– Кто он? И зачем это ему?
– Я не спрашивала. И вообще – какая разница, кто и зачем?! Платит – и хорошо!
– И за это ты с ним… спала?
– Ты не поверишь, – нервно рассмеялась Элиза. – Нет! Вернее, так: всего один раз, после моего первого концерта. Он поздравил меня с успехом, устроил шикарный ужин, а потом все получилось как-то само собой. Но он был очень недоволен, что оказался не первым моим мужчиной.
– А кто же был первым? – лукаво улыбнулась Катрин. – Или это секрет?
– Да никакого секрета! Первым был бывший студент Парижской консерватории по классу виолончели, еврей, на пять лет меня старше. Я у него училась началам игры. Сам играл как бог, я была без ума от его мастерства. Сейчас он – штатный композитор Комеди-Франсез, ты, может быть, слышала о нем – Жак Оффенбах.
Катрин покачала головой: нет, это имя было ей неизвестно.
– Бог с ним, с Оффенбахом, – сказала она. – Как в России говорят, снявши голову, по волосам не плачут. Твое решение окончательное? Ивану Васильевичу не на что надеяться?
– Очень хорошая русская пословица. – Красивое лицо Элизы словно закаменело. – Вот именно: снявши голову…
Вагранов, разумеется, ничего не знал об этом разговоре. О себе он уже не думал, для него тогда важнее всего было утвердить Васятку как законного сына. Гражданский брак, в котором он жил с Элизой, церковь не приветствовала, но особо и не препятствовала, если муж с женой были разного вероисповедания. А вот с новорожденными вне церковного брака детьми возникали сложности. Ребенок мог стать законным только через усыновление – это производилось по суду, а не по церковной записи. Однако Николай Николаевич лично попросил архиепископа Иркутского и Нерчинского Нила разрешить крещение с записью хотя бы отца – в порядке исключения. Архиепископ Нил, который уже пятнадцать лет возглавлял кафедру, был широко славен своей образованностью и миссионерской деятельностью среди народов Сибири, переводил на инородческие языки Священное Писание, строил церкви, призывал во служение в Сибирь способных священников. Мнение его в епархии было непререкаемо. Правда, лишь для священнослужителей – со светской властью после назначения генерал-губернатором Муравьева у преосвященного начались трения. И виноватым в том, в глазах архиерея, стал молодой чиновник Струве. Муравьев поручил Бернгарду Васильевичу вести дела с инородцами – чтобы не было им притеснения со стороны властей, не чинились бы какие несправедливости, – и тот столь усердно и толково повел дела от имени власти, что инородцы, буряты и тунгусы, на нового генерал-губернатора чуть ли не молились. Но еще более почитали они святителя Нила, потому что он, желая всех инородцев поголовно ввести в лоно Божьей церкви, обещал крестившимся любую помощь и защиту даже при нарушении ими порядка и закона. Новокрещенные этим охотно пользовались при каждом удобном случае, и Нил действительно применял все свое влияние для их защиты.
– Ваше высокопреосвященство, – не раз и не два пытался вразумить православного священнослужителя государственный чиновник-лютеранин, – вы таким образом поощряете правонарушения.
– Ну что вы, сын мой, – добродушно рокотал архиерей, – это мелкие проступки, а церковь должна быть милосердна.
– Но не за счет власти и закона! – негодовал Струве и в конце концов доложил о том генерал-губернатору.
Муравьев поддержал своего чиновника, и это обидело архиепископа. Между ними сложились прохладные отношения, что тяготило обоих, поэтому владыко в просьбе Муравьева увидел шаг к примирению.
Узнав от генерал-губернатора историю появления на свет сына штабс-капитана, архиепископ сказал, оглаживая роскошную седую бороду:
– Дитя не виновато, что зачато во грехе. Церковь всех приимет в свое лоно. А поелику отец жаждет церковного восприятия чада, так тому и быти. Когда дитя народилось на свет Божий? Двадцать четвертого августа? Значит, в день святого Варфоломея. Вот и имя наречем ему – Варфоломей!
– Владыко, отец хочет назвать Василием, в честь своего отца.
– Василием? Можно и Василием: двадцать четвертое августа как раз день именин Василия.
С того времени прошло почти два года. Когда раненого Вагранова привезли из Маймачина, Элиза ухаживала за ним трепетно и ласково, поставила, можно сказать, на ноги, и он начал верить, что все уляжется и станет как прежде, и по ночам стремился возродить былую страстность, однако Элиза хоть и не отказывала в близости, но загоралась редко, чаще оставалась холодна, а ему казалось – презрительно-равнодушна; он терзался, винил во всем себя, свою рану, которая оставила шрам не только на голове, но и в душе, и оттого в самый необходимый момент вдруг терял уверенность, утопал в стыде и, отторгнутый недовольной его бессилием женщиной, остаток ночи проводил без сна на краю кровати, боясь лишний раз пошевелиться и потревожить ее.
Не раз во время таких ночных мучительных бдений Ивану Васильевичу хотелось разом все прекратить – взять и разрубить этот гордиев узел. Но пугался – а как же Васятка? – и загонял свои хотения в дальний угол души, мне, мол, уже сорок шесть лет, пора забыть о телесных радостях, нужно о сыне думать, как его вырастить… Однако ложился в постель, и перед внутренним взором сами собой всплывали картины нежных встреч с Элизой, и рука тянулась приласкать ее, позвать на свидание – он слишком хорошо помнил, как ее тело мгновенно откликалось на эти прикосновения, но теперь пальцы натыкались на холодные складки крепко подоткнутого одеяла, и не было никакого движения в ответ.
Так все и тянулось до августовского дня, когда пришло письмо из Франции от Екатерины Николаевны. Они только отобедали, Вагранов собирался на службу, и тут Флегонт принес почту. Элиза радостно схватила запечатанный сургучом конверт, вскрыла его, пробежала глазами первые строчки на листке голубоватой бумаги и вдруг побледнела, пошатнулась и схватилась рукой за горло, как будто его пронзила острая боль.
– Что такое?! Что случилось?! – бросился к ней Иван Васильевич, но Элиза взглянула на него стеклянным взглядом, повела рукой, как бы отодвигая мужа в сторону (он и в самом деле отодвинулся), и ушла в спальню, захлопнув за собой дверь.
Вагранов даже не попытался последовать за ней. Постоял в полной растерянности перед закрытой дверью, потом спохватился, что должен спешить в Управление, где председатель Совета иркутский губернатор Карл Карлович Венцель назначил совещание по исполнению полученных от генерал-губернатора инструкций. Иван Васильевич позвал горничную Лизу, чтобы передать ей Васятку, и ушел – в надежде, что к вечеру Элиза успокоится, и все станет ясно.
Венцель любил собирать чиновников Главного управления по самым разным поводам, и увильнуть от этих заседаний не было никакой возможности. Приходилось сидеть и слушать обстоятельные, хотя чаще всего неконкретные речи генерал-майора. Да и слушать-то его, можно сказать, почти не слушали, тем более что Карл Карлович, оправдывая свое происхождение, пересыпал русскую речь немецкими словечками, которые далеко не все понимали. Причина такой привязанности начальника к общим собраниям была, в общем-то, для всех очевидна. Красавец даже в свои пятьдесят шесть и добрейшей души человек, он за четыре десятка лет дослужился всего лишь до младшего генерала и глубоко от этого страдал. Поэтому, регулярно оставаясь в отсутствие Муравьева исправляющим дела главноначальствующего края, он чувствовал себя на заседаниях куда более значительной личностью. Это ли не повод остроумно посудачить о начальнике, чем во все времена отличались подчиненные, будь то люди служивые или чиновные, однако о Венцеле никто не слышал дурного слова. Более того, его, как ни странно, любили все, начиная от генерал-губернатора, снисходительно относившегося к слабости своего заместителя (несмотря на пристрастие к заседательству, Карл Карлович был весьма ответственным исполнителем, а Муравьев это в подчиненных ценил), и кончая чиновниками самого низшего, XIV, класса, коим, проходя, генерал поощрительно улыбался. Что ни говорите, а доброту души замечают и коллежские регистраторы.
Вагранов к генералу Венцелю относился со всем уважением и на его заседаниях сидел примерным учеником гимназии, но сегодня он был как на иголках. Тем более что инструкции, присланные Николаем Николаевичем на этот раз, его непосредственной деятельности не касались: после истории с Кивдинским и Остином в Май-мачине, после попытки Хилла вновь зацепиться в Иркутске и, наконец, после пожара на Шилкинском заводе Вагранов с молодым Волконским следил за безопасностью подготовки к долгожданному сплаву, который ожидался уже весной будущего года. Черт бы побрал этого милейшего Карла Карловича, думал он, развел турусы на колесах. Впрочем, можно отвлечься и подумать о том, что же произошло.
А произошло явно нечто из ряда вон выходящее.
О чем могло быть сказано в письме Екатерины Николаевны? Может быть, что-то о родственниках Элизы? Вряд ли – она о них никогда не вспоминала, словно их не было и нет. Значит, тут что-то другое, и это «что-то» ее то ли напугало, то ли сильно расстроило. Судя по тому, как Элиза ушла в спальню, полученное известие ее просто ошеломило, ничего подобного она от подруги не ожидала. А что могло ее ошеломить? Самое вероятное, открытие какого-то секрета, тайны, которую она тщательно скрывала даже от очень близкого человека, каким для нее стала Екатерина Николаевна. Но тайна эта, видно, привела в замешательство и саму Муравьеву, коль скоро она не стала дожидаться возвращения в Иркутск, чтобы переговорить с наперсницей с глазу на глаз, а поспешила отправить письмо прямо из Франции – Иван успел заметить штемпель на конверте. Что же заставило ее так спешить? Стоп! А может быть, письмо означает, что Екатерина Николаевна вовсе и не желает личной встречи? Но это возможно лишь в том случае, если ей неприятно видеть свою, вполне вероятно, теперь уже бывшую подругу, если ей не хочется слышать ее ложь или жалкие оправдания. Да-а! Пожалуй, это наиболее правдоподобно.
Вагранов даже улыбнулся, довольный своими размышлениями, и тут же снова поник, осознав, что эти умозаключения невольно оказались направленными против его Элизы. Да вот его ли? Похоже, знак вопроса становится все больше и больше.
Он вздохнул, искоса оглядывая сидящих рядом чиновников – заметил ли кто-нибудь его отвлеченное состояние? Он не боялся, что его сдадут, – если кто и способен на такую мелкую пакость, так только управляющий делами Синюков (и чего это Николай Николаевич его до сих пор не выгнал?), но Антон Аристархович со всем вниманием слушал доклад Струве о ревизии Карийских золотых промыслов. Нет, он просто не хотел, чтобы кто-нибудь заметил его излишнюю взволнованность.
Вагранов тоже немного послушал Бернгарда Васильевича. История с исчезновением паровой машины, так и оставшаяся неразгаданной, невольно заостряла его внимание, когда речь заходила о золотых приисках.
В целом о событиях на Каре он знал.
Горный инженер Иван Разгильдеев одним из первых подсуетился по прибытии Муравьева на пост генерал-губернатора и пообещал новому начальнику края добыть на реке Каре в ближайшее лето 100 пудов золота, если будет заведовать золотодобычей во всем Нерчинском округе. Муравьев поверил и назначил его на этот пост с прямым подчинением самому себе. Разгильдеев устроил на Каре настоящую каторгу, поначалу добыл всего 60 пудов, но в следующее лето уже 95, и в 1852 году был назначен горным начальником Нерчинских заводов. На следующий год Иван Евграфович обещал уже 120 пудов, и дело к этому шло, но тут словно прорвало плотину – потоком пошли жалобы на жестокие условия жизни рабочих на промыслах, на палочную дисциплину, скверное питание, рост смертности из-за болезней и числа побегов… Генерал-губернатор не мог оставить эти злоупотребления без внимания и назначил ревизию. Вот о результатах ревизии Струве и докладывал.
Среди всей команды Муравьева этот молодой (всего-то 26 лет!) чиновник отличался исключительной принципиальностью и честностью, что, между прочим, нравилось далеко не каждому и в ближнем муравьевском окружении. Вагранов относился к нему с большой симпатией, и сейчас не сомневался, что выводы Бернгард Васильевич сделает самые суровые, а потому снова погрузился в свои невеселые размышления.
Если он прав в отношении содержания письма, то, во-первых, что это за секрет, раскрытие которого так потрясло Элизу, а во-вторых, как она теперь поступит?
Екатерина Николаевна не хочет разговаривать с Элизой – из-за чего? Из-за обмана? Предательства? Попытки отнять мужа? Ну последнее можно сразу исключить. Конечно, он не знаток женских характеров, но был абсолютно уверен, что у Элизы таких поползновений не было. Он бы сразу это если не увидел, то почувствовал. Да и Николай Николаевич так влюблен в свою Катрин, что все остальные женщины для него как бы вообще не существуют.
Обман и предательство ходят рядом, можно сказать, под ручку. Что из них одна женщина никогда не простит другой? Скорее всего, предательство. Так же, как и мужчина. Предать Элиза могла, открыв кому-то (интересно, кому?) то, что ей доверили как близкому человеку – а доверить что-либо ей могла лишь Екатерина Николаевна, и о предательстве этом она узнала во Франции.
От кого? От мужа? Вряд ли он стал бы молчать до заграницы. От своих родителей? Это возможно, однако лишь в том случае, если письмо от Элизы с компрометирующим Катрин известием ненамного опередило приезд дочери. И потом, вряд ли родители стали бы скрывать от дочери, от кого получено письмо. Да и само раскрытие тайны прямо указывало бы на предательницу. Но, глядя на Элизу, можно с уверенностью сказать, что она разоблачения не ожидала.
Значит, известие от нее получил тот, кто интересовался секретами семьи Муравьева и полученные сведения должен был хранить, но по какой-то причине они выплыли наружу. А ведь есть такие секреты, владея которыми, можно человеком вертеть, как игрушкой!
Так что же из всего этого следует? А следует то, что тайны, оказывается, уже две – у Екатерины Николаевны и у Элизы. У каждой – своя. Но обе, возможно, угрожают благополучию семьи Николая Николаевича. А может быть, не только семьи и не только благополучию?!
Он должен узнать это, и узнать немедленно!
Не ища ответа на вопрос «во-вторых», Вагранов вскочил и бросился вон из кабинета Венцеля.
Струве замер на полуслове, не веря своим глазам. Да и никто из присутствующих не поверил, а у Карла Карловича просто отпала нижняя челюсть. Он хотел что-то сказать, протянул руку вслед убегающему офицеру, но тот уже исчез за дверью.
А дома Иван Васильевич застал жену, собирающую вещи.
– Что ты делаешь, Лиза? – стараясь быть спокойным, спросил он.
– Завтра я уезжаю во Францию, – бесстрастно сообщила она. – Сегодня время еще есть, ты подготовь мне подорожную и паспорт. Васятку, так и быть, оставляю тебе – он же записан твоим сыном.
«Вот и во-вторых», – как-то отстраненно и даже вяло подумал он. А что ей остается делать, если встреча с Екатериной Николаевной не сулит ничего хорошего? «Нет, – возникла и разгорелась мысль, – все-таки надо, надо, надо, непременно надо узнать, что произошло…» Он открыл рот, чтобы по возможности спокойно спросить, и вдруг сорвался. В душе взвихрилось осознание: да ведь Элиза уезжает! Взорвалась и рассыпалась пылью жизнь: Элиза, его любимая Элиза уезжает навсегда! И глыбой упало – почему?! Неужели ничего нельзя исправить?! Сердце пронзило острой иглой.
И вот тогда он отчаянно закричал.
2
Вогул сам не знал, почему, а главное – зачем приехал в Иркутск.
После встречи со Степаном и тяжелого, но облегчившего его душу разговора он твердо решил обезопасить жизнь Гриньки, которого считал названым младшим братом, и его дочки Арины. А обезопасить их можно было только одним путем – разгромив гнездо Кивдинского-Остина. Но вот удастся ли ему самому выйти из этой переделки живым и невредимым – ба-а-альшой вопрос. Хилок погиб – и поделом ему, однако у Кивдинского телохранителей хватает и без этого медведя, а какая сила есть у Остина – вообще неизвестно, Ричард ни разу не выставлял ее напоказ. Но то, что она у него имелась, у Вогула не вызывало сомнения.