
Всю жизнь я верил только в электричество
– Пойдём с нами жить. Мне женой будешь, а ребятне моей – матерью. Они тебя полюбили очень. Да и я тож.
– Мать отпустит, да Гришка, то пойду, – Фросе Панька тоже нравился. Сильный, умный, руки золотые и доброта огромная при внешней мужской суровости старого казака.
Вот так они сошлись, жили несколько лет, потом официально расписались. И сколько лет прошло уже, а у них всё как в первый год. Любовь и уважение. Все пятеро детей считают от души её родной матерью, а она их своими детьми родными. Хотя общий ребёнок у них с Панькой поздно родился. Ну, ты знаешь. В прошлом, шестьдесят первом, Зоя родилась. Хорошенькая такая куколка. И с Горбачёвыми всеми, братьями да сёстрами умершей жены первой Панькиной, живут душа в душу. Дружат. Помогают друг другу. А в центре всей этой крепкой родственной связи держится наша ведьма, бабка Горбачиха. Она незаметно и по-волшебному удачно всех вместе рядышком друг с другом придерживает в уважении и тёплых человечьих отношениях. Во как, Славка, бывает. И далеко не у всех. А у нас только так.
-Ах ты ж, тварь баламутная! Это ты мне мстишь за то, что мы с дядь Васей не взяли тебя аж четыре года назад в командировку на Каспийское море?! – Я с прыжка свалил его и вдавил лицом в траву. – Баба Фрося моя бабушка родная, а не какая-то там Гобачева! Ты чего несешь, сволочь!? А отцу моему – она мама! Баба Фрося! Она! И Ане, Володе, Вале, Шурику, Зое! Мы любим её все, а она нас! Она всем говорит про нас, что мы её родимые дети и внуки! Ты что, не слышал никогда!?
Шурка с трудом скинул меня в сторону. Мы сели рядом. Дышали оба тяжело и нервно. Потом он обнял меня, уложил голову на плечо моё и сказал шепотом.
– Славец, я не вру. После пьяного дяди Гриши я его болтовню Горбачихе пересказал. Она помолилась на весь свой иконостас, пошептала что-то, потом перекрестила меня и прохрипела , что не сбрехал Гулько.
– Это моя дочка, царствие ей небесное, всех пятерых родила. От Борьки до Шурика. А Фроська их забрала под крылышко и за Пал Иваныча замуж апосля пошла. Матерью детям Панькиным стала. Все мы благодарствуем ей! Она им такая же родная как и моя покойница. А вы все – дети мои, внуки и правнуки. Но у нас постановлено так было на сходе семейном, что никто ничего не вспоминает и вслух про историю семейную не трындит ни между собой, ни в народе.
Мы уже пошли в сельпо. Я – совершенно обалдевший и подавленный. Внутри было холодно от того, что Шурка просто наизнанку вывернул жизнь мою. Ту замечательную жизнь, которую я проживал в счастье и радости от родных мне домов в городе и Владимировке. И от родных мне людей.
А Шурка вдруг притормозил посреди пути, аккуратно взял меня за воротник рубашки обеими руками и тихо проговорил, почти дотрагиваясь своим носом до моего.
– Вот то, что я тебе сказал, закопай себе поглубже в мозги и никогда больше это наружу не вытаскивай. Тебе я рассказал как брату. Знать ты, конечно, должен, как оно есть по правде. Но говорить со своими про это не надо. Они и сами не говорят, и другим, кто знает, не дают сказать. От бати твоего, от Паньки да от Шурика можно так за любопытство к семейной закрытой теме в рог схлопотать, что на месте отелишься. У каждого кулаки как гири двухпудовые. Понял?
Я понял, конечно. Так и ответил, что понял, конечно. И мы незаметно добежали до сельпо, взяли всё, что прабабка просила и бегом – обратно.
Шурка потом к брату пошел дрова рубить для бани. А я побежал к Шурику, моему старшему другу, учителю и настоящему мужчине. Я бежал, чтобы подло нарушить данное дружку обещание – молчать. Я просто горел внутри от надежды, что он Шурку Горбачёва обзовет придурком и успокоит меня тем, что самые родные бабушки у меня Стюра и Фрося. Я очень хотел быть на него похожим во всём и как он не верить в глупости, и вообще ни во что не верить. Только в электричество. И в своих.
Глава тридцатая
С этими головоломными хитросплетениями в родословной нашей башка моя представляла собой распухший раскалённый предмет, в котором никак не гасло пламя душевного пожара. Всё, бывшее раньше, родное, обычное, привычное и любимое, вспыхнуло синим огнем и плавилось, превращаясь в неведомое, а потому пугающее. Кто я теперь кому? И кто мне есть кто? Быть или не быть теперь моей жизни такой же замечательной после потрясающих, разрушительных новостей? Я в театре, в городе смотрел про Гамлета. Он маялся этим же вопросом. И ответа не находил. Но я найду. Потому, что у меня есть младший батин брат Шурик. Он сейчас вернёт всё на свои места после брехни этого дуролома Шурки Горбачёва.
Молодой дядя мой, отличный спортсмен, дрова рубил во дворе. Как семечки щелкал. Толстые берёзовые чурки под его топором даже стона предсмертного не успевали выдать и распадались на аккуратные половинки, как раз годные для банной печки.
– Блин! – внутренне воскликнул я без прежней радости, пришибленной переменой судьбы. – Суббота! Баня. Квас на каменку и веник березовый в пару, пахнущем свежим хлебом. Ещё неделю назад я бы визжал от радости, увидев дымок из трубы нашей баньки и веники берёзовые, которые лично Панька опускал в бочку, в холодную воду.
– Силу нехай заберут у воды. – он так говорил. – А сильный лист берёзкин, он и скус даёт и дёгтем удобряет шкуру-то.
Шурик воткнул топор в полено, на котором колол, пару раз крутнул плечами по сторонам и руки поставил в боки.
О! – обрадовался он. – Сменщик пришел. – Счас он мне дровишки-то зубами перегрызет. Без топора. Силушка молодецкая да злость спортивная имеется! А зубы как у бобра. Гвозди можешь перекусывать, да?
Это он вспомнил как я на спор с дедом, который подначил, что слабо мне зубами пятикопеечную монету согнуть, мусолил её во рту минут десять, стонал натужно, а всё равно согнул напополам. Дед тогда дал мне денег на полкило халвы.
Но не заметить, что я подавленный и расстроенный, было невозможно и Шурик увидел это сразу.
– Ты чего такой? – он взял меня за плечи и смотрел в глаза. – Обидел кто? Так дай в морду и успокойся. Или дал уже?
– Кто мама твоя, Шурик? – выдавил я из себя тяжелый комок слов и почему-то сразу заплакал, хотя было мне уже тринадцать, а в этом возрасте мужчины не плачут. И мне стало стыдно, от чего я вообще разревелся, как трёхлетняя девчонка, которой обещали, но не купили шоколадку.
– Бабушка твоя Фрося. Мне она мама. А Панька – папа. Тебе – дед. Ты чего, не выспался? – Шурик присел и стал одного роста со мной. – Чего стряслось-то?
Я собрался с духом. Долго набирался смелости, краснел, бледнел сопел и утирал слёзы. Шурик принес мне ковш воды из ведра возле колодца и дождался когда со всхлипываниями я ковш осушу.
– Говори теперь! – он, по-моему, стал догадываться об источнике моего шокового состояния.
– Шурка Горбачёв? Всяких глупостей намолотил?
Я кивнул, глядя в землю.
– На меня глянь, – тихо сказал Шурик.
Я поднял голову. Но до глаз его взгляд мой не дотянулся. В воздухе просвистел здоровенный кулак и мощный, пробитый с оттяжкой щелбан в центр лба, подкосил мои ноги и я как мешок с озатками тяжело плюхнулся на задницу в редкую травку.
Шурик сел напротив, ласково взял меня за плечи и притянул меня к груди. Я на секунду даже от земли оторвался. Он погладил меня по голове, потерся щекой небритой об мою, тоже пока не бритую, и прошептал на ухо.
– Борькина, отца твоего, Анькина, Володина, Валина и моя мама родная – это твоя бабушка Фрося. Повтори.
– Моя бабушка Фрося, – мне снова захотелось плакать. Но я удавил этот позор в колыбели. – А Горбачёва – кто?
– Мария?
– Не знаю я. Может Мария. Да и все Горбачёвы – это кто? А все Гулько кто нам, Малозёмовым?
– Все они наши самые близкие родственники. Повтори.
– Они родственники нам. Самые родственные, – я стал успокаиваться.– А баба Фрося точно мама ваша? Всех братьев и сестер?
– Точнее некуда! Самая что ни на есть родная и любимая. Мы любим её крепко-накрепко, а она нас всех так же любит. И Паньку. Бабка Горбачиха – твоя прабабушка, Шурка и Юрка Горбачёвы – братья двоюродные тебе, Гулько – твой дядька родной, а сестра его – тётка. Все Горбачёвы и Гулько – наши самые близкие люди. Усвоил? Повторить сможешь?
Я повторил. Тихо и спокойно. Легко повторил.
– И никогда больше ни с кем про всё это не разговаривай. Так есть, как я тебе сказал. Только так! Ты мне веришь? – Шурик так тепло и мирно посмотрел мне в глаза, что душа моя охнула и затихла.
– Тебе верю.
– Особенно с отцом на эту тему не говори. А то схлопочешь не щелбан, а ремнём плюху полноценную. Сидеть долго больно будет. Ну, про маму нашу, бабу Фросю твою, вообще молчу. Ей хоть слово скажешь про то, что была какая-то другая родная мама у нас пятерых, а она, баба Фрося, вроде как двоюродная нам мать, то лично я тебя отделаю по полной программе. Дома не узнают. А во Владимировке больше не появишься. Пока я живой. Понял?
– Запомнил! – поклялся я и выдохнул. Кажется, закончилось промывание моего ещё недозревшего мозга
– Ну, тогда пошли баню готовить. Часам к шести надо уже на пар ставить. Панька первый пойдет. Один, никого не берёт. Да и нет дураков переться с ним в самое пекло. Мы – апосля него. Шурку позовёшь. А женщины, существа нежные, последними зайдут. На зябкий парок, как мы его зовем.
И мы стали дальше дрова колоть, в печь и рядом с ней складывать, воду носить в бочку, деготь берёзовый Шурик из кладовки принёс в берестяном кузовке. Густой, жгуче пахнущий. Мыло наше. Мылись только дёгтем и тёрлись мочалками, которые Панька сам делал из озёрной куги. Это водяное растение такое. Я, кстати, и сейчас в своей бане моюсь только дегтярным мылом.
Видите, отвлекся я на баню. Стало быть, почти улеглась муть в душе, сникла. И снова стало просто, хорошо, легко и радостно. Но это я так я внушил себе. Убедил. Заставил себя снова вспомнить все прежние чувства. Я же точно знал, что Шурик всё рассудит как надо и поможет продолжать жить в радости и любви к моим родным. И быть счастливым от их взаимной любви. Вот он это всё и сделал. После очень краткого разговора с ним мне стало очень просто себя уговорить, что никто и не думал от меня специально скрывать что-то. Ну, получилось так. Случайно. Дел и без того у наших – тьма. И времени пока просто не нашлось ни у кого, чтобы рассказать мне тайну рода нашего. Да и не главное оно для дружной жизни – ковыряться в тайнах. И так ведь есть сильный, дружный, уважаемый всеми клан Малозёмовых – Гулько-Горбачёвых. В котором всё держится на честности, уважении, взаимопомощи и родственной любви. Нет! Всё хорошо. Всё так, как было всегда! Считать так я себе приказал. А приказы надо выполнять без слов. То есть, думать и жить как раньше. Как ещё всего день назад. Ничего ведь не случилось. Всё – как было. И будет. Лучше, чем у всех остальных.
Эти заклинания я мысленно спрессовал в одно чувство счастья жить в такой огромной, любимой и любящей меня семье, где все друг другу нужны и дороги.
Но всё равно с того дня, с тридцатого июля шестьдесят второго года, я слишком часто стал чувствовать боль души своей, хоть и не представлял, в каком месте она обосновалась внутри меня. И стонала, саднила как живая рана моя, душа, будто сделали мне на ней оживляющую операцию, но совершенно без наркоза. Болело одновременно всё, причем везде и нигде конкретно. И невозможно тогда ещё было догадаться мне, что именно так переломилось, распалось, развалилось и раскололось вдребезги в разгоняющейся вперед судьбе моей главное. Чистота и искренность отношений. Что в действительности я никогда не забуду и не оправдаю этого обмана. И постепенно отойду в сторону от моей деревенской родни и от Владимировки. А случится всё это незаметно, но скоро. И уже через пять лет вдали от меня окажутся все Горбачёвы, Гулько и многие Малозёмовы. Что только к старости моей интернет случайно сведет меня с оставшимися в живых младшими двоюродными братьями и сёстрами. Что не попрощаюсь на похоронах ни с кем из любимых в прошлом старших родственников, кроме бабушки Стюры, отца и мамы.
Сегодня я, старик, ненавижу себя за ту спесь, упёртость и настырность, которые десятки лет заставляли меня считать простой семейный секрет, который вообще-то был просто «не для маленьких мальчиков и девочек» – большим обманом и неуважением ко мне. Взрослому и имеющему право знать всё, что есть в нашей дружной и честной семье. Именно это оторвало тогда меня навсегда от старшей родни, которая к сегодняшнему дню вымерла полностью и предана земле без меня, оставив такой шрам на совести моей, что не заживает он и не заживёт уже до близкого моего конца жизни.
Ах, как же не утерпел я? Высунулся из детства, из первых шестидесятых, в далёкое, невидимое даже в огромный телескоп будущее. О котором тогда и не думал всерьёз ни я, никто из ровесников моих, из сестренок и братишек двоюродных, только родившихся и ничего не видевших кроме потолка из люльки, да титьки материнской. А взрослые и стареющие и хотели, может, представить себя, гуляющими по двадцать первому веку, но боялись. Далеко шибко. Не дотянуться и воображением. Панька, опора и каменная стена, прикрывавшая всех Малозёмовых от злых ветров и невзгод, первый из старших оставил о себе светлую память в октябре шестьдесят четвертого, потом, через три года в рай улетела душа прабабушки Горбачихи, которая была основой, осью, стержнем всего нашего большого и в те времена монолитного сильного клана.
И он стал после её смерти на глазах разваливаться, разлетаться кусочками в другие поселки, города и страны. И пропал клан. Хотя, конечно, некоторым «старшакам» удалось пожить несколько лет при капитализме, который и добил их сперва морально, а потом, расстроенных, потрясённых наглостью и безумием новой эпохи, вынудил заболеть недугами неизлечимыми. Они и свалили в гроб довольно скоро всех моих дорогих и любимых. Из старшего поколения позже всех распрощались с этим миром, бабушка Фрося в 2010, прожив девяносто два года, и мама моя, ушедшая на три года позже. Немного не дотянула до девяноста лет. А из нашего поколения в мире мёртвых первым за год до конца второго десятилетия двадцать нового века сгинул Шурка Горбачёв.
А мы, четвертое, пятое и шестое поколение, живем пока. Помним и любим так же как при жизни всех наших, топтавших землю в своё время с пользой для себя, своих и чужих, любивших и друг друга, и жизнь.
Повесть моя об эпохе пятидесятых и начала шестидесятых к концу идёт. Эпилога я писать не собираюсь. Считайте эпилогом то, что было написано.
На пятьдесят строчек раньше.
А потому вернёмся снова в начало августа шестьдесят второго, когда и живы были все и, жилось легко, светло, и в счастливое будущее верилось без сомнений.
***
Баню мы с Шуриком стопили «знатную», как называл Панька почти всю целиком раскалённую парилку, в которой даже стены, обитые плотно подогнанными досками, сухо потрескивали и даже на самый нижний полок сесть было невозможно без подложенного полотенца. Цилиндрический котёл с кипятком был заварен наглухо. Вода в него заливалась через клапан на верхней крышке. Дед включал насос, в форточку протягивал шланг, а он из бочки перекачивал воду в цилиндр, продавливая ниппель в клапане. В бане был сухой, прозрачный, мелко дрожащий перекалённый воздух. На стену дед повесил спиртовой термометр. Подарок продавщицы из сельповского магазина, дальней родственницы, ему на день рождения. Пока красная полоска внутри тонкой трубки не уставала подниматься вверх и застывала на цифре сто, Панька сидел на скамейке возле входа в предбанник, курил самосад и обвязывал широкой тесьмой ручки трёх веников. Первый он собирал из крапивы, полыни и подросшей лебеды. Это был прибор для подготовки тела к мягкому пушистому венику из березы и жесткому осиновому. Веником из осины в деревне парились всего человек двадцать. Дед всех называл по фамилиям, но я их и не пытался запомнить. На нижнем полочке стояла деревянная шайка на двадцать литров холодной воды. Туда он погружал веники. Рядом – большая деревянная кружка с квасом, туесок с дёгтем березовым и мочалка из куги.
Мы с Шуркой обожали делать самое неприличное – подглядывать за Панькой в бане. И нас почему-то никто не останавливал. Окошко единственное дед сделал маленьким и прорубил его высоко – почти на уровне потолка. Никаких электрических лампочек ни в парной, ни в предбаннике не признавал. В бане он и работал всё остальное время. Пимы катал. Для того, чтобы ясно видеть места рабочие, имелись три больших окна с другой стороны. Но ставни Панька открывал только когда нужен был свет для катания пимов. А вот банный полумрак давал необходимое ему зачем-то чувство полного уединения. Ну, мы к этому крошечному окошку притаскивали от коровника кОзлы, на которых он пилил брёвна, сверху на них укладывали длинный лист слоёной фанеры. И вот с этого постамента одним глазом, чтобы не высовываться, прилаживались к уголку окна и глядели внимательно. Учились, как надо париться. На будущее. Сооружение составляли мы за пять минут и были готовы к просмотру таинства классического отдыха в настоящей русской бане, пока Панька раздевался в предбаннике. А когда он выходил туда остынуть и дерябнуть кваса, мы перемещались к щели в двери. Она просто не закрывалась плотно.
В общем, настоящее банное наслаждение выглядело так: дед усаживался на нижнюю ступеньку и через каждые пять минут поднимался на одну выше. Всего ступенек было три. На третьей он не задерживался и сползал вниз. Наверху можно было зажариться как большая мясистая котлета весом в сто килограммов. Вот тогда он из кружки плескал на камни, маленькой горкой удерживающие старания печного огня, примерно стакан кваса, после чего парную заселял до последней щелочки в стенах и потолке туманный квасной пар. Он проникал в тело Панькино ароматом свежайшего ржаного хлеба и вводил его в священный банный транс. Дед замирал, откинувшись спиной на второй полок, закрывал глаза и улетал из действительности деревенской в другие миры. Туда, где главным и единственным занятием мирян было блаженство и благодать. Потом он отдыхал в предбаннике, выпивая из огромного кувшина за раз литр кваса, и ещё пару раз повторял уход из реальности в самые отдаленные фантастические уголки Вселенной, после чего по очереди вынимал из шайки с холодной водой все три веника и, стоя, сначала гладил тело каждым из них, потом окунал в воду, подносил к раскаленным камням, чтобы вода с веников создавала пар того вкуса, какой имел в листьях своих каждый. После отдыха короткого дед стегался вениками уже отчаянно, будто убить себя хотел. А лицо его, красное и потное, отражало блаженство всего тела и духа. Вот после добровольной экзекуции жаром, паром и избиением себя вениками он выбегал на улицу и вниз головой нырял в двухсотлитровую кадушку с ледяной колодезной водой.
Парился он примерно два часа, потом мылся с полчасика, отдыхал , остывая и допивая квас, а потом , пнув ногой податливую дверь, выплывал из баньки в белых кальсонах, тельной холщовой рубахе без воротника и пуговиц, проходил мимо всех, ждущих на завалинке, оставляя ожидающую своей очереди семью в свежем шлейфе воздуха, несущего вслед за дедом сложный коктейль переплетенных запахов дёгтя, духа крапивного и берёзового и вкус пять минут назад испеченного хлебного каравая.
Тут и наступал наш черед. Парились мы, копируя деда, но быстрее и не так жестоко. Просто получали удовольствие без усиленных испытаний на выживаемость. Поэтому описывать подробно наш радостный вечер банный, который всегда приравнивался к приятному семейному празднику, я не стану, чтобы не портить живописную картинку, написанную с Панькиного банного фейерверка.
Потом аккуратно и неторопливо парились, мылись и стирали мелочевку женщины. А там и вечер прибегал. Тёмный, прохладный и добрый.
Пили во дворе за огромным дубовым столом чай с кусковым сахаром, большой кристалл которого лежал посреди стола на подносе, а бабушка щипчиками, специально сделанными для сахара, откусывала остроугольные желтоватые кусочки. Мы их макали в чай, размачивали и запивали сахар индийским чаем «Три слона» из сельпо, шумно выдыхая пары чая, мяты с огорода и сладкого как заветная мечта сахара, сгрызенного вприкуску.
И было всем так хорошо, будто каждому всевышние силы вот прямо только что подарили по дополнительному году настоящей счастливой жизни.
Тёплый август в самой середине своей уже поддавался уговорам невидимой пока осени и перекрашивал в желтые и лиловые краски листья деревьев, чуть ли ни через день поливал Владимировку худощавым, будто через сито просеянным дождиком, ухитрявшимся тоненькими своими струйками- ниточками расквасить дорогу на улицах и украшал неровные земляные дворы причудливыми лужами, похожими очертаниями и на моря с океанами, знакомыми по школьной программе, и на зеркала, отражающие печальные глаза осени, приглядывающейся к земле пока ещё из другого мира.
Через неделю, двадцать третьего числа, дядя Вася увезет меня в город. У отца день рождения двадцать четвертого. Соберется вся родня, поздравит батю от души, говоря ему от сердца всякие замечательные слова про уважение до поздней ночи и разъедется, весёлая и пьяная, к утру по квартирам городским да домам затобольским и владимировским на грузовике в кузове. Дядя Вася на МТС для таких случаев берет большой ЗиС. Все будут пьяные продолжать веселиться и петь на ходу, подпрыгивая в кузове и стучась о потолок головами в кабине, включая водителя. Но кустанайская ГАИ в те времена берегла своих служивых. Поэтому ночами с одинаковой невероятностью можно было встретить на дороге привидение, или лично Господа Бога, или инспектора ГАИ.
А с утра я пойду с мамой покупать новую форму, потому, что уже не влезаю в прошлогоднюю, потом буду бегать в школу за учебниками, к Носу, Жердю и Жуку, чтобы обняться после разлуки летней, к дому девочки, которую не успел разлюбить за лето, ну и на стадион – узнать у тренера расписание тренировок, сборов и соревнований на осень. А отец пойдет в редакцию обмысливать обессиленной похмельной головой срочную статью о приписках в совхозе имени Орджоникидзе при сдаче государству молока. Потом они всем коллективом вручат бате Почетную грамоту от обкома КПСС, после чего зальют коньяком удвоенное торжественное событие – День рождения, удобренный уважительным обкомовским подарком. А поддатый до просветления разума батяня мой вечерком дома легко выплеснет из-под мастерского своего пера привычный свой газетный шедевр на острую злободневную тему.
Но до всего этого городского осталась ещё целая неделя. И, ура, вся она ушла на подготовку к осени и зиме моей прабабушки Горбачихи. То есть, на полезное дело. Приехал отец из города, Володя отпросился на пару дней со своего уважаемого поста ветеринара на конезаводе рядом с Затоболовкой, Шурик пришел, свободный как ветер в степи, поскольку уволился день назад с рудненского горно-обогатительного комбината и оборвал тем самым путь электрика к высшему разряду. Поскольку мой двоюродный дед, дядя Саша Горбачёв, начальник районного уголовного розыска, через своих больших друзей с большими звёздами на погонах, устроил Шурика в школу милиции. Через год мой любимый Шурик переоденется в лейтенантскую форму и начнет отлавливать преступников в команде кустанайской городской милиции. Но школа начинает работать тоже с сентября, а пока он готов к любой работе на благо родни своей. Тем более, на благо самой главной и уважаемой в роду нашем бабушки Горбачихи.
– Лично я сено буду бабушкиным коровам и козам косить, – закрепил за собой тяжелую работу Шурка Горбачёв. – А Славка в помощники мне годится в самый раз.
– Ну, положим, вдвоем вы ещё и в январе косить не закончите. Из-под сугробов травку выковыривать придется, – съехидничал дядя Вася. – Так что, меня берите в бригаду. А то, подозреваю, с голодухи опухнут коровы-то. А я на МТС косилку возьму. Под лошадь приспособленную. Гриня Гулько лошадь даст. Булочку. Хорошая кобылка. Работящая.
– Ну, мы тогда беремся дом утеплять, – поднял руку за всех Горбачёвых дядя Саша. – На чердак – новую солому вместо сухой, слежавшейся. Дом по периметру стекловатой обложим, поверх неё дранку набьём, глиной заштукатурим и побелим. Ну, окна ещё рассохлись за пару лет. Щели вон, гляньте! Гвоздь пролезет.
Горбачиха сидела на завалинке и внимательно слушала, хотя не слышала почти ничего. После восьмидесяти совсем слух иссяк. Панька купил ей дорогой слуховой аппарат. С батарейкой. Вставляешь в ухо, батарейку включаешь и можно даже шорох травы под ветром слышать. Так нет – не взяла Горбачиха подарок.
– Енто не про меня подарунок, Панька, – сунула она коробочку обратно деду в карман. – Не наработала я оправдания на дорогую енту твою машинку. Дома почитай тридцать лет сиднем сижу. Сова старая. Пенсия одна. И та задарма идет государству в убыток. Сено да солому поле бесплатно отдаст. Сашка вон вату придумал прибить какую-то. Но он из дома берет. Лишняя она ему стала. Да, Сашка?