Это было невыносимо, и, грязно выругавшись, Муравьев выбежал через дверь, ведущую прямо в прихожую.
Всю дорогу домой он думал, что и как скажет Катрин о случившемся. Конечно, чтобы не упасть в ее глазах, можно было придумать что-нибудь правдоподобное: например, Гау случайно пролил краску на портрет – а много ли акварели надо, чтобы стать испорченной?! И он бы, наверное, выложил эту маленькую неправду или придумал что-то еще, если бы не вчерашняя внезапная покупка книг, выбившая его из финансового седла. Это было полностью на его совести, а Николай Николаевич привык отвечать за свои поступки, не прячась за обстоятельства. Поэтому он рассказал правду.
Катрин ни в чем его не упрекнула, спросила только:
– А какие книги ты купил? – Услышав, что про Сибирь, состроила скептическую гримаску и протянула: – Помню, один блестящий кавалер обещал мне прочитать всех великих русских писателей, но дома у него до сих пор нет ни романов, ни стихов…
Муравьев мгновенно вспомнил их разговор на площади перед собором Парижской Богоматери и залился краской стыда: он, и верно, так и не удосужился прочесть ни Гоголя, ни Марлинского, ни Пушкина, наконец… Притом что Катрин все дни его пребывания в замке де Ришмон старательно, порой до умопомрачения, знакомила его с французскими писателями и поэтами. И, надо сказать, когда, будучи у Елены Павловны, он довольно удачно упомянул Оноре де Бальзака и молодого поэта Теофиля Готье, то сразу почувствовал, как обычно покровительственный тон великой княгини сменился на уважительный. Он понял, каким путем можно выйти из положения «маленького Николаши», чтобы стать «своим» в салоне Елены Павловны, да вот руки не доходят и времени не хватает…
Взгляд, которым Екатерина Николаевна наградила мужа, напомнив тот давний разговор, был весьма красноречив. И хотя он на следующий же день купил почти десяток русских романов и стихотворных сборников, оставшееся до отъезда время она в основном молчала, отгородившись от его ласк невидимой стеной презрительного равнодушия, что было для него самым мучительным наказанием.
И теперь они молчали уже третий день, потому что обмен бытовыми репликами за разговор считать было нельзя, и оба страдали от этого молчания, все более сгущавшегося, оттого что каждый боялся, заговорив невпопад, сделать только хуже. Наверное, если бы нашлась какая-нибудь общая отвлеченная тема – та же погода или природа – для беседы, ее живой огонек растеплил бы льдистый холод тишины, но за мутными стеклами окошек тянулся уныло-однообразный снежно-лесистый пейзаж, изредка прерываемый неровным рядом деревенских изб, заваленных снегом по самые гребни соломенных крыш, да с гиканьем налетали и быстро удалялись встречные тройки. Под потолком кибитки горел масляный фонарь, дававший толику света, при котором, хоть и с трудом, но можно было читать, чем супруги и занимались большую часть пути от станции до станции. Екатерина Николаевна читала, или скорее делала вид, что читает, какой-то французский роман, а Николай Николаевич листал те самые злополучные книги о Сибири, из-за которых он так опозорился перед художником и провинился перед женой. Листал, всматривался в строчки, но ничего не видел, в основном из-за того, что глаза застилала влажная пелена, размывающая буквы и рисунки. Раскис, как барышня, горестно думал Муравьев, отлично сознавая, что любовь к Катрин делает его слабым и безвольным, и он никак не может с собой справиться. Вот ее любовь, страстная и нежная, требующая полной самоотдачи, наполняла его силой и волей, стремлением преодолеть любые преграды, но сейчас он, как ни старался, не улавливал ни единого флюида этой любви. Правда, не ощущал он и неприязни к себе, и это давало надежду, что все не так плохо, как ему кажется. Николай Николаевич достал часы, щелкнул крышкой.
– Двенадцать, – сказал в пространство. – Часа через два будем в Москве. До завтра отдохнем.
Екатерина Николаевна прикрыла книжку, откинулась на спинку сиденья и вздохнула. Тихо и, как показалось Муравьеву, печально, с легким всхлипом. Так вздыхают несправедливо обиженные дети, и этот вздох окончательно добил его. Чувство вины стало просто нестерпимым. Он осторожно взял ее кисть, прикрывавшую переплет книги, – Катрин руки не отняла, что его сразу же вдохновило, – и, перевернув ладонью вверх, низко наклонился и поцеловал. А потом приложился к ней лбом и замер.
Катрин еще раз вздохнула, другой рукой отложила книгу и погладила мужа по вьющимся волосам.
– Прости! – глухо сказал он в ее колени, прикрытые шубкой. – Прости, родная…
– Глупый, за что?
– За портрет…
– Ну что ж, – сказала Катрин над его по-прежнему склоненной головой, и он по интонации понял, что она улыбается. – Ты хотел возить с собой его, а теперь будешь возить меня. Не нарисованную, а живую! – И уже откровенно засмеялась. Свободной рукой она быстро расстегнула шубку и распахнула ее. – Иди ко мне… Скорей!.. Я так по тебе соскучилась!
Оказалось, что любовь в кибитке, в стесненных условиях, может быть не хуже, а много острее и сладостней, чем в домашней постели.
Глава 12
1
Постоялый двор вольготно раскинулся за околицей села Каргаполья, что издавна, чуть ли не сразу после Кучумова царства, легло на берегу Миасса неподалеку от его впадения в Исеть, – это в пятидесяти верстах за уездным городом Шадринском. Обширное пространство вокруг большого двухэтажного гостевого дома, огороженное не жердевыми пряслами, а настоящим крепким забором – от конокрадов и других лихих людишек, – никогда не пустовало, в конюшнях хватало места лошадям, для них в амбаре всегда наготове был овес, сеновал над конюшнями с середины лета забивался духовитым сеном с заливных лугов.
В гостевом доме на втором этаже располагались номера для тех, кто почище да побогаче; для простого люда годилась теплая пристройка к конюшне, разделенная на две половины – мужскую и женскую.
На первом этаже дома был трактир с кухней и буфетом – общая зала на шесть восьмиместных столов с лавками для сидения и четыре кабинета со столиками на четверых и полумягкими стульями. Из залы дверь вела в сквозной – с дверью на улицу – коридор, по обе стороны которого располагались несколько чуланчиков для прислуги, запасная трехместная гостевая и теплая кладовка для сухих припасов. Остальную часть этажа занимали хозяйские комнаты, у них был отдельный выход во двор.
Сибирский тракт огибал село, не заходя на его улицы, и почтовая станция, естественно, находилась тоже при постоялом дворе, занимая скромный флигелек у ворот.
Станционный смотритель Захарий Прокопьевич Афиногенов только отобедал в трактире и теперь, сидя за конторкой, потягивал в свое удовольствие земляничный сбитень из глиняной обливной кружки с горланящим красным петухом на боку. Петух ему очень нравился, и после каждого глотка ароматного и весьма полезного для здоровья напитка он заглядывал в косящий на хозяина круглый хитрый глаз и подмигивал иногда, приговаривая:
– Ну что, брат Петя, все никак не накукарекаешься?
В помещении станции было тихо, только с ямщицкой половины из-за перегородки слышалось похрапывание с присвистом: там дневалил подставной ямщик Прошка, остальные ушли в прогоны – одни на Шадринск, другие на Курган. Захар Прокопьевич блаженствовал, пользуясь не столь частой передышкой, и потихоньку молил Бога продлить подольше райское ничегонеделание. Однако Бог не внял его простенькой мольбе. Издалека прилетел звон бубенцов, а через несколько минут в распахнутые ворота ворвалась тройка – вороной коренник и буланые пристяжные: это вернулся из Шадринска старший ямщик Ерофей, увозивший накануне почту и фельдъегеря из Омска.
Захар Прокопьевич увидел в окно, как Ерофей придержал коней возле крылечка флигеля, из кибитки выпрыгнула фигура в медвежьей шубе и рысьем треухе, а тройка направилась к конюшням – на распряг и отдых.
Хлопнула наружная дверь, в сенцах под тяжестью скрипнули половицы, распахнулась внутренняя, обитая для сохранения тепла толстым войлоком, створа, впустив понизу облако холодного пара, и перед Захаром Прокопьевичем предстал мужчина – молодой, бритолицый, темно-русый.
– Лошадей! – коротко сказал мужчина и бросил на конторку подорожную.
Захар Прокопьевич отодвинул в сторону кружку с петухом, поднялся, одернув форменный сюртучок и оттого став как будто выше своего неказистого роста, – а как же, человек при исполнении! – и наклонил в знак приветствия голову с седоватым хохолком:
– К вашим услугам, сударь, коллежский регистратор Афиногенов.
Приезжий кивнул и повторил:
– Лошадей!
Станционный смотритель развернул подорожную:
– Андре Легран, негоциант, гражданин Франции…
Прочитал и опустился на старую расшатанную табуретку, уже давно заменившую жесткое кресло, однажды рассыпавшееся на куски, когда пьяный Прошка плюхнул на него все свои семь пудов костей и жилистого мяса.
– Нет лошадей, сударь, и до завтрева не будет, – спокойно, врастяжку произнес Захар Прокопьевич, одновременно пребывая в размышлении, не следует ли доложить об иностранном проезжем представителю власти – казачьему уряднику: что, спрашивается, забыл в Сибири французский негоциант, да еще, похоже, знающий русский язык?
– Что значит: нет лошадей? – ворвался в его размышления баритон Леграна. – Меня заверили в Петербурге, что задержек не будет. Вот же знак на подорожной…
– Нет лошадей, сударь, значит одно: лошадей нет. Все в прогонах. Аллюр на бумаге – он для нарочных. Вот ваша тройка к утру отдохнет, и езжайте себе на здоровье. Ежели, конечно, чего непредвиденного не случится, навроде войны али смерти генерал-губернатора, не дай, Господи, ни того ни другого. Тогда не обессудьте: заберем и ее.
– Putain[26 - Французское ругательство.]! – сердито сказал француз. – Я хорошо заплачу!
– От ваших денег, сударь, лошади у нас не появятся, – невозмутимо отозвался Захар Прокопьевич, а сам твердо решил известить урядника: «Вот как только вечером Парфен Иванович явится в трактир пропустить стаканчик-другой, перед тем как отправиться на боковую, так и дам знать. Больно уж подозрителен европейский купец: и куда, спрашивается, торопится?» – Ступайте лучше, устраивайтесь на ночлег, да и перекусить с дороги не мешает. А утречком встанете с постельки, кофейку али чаю изопьете, и жисть покажется малиною. И под песню Ерофееву – в путь! Ерофей, ямщик ваш, знатный песельник! Уж как затя-а-а-нет…
Легран, не дослушав, круто развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что подпрыгнула и чуть не упала со стола кружка с петухом. Захар Прокопьевич поймал ее, погрозил петуху пальцем и направился за перегородку, где на припечке стоял медный сбитенник с тлеющими в поддувале углями – чтобы в случае надобности легко можно было их вздуть и приготовить любимое питье. Чай у Захара Прокопьевича имелся, черный китайский, но сам он его не жаловал, а потчевал лишь фельдъегерей на их кратковременном отдыхе, пока меняли лошадей.
Кстати, отказывая французу в лошадях, Захар Прокопьевич слегка лукавил: лошади у него были – подменная тройка и пара верховых, но не давать же их чужестранцу, пусть даже и за деньги: мало ли что у него, ирода, на уме.
2
Номер в гостевом доме оказался очень даже приличным: хорошая кровать, застеленная пуховым одеялом, пуховые же подушки, небольшой стол с трехсвечным канделябром, полумягкий стул, шкаф для одежды, рукомойник и ночной горшок с крышкой. Анри осмотрелся, остался доволен и дал двугривенный сопроводившей его круглолицей статной девушке, которую хозяин вызвал из подсобки кличем: «Танюха! Проводи гостя!» Девушка была синеглазая и чернобровая, из-под повязанного под круглым, с ямочкой, подбородком платка к румяным щекам льнули пушистые светлые завитки, на спине по белой домотканой рубахе золотистым потоком стекала толстая коса. Наплечные полики рубахи и поясок украшал простенький вышитый узор.
Анри поразило невиданное им прежде контрастное сочетание черных стрельчатых бровей и волос цвета залитых солнцем алжирских песков; вместе с белозубой улыбкой, румянцем кожи и синевой глаз оно создавало неописуемое очарование, присущее, без сомнения, только этой девушке. Глядя на нее, он на какое-то время забыл Катрин. Ему безумно захотелось провести с этой русской красавицей хотя бы одну ночь, конечно, хорошо заплатив за ее расположение. Лавалье говорил ему, что русские падки на легкие деньги, и он сам успел в этом убедиться не раз, начиная от российской границы, но вот станционный смотритель, ничтожный человечек с наверняка мизерным жалованьем, несколько минут назад поставил его на место, даже не пожелав откликнуться на предложение взятки. И это неожиданно поколебало уверенность в собственном превосходстве. Однако он не оставил мысли «а вдруг получится!» и напрямую спросил:
– Мадемуазель не желает заработать много денег?
Он ожидал разных вариантов ответа: в лучшем случае простого согласия или стыдливого жеманства с последующим согласием, в худшем пощечины и жалобы хозяину, но то, что услышал, вызвало у него легкое остолбенение.
Глаза девушки брызнули на Анри насмешливыми голубыми искрами:
– Нешто это работа? Баловство! И деньги ваши мне без надобности – не в городе, поди, живем. Да и дроля есть у меня, узнат – ноги вам переломат али оторвет чё-нибудь…
Засмеялась и пошла к двери. Желая задержать ее еще хоть на минуту, Анри спросил первое, что пришло в голову:
– Танюха – так сказал портье – это что такое?