, моя прекрасная Ширин. Я припоминал – казалось бы – самые незначительные, самые обыденные эпизоды нашей совместной жизни. Вроде того, как, сидя на кухне, мы за обе щеки уплетали яичницу, запивая ароматным кофе с молоком. Или как, взявшись за руки, гуляли по лесопарку, где каждое дерево стало нам родным. Почему, почему наше скромное счастье не могло длиться вечно?.. Кому мы мешали?.. Кому повредили?.. Мы ведь были как два маленьких воробышка, клюющих соринки. Зачем государство нас разлучило?.. Почему треклятое «спецмедучреждение» забрало мою девочку – и не отдало обратно?.. Неужели наделенные властью мужи в галстуках и пиджаках и блещущие ювелирными украшениями леди всерьез видят в хрупкой слабой девушке угрозу «святости государственных границ» и «территориальной целостности Расеи»?..
Изводящий себя такими вопросами, я окидывал взглядом – снизу вверх – угрюмо смотрящую на меня бетонную ограду, точно прикидывал: а не разбежаться ли мне и не перепрыгнуть через чертову стену?.. Если и порву брюки о спираль Бруно – ничего страшного. Проникнув на территорию «спецмеда», буду обшаривать один корпус за другим, разыскивая мою ненаглядную тюрчанку. Но холодная ограда была слишком высока – несколько метров. Не перескочить, не перелезть – хоть подкоп рой.
Я видел, как железные ворота раскрывались перед машинами скорой помощи, везущими в «учреждение», как легко было догадаться, новых пленников. В голове у меня тогда что-то переклинивало. Я чувствовал в себе сжатую пружину, готовую резко распрямиться. Не рвануть ли мне с места?.. Не забежать ли, следом за машиной, в распахнутые ворота?.. Но меня останавливало еще теплившееся во мне «благоразумие».
Я ведь понятия не имею, в каком корпусе и на каком этаже запрятана Ширин. Ведь не у санитаров же с надзирателями об этом спрашивать!.. Эти господа – в лучшем случае – возьмут меня за шиворот, доволокут до КПП и неслабым пинком отправят восвояси. А в худшем – будут крепко держать меня за шкирку до самого прибытия жандармов, которым и передадут меня с рук на руки. Парню, и без того состоящему на учете в полиции – видит бог – не следует попадаться на «антиобщественном» поступке. Я недолго шатался бы между корпусами «спецмеда». Территория «учреждения», несомненно, просматривается камерами. Какими бы сонными ни были бы охранники – а засекут, что от одного корпуса к другому перебегает посторонний. Реакция будет незамедлительной…
Когда ноги у меня начинали гудеть от долгой ходьбы, я находил сквер с черными деревьями – еще не успевшими одеться в зеленую свежую листву – и отдыхал, сидя на скамейке. У моих ног купались в луже сизые голуби – а затылок мне напекало теплое весеннее солнце… Заглядывал я и в ту кафешку, где познакомился с тетей Зульфией. Днем за кассой здесь стоял невзрачный парень – сменщик апы. Магнитофон проигрывал популярные эстрадные песенки. Я покупал кофе «три в одном», пару сосисок в тесте или капустных пирожков, и приземлялся за не очень чистый столик. Еле-еле шевеля челюстями, неспешно жевал свою выпечку, потихоньку лакал кофе. Я был даже рад, что звучащая из магнитофона попса бьет по мозгам, мешая думать. Потому что понимал: мои извилины могут сейчас родить только невеселые – убийственно-невеселые – мысли.
После кафешки я возвращался к глухо запертым железным воротам «спецмеда». В энный раз повторял свой маршрут вдоль высокой бетонной стены. Интересно: сколько раз вокруг непробиваемой ограды должен я обернуться, чтобы одолеть расстояние, равное протяженности экватора?..
Блестящее солнце начинало опускаться за дома. На половину мира как бы падала тень. Небо становилось похожим на вырезанный из синего льда купол. Ветерок, недавно обвевавший лицо мягкой прохладой, теперь был холодным. Немногочисленные прохожие поднимали воротники, поправляли шарфы и, как мыши по норам, рассеивались по подъездам. Иногда бросали на меня взгляды – полные недоумения и даже опаски. Ну конечно, конечно!.. Как еще может смотреть сытый мирный обыватель на безумного парня – зачем-то топчущего грязь под оградой мрачного «спецмедучреждения»?.. Обывателя ждут в уютной квартирке горячий чай с бубликами, сердобольная жена (или угодливый муж), упитанные игривые детки, да еще, может быть, попугай в клетке или жирный – томно урчащий – котяра. Бедолага, у которого явно что-то не в порядке – это чужеродный элемент в обывательской картине мира.
Обыватель хотел бы ничего не знать о таких, как я и Ширин. Чтобы напоминания о том, что на свете есть боль, отчаяние и смертная тоска не лишали «добропорядочного гражданина» здорового сна. Собственно, миграционная и просто полиция, психиатрические больницы закрытого типа и те же «спецмеды» – не работают разве на то, чтобы обеспечить обывателю покой?..
Солнце пропадало за коробками многоэтажек. Быстро догорали сумерки. Сгущалась мгла. Восходила луна. Но она терялась за наплывшими на небо курчавыми серыми облаками. В окнах домов зажигался желтый электрический свет. Каждая высотка была точь-в-точь античный великан Аргус с глазами по всему телу, или как индийский тысячеглазый Индра.
Как я говорил: по ночам переходила в контрнаступление зима. Морозец покалывал лицо. Облака сыпали на город белый порошок снега. Снежинки крохотными мотыльками пикировали к асфальту в оранжевом луче уличного фонаря. Я по-прежнему, вопреки усталости и желанию оказаться в теплой постельке, под ватным одеялком, обходил бетонную ограду «спецмеда». Упорства мне придавала нерациональная мысль: раз мою девочку забрали в «учреждение» ночью – значит и отпустят под покровом темноты. Глупее, конечно, ничего нельзя было и придумать. Зачем врачам-садистам из «спецмедучреждения» привязываться к какому-либо времени суток?.. А главное: из «спецмеда» никого не отпускают – а только доставляют под конвоем на вокзал, где сажают на поезд, отбывающий за пределы Расеи. Глупо, глупо!.. Но мне надо было цепляться за какую-то надежду, чтобы вконец не рехнуться от душевной боли – и я «изобрел» эту надежду сам.
Окна, одно за одним, потухали: отужинав, обыватели вытирали рты, чистили зубы, опускали жалюзи, гасили свет и – удобно устроившись на мягкой перине в своих кроватках – засыпали сном праведников. Там, где окна еще горели желтым – квартирные жители, очевидно, пока не насытились бутербродами с копченой колбаской и соленым попкорном, и не отлепили глаза от зомбоящика, показывающего какое-нибудь реалити-шоу или «документальную» передачу про экстрасенсов.
Утомление брало свое: я сутулил спину, часто спотыкался, ноги переставлял еле-еле. Вдобавок, в животе урчало от голода. Тогда я вновь шел в кафешку. За кассой стояла уже Зульфия-апа. Добрая женщина приветливо улыбалась мне. А когда я подходил к витрине и выбирал, чем бы «заморить червячка», подсказывала:
– Пирожки с картошкой и пончики с ванильным кремом – сегодня совсем свежие. А вот пирожки с капустой – не очень, с позавчерашнего дня лежат.
Я благодарил – и брал именно ту выпечку, которую рекомендовала Зульфия-апа; да еще стаканчик горького черного кофе. В ночь шатаний вокруг ограды «спецмедучреждения» я покупал в кафешке только такой невкусный кофе. Мне казалось (хотя это могло быть только иллюзией), что от такого кофе быстрее бьется сердце и проясняется в голове. Пристроившись за квадратным столиком, я неторопливо ел и, мелкими глоточками, пил. Зульфия-апа глядела на меня все с той же тихой улыбкой. Удивительно: эта – в общем чужая – женщина была так ласкова и предупредительна со мной. Если б я верил в буддийские перерождения, я бы решил, что она была в прошлой жизни моей матерью; либо я был немощным – трухлявым, как пень – отцом Зульфии, за которым апа самозабвенно ухаживала.
– Ты все надеешься, что из раскрывшихся железных ворот или через КПП «учреждения» к тебе выйдет твоя прекрасная Ширин?.. – спрашивала Зульфия-апа. От меня тетушка знала имя моей любимой.
Я молча кивал. А апа вздыхала:
– Безумец ты. Подлинный Меджнун. Ехал бы ты лучше домой. Заел бы хлебом с маслом кружку зеленого чаю – и лег бы спать. Мотаться по ночам вкруг ограды – чревато болезнями. Холодно, простынешь; температура, гляди, у тебя подскочит.
Деликатная апа не говорила мне прямо в глаза то, что я и сам в глубине души признавал: от моих что дневных, что ночных хождений под оградой «спецмеда» – нет, ровным счетом, никакой пользы. То, что я промочу ноги в луже – никак не повлияет на участь Ширин. Отдав милую в руки «скорой помощи», я будто отрекся от моей тюрчанки. Даже документами моей звездочки – паспортом и визой – завладел плюгавый докторишка. Государственные чиновники сделают с моей милой, что захотят – и не дадут мне отчета.
Иногда, когда кроме меня в кафешке не было ни посетителя (а ночью в бистро редко кого заносило), Зульфия-апа выходила из-за прилавка и, встав напротив меня и положив руки на стол, спрашивала:
– Ну что за девочка твоя любимая?.. Расскажи.
Говорить о Ширин, как знаток-ювелир перебирать самоцветы и жемчужины воспоминаний – было для меня каким-то горьким удовольствием, как распитие элитного алкоголя. Я охотно делился с тетушкой Зульфий историей о том, как увидел тоненькую и красивую, как цветок, девушку-тюрчанку за кассой такого же заведения, в каком работает сама апа. О том, как я не мог найти способ подступиться к столь восхитительной сияющей звездочке. Но однажды все-таки решился подойти и завязать разговор.
И сразу же в своем сумбурном рассказе я перескакивал к нашим с любимой прогулкам по лесопарку. О, Ширин и я знали там каждую аллею, каждую скамейку, каждое ветвистое дерево. Исходили все извилистые потайные тропинки, над которыми сплетались древесные кроны. А дальше я заводил речь о зоопарке, где мою милую позабавили бодающие друг друга овцебыки… Затем – спохватившись, что упускаю самое важное – принимался перечислять все почти сказочные достоинства моей девочки. Ширин так красива и обаятельна. Она всегда казалась мне хрупкой пунцовой розой, хрустальной куколкой, маленьким глазастым котенком – кого хотелось оберегать, защищать, заслонять от всех ветров.
Зульфия-апа – улыбаясь одними краешками губ – внимательно слушала меня, не перебивая. Воспоминания, которые я изливал потоком приобретали особую яркость, как картины, нарисованные масляными красками. Я будто снова держал свою милую за трепещущую руку, заглядывал в черные омуты глаз любимой. Призрак Ширин манил меня, как мираж в пустыне.
И тогда я начинал плакать. Сперва я всхлипывал и дрожал. А потом соленые ручьи, чуть ли не кипя, текли и текли у меня из глаз, омывая мне щеки. Я шмыгал носом, закрывал ладонями лицо – и плакал, плакал, как малолетняя девочка, у которой лопнул воздушный шарик. Мне было стыдно, невероятно стыдно перед тетей Зульфией. Но я не в силах был остановиться.
– Ничего. Ничего, мой мальчик, – Зульфия-апа подходила ко мне и клала руку на мое плечо. – Поплакать тоже иногда надо… Все у тебя будет хорошо… Ехал бы ты домой, птенчик.
Я, утерев наконец слезы, без всякой бодрости говорил:
– Я… пойду… Прошвырнусь еще пару раз вокруг ограды «спецмеда».
– Ну, воля твоя, – вздыхала Зульфия-апа. – Ты заглядывай ко мне еще…
– Да. Конечно… – отзывался я.
Я вновь топал по своему маршруту. Кружащиеся в воздухе мушки-снежинки летели мне в лицо. Горели только фонари на столбах. У громадин-домов с размывшимися в темноте контурами – погасли все окна, точно ослепли сотни глаз. Город спал, как исполинский комфортно развалившийся боров, похрюкивающий сквозь сон. Лишь изредка слышалось как проносился автомобиль, да раздавалась откуда-то с соседней улицы нескладная песня какого-нибудь припозднившегося выпивохи.