Отец совсем меня не любил. Мать питала привязанность только к моему старшему брату. У брата было белое лицо, и ему нравилось играть женские роли, подражая актерам. Отец каждый раз, когда видел меня, говорил: «Из тебя-то уж во всяком случае ничего путного не выйдет». Ему вторила мать: «Все только хулиганит да хулиганит. Беспокоит меня его будущее». И в самом деле, как видите, ничего путного из меня не вышло. Беспокойство за мое будущее тоже не лишено было оснований. Правда, вот на каторгу я не угодил, потому и жив остался.
Мать болела, а за два-три дня до ее смерти я кувыркался на кухне и зашиб себе ребро об угол печки, мне было ужасно больно. Мать очень рассердилась: «Чтоб глаза мои тебя не видели!» – сказала она. Ну что ж, я взял да и ушел к родственникам. А тут вскоре сообщили, что мать умерла. Я совсем не ожидал, что она так скоро умрет. «Надо бы мне быть немножко послушнее, раз у нее была такая серьезная болезнь», – думал я, вернувшись домой. А мой братец сказал, что всему виной моя непочтительность к родителям и что это из-за меня матушка так скоро скончалась. С досады я дал брату по морде, и за это мне здорово влетело.
После смерти матери мы жили втроем: отец, старший брат и я. Отец мой был человек, который сам ничего не делал, но стоило ему только посмотреть на кого-нибудь, как он говорил: «Эх, негодный ты, негодный!» Манера, что ли, у него такая была? Отчего негодный, почему негодный – до сих пор не понимаю. Странный у меня был отец.
Брат объявил, что намерен стать коммерсантом, и усердно зубрил английские слова. Он был хитрый, и характер у него был как у женщины, поэтому мы с ним плохо ладили. Хоть раз в неделю, но мы обязательно ссорились. Однажды за игрой в шахматы он смошенничал и открыто злорадствовал, что я попал впросак. Я сильно вспылил и швырнул ему прямо между глаз ладью, которая была у меня в руке. Из ссадины на переносице чуть-чуть выступила кровь. Брат наябедничал отцу. Отец объявил, что лишает меня наследства. Тут уж ничего не поделаешь, придется оставаться без наследства, решил я. Но наша служанка Киё, которая проработала у нас лет десять, со слезами стала просить за меня отца, и гнев его постепенно прошел. Я все-таки не очень испугался отца, – скорее мне было жалко нашу служанку Киё. Говорили, что она была из хорошей семьи, род ее давно пришел в упадок, и в конце концов дошло до того, что ей пришлось пойти в прислуги. У нас ее звали бабушкой. Не знаю почему, но эта бабушка очень меня любила. Удивительное дело! Матери я опротивел перед самой ее смертью, отец вообще не знал, что со мной делать, во всем околотке от меня сторонились как от испорченного мальчишки и хулигана, – а она во мне души не чаяла. Я уж примирился с мыслью о том, что у меня нет способности располагать к себе людей. «Поэтому-то и относятся ко мне как к деревянной чурке», – думал я. Все это было привычно. И тем более мне казалась странной постоянная забота Киё обо мне. Иногда на кухне мы оставались вдвоем, и Киё принималась расхваливать меня: «Ты честный, прямой, у тебя хорошая душа», – говорила она. Но я не понимал смысла ее слов. Будь у меня хорошая душа, думал я, тогда не только Киё, но и другие тоже немножко получше бы ко мне относились. И я всегда отвечал ей:
– Терпеть не могу, когда ко мне подлизываются!
– Вот поэтому-то я и говорю, что у тебя хорошая душа, – не унималась бабушка, с радостью поглядывая на меня. Казалось, она гордится мною, как своим собственным изделием. Мне это было не совсем приятно.
После смерти матери Киё привязалась ко мне еще сильнее. Иной раз в мое ребячье сердце закрадывалось сомнение: за что она так любит меня? «Ерунда все это! Уж лучше бы оставила в покое. Жалеет, что ли?» – думал я. Но Киё все-таки действительно любила меня. Не раз на свои деньги она покупала мне разные сласти и печенье. В холодные вечера она тихонько приносила и ставила у изголовья моей постели горячую похлебку из припасенной потихоньку гречневой муки. Случалось, что она даже покупала мне жареную лапшу. Но дело не ограничивалось только съестным. Я получал от нее башмаки и носки, и карандаши, и тетрадки. А впоследствии Киё как-то даже одолжила мне три иены. И не потому, что я попросил взаймы, – нет. Она сама принесла эти деньги ко мне в комнату и сказала: «Трудно, наверное, без денег-то? На-ка, возьми себе на расходы». Я, конечно, сказал: «Не нужно». Но она настаивала на своем, и я наконец согласился взять их в долг. По совести говоря, эти деньги очень обрадовали меня. Я положил три иены в кошелек и сунул его за пазуху, а потом, когда пошел в уборную, нечаянно уронил в яму. Что тут было делать! Спотыкаясь, я вышел из уборной и чистосердечно – так, мол, и так – рассказал все Киё. Бабушка немедленно отыскала бамбуковую палку и сказала: «Достану!» Вскоре послышался плеск воды у колодца. Я вышел посмотреть – и увидел, что Киё, подцепив на конец палки завязки кошелька, обмывала его водой. Потом она открыла кошелек и вытащила оттуда одну неновую бумажку; бумажка стала бурого цвета, знаки на ней расплылись. Киё подсушила деньги у хибати [2 - Хибати – жаровня в виде круглого или четырехугольного глиняного сосуда.] и протянула мне:
– Ну, теперь, пожалуй, ладно будет.
– Кажется, маленько припахивает, – сказал я.
– Тогда давай схожу обменяю.
Не знаю, как она это сделала – сплутовала, что ли, – только принесла мне вместо бумажных денег на три иены серебра. Забыл, на что я истратил эти три иены. Я обещал ей вернуть долг, но так и не вернул. А теперь хотел бы отдать в десять раз больше, да поздно!
Киё дарила мне что-нибудь только тогда, когда ни отца, ни брата при этом не было. Но что может быть противнее, чем тайком от других получать только для себя? Конечно, с братом мы не ладили, но все же мне не хотелось, чтобы Киё давала мне сласти и цветные карандаши потихоньку от него.
– Почему ты даешь одному мне, а брату нет? – спросил я как-то Киё.
Киё сухо ответила:
– Да потому, что брату отец покупает.
Это было несправедливо. Верно, отец был человек своенравный, но все же он не был так несправедлив. Однако в глазах Киё все выглядело иначе, – она самозабвенно любила меня. Ну что можно было поделать с невежественной старухой, хотя в прошлом ее семья и имела какое-то общественное положение. Этим дело не ограничивалось. Пристрастный глаз – страшная вещь! Киё твердо верила, что в будущем я непременно добьюсь успеха, сделаю блестящую карьеру и буду жить припеваючи. Зато у моего прилежного братца только и есть, что белое лицо, а ни к чему он не пригоден. Так она решила сама раз и навсегда. Перечить ей было бесполезно. Киё была уверена, что те, кого она любит, непременно станут выдающимися людьми, а кого не любит – тех обязательно постигнет неудача. У меня и мысли не было, что я могу стать чем-то особенным. Но Киё все твердила: «Станешь, станешь», и я уж невольно начал подумывать: «А может быть, и в самом деле из меня что-нибудь выйдет?» Вспомнишь теперь – экая глупость! Раз я попробовал спросить Киё, кем я буду. Но, по-видимому, у нее тоже не было отчетливого представления на этот счет. Она только сказала: «Ясно, что ты выстроишь себе дом с роскошным подъездом и будешь разъезжать на рикше». С этих пор Киё стала беспокоиться о том, чтобы нам с ней жить вместе, когда у меня будет свой дом и я стану самостоятельным человеком.
– Уж ты, пожалуйста, оставь меня у себя, – не раз просила она.
И я, как будто и в самом деле являюсь хозяином дома, отвечал:
– Гм? оставить? Ну ладно, оставайся.
Но у этой женщины была очень пылкая фантазия.
– Тебе где больше нравится, в Кодзимати или в Адзабу [3 - Кодзимати и Адзабу – названия кварталов в Токио.]? Устрой в саду качели. И пусть в доме будет одна европейская комната [4 - То есть с дощатым полом и обставленная европейской мебелью.]. Одной хватит.
Так она сама, без моего участия, строила всякие планы. Какой там дом! Ни к чему мне все это было. Мне совсем не нужен был ни европейский, ни японский дом. И каждый раз я отвечал Киё:
– Да зачем это мне?
– Сердце у тебя чистое, вот потому ты и не жадный, – опять хвалила меня Киё. И что бы я ни говорил, в ответ я слышал одни похвалы.
Так мы прожили лет пять-шесть после смерти матери. Отец меня ругал, с братом я ссорился. Киё приносила мне сласти да по временам хвалила. Особых желаний у меня и не было, – я считал, что хватает и того, что есть. «У других ребят, наверно, то же самое», – думал я. И когда Киё по какому-нибудь поводу неосторожно говорила: «Бедный ты, несчастный!» – я задумывался: почему это я бедный и почему несчастный? А больше ничего не тревожило меня. Только мне было трудновато без денег на карманные расходы, а отец мне их не давал.
На шестой год после смерти матери, в январе, от удара скончался отец. В этом же году в апреле я кончил частную среднюю школу, а в июне окончил коммерческое училище мой брат. Он должен был уехать на Кюсю, где ему предложили место в отделении какой-то торговой фирмы. Мне же нужно было еще учиться в Токио. Брат заявил:
– Продам дом, разделаюсь с имуществом и затем поеду.
– Как хочешь, так и делай, – отвечал я.
Во всяком случае, я не думал жить на иждивении брата. При первой же ссоре он непременно попрекнул бы меня этим, и пришлось бы из-за каких-то подачек сносить все от этого братца. «Нет уж, – решил я, – найду чем прокормиться и без него, – наймусь хоть молоко по домам разносить».
Брат вызвал торговца подержанными вещами и сбыл за бесценок весь унаследованный хлам, оставшийся от предков. Дом с участком через какого-то человека продали одному богачу. Все вместе, надо полагать, составило довольно значительную сумму, но сколько – толком не знаю. Я еще за месяц до этого переехал в квартал Канда, где снял на улице Огавамати комнатку со столом, и рассчитывал, пока не определится будущее, некоторое время пожить там. Киё очень горевала, что дом, где она прожила столько лет, переходит в чужие руки, – но дом был не ее, и она ничего не могла поделать. «Вот был бы ты немного постарше, мог бы все это получить по наследству», – горячо убеждала она меня. Но если можно было получить наследство, будь я немного постарше, то, значит, его можно было получить и теперь. Бабушка же ни в чем не разбиралась и поэтому верила, что если бы я только был постарше, то дом достался бы мне.
Мы с братом, таким образом, расставались. Но что было делать с Киё? Брат, конечно, не мог взять ее с собой, не такое у него было положение, да и у Киё не было ни малейшей охоты тащиться за моим братом куда-то на Кюсю. Я же в то время ютился в крохотной дешевой комнатушке; да и эту комнатушку мне, может быть, в любой момент пришлось бы освободить, – так что я ничем не мог помочь Киё. Я попробовал спросить у нее самой, как быть. Я спросил, не пойдет ли она куда-нибудь в прислуги. Но Киё ответила:
– Ничего не поделаешь, думала я, думала, да и решила: пока ты не имеешь своего дома и не женился, буду жить у племянника.
Племянник этот служил писцом в суде и теперь в общем жил неплохо; он и раньше не раз предлагал ей: «Хочешь, переходи ко мне», но тогда она не соглашалась: «Пусть хоть в прислугах, да на обжитом месте», – говорила она. Но теперь Киё, видно, решила: чем наниматься в какой-нибудь незнакомый дом, лучше пойти на житье к племяннику. Однако она все твердила:
– Приобретай поскорее дом да заводи себе жену, а я тогда буду о твоем хозяйстве заботиться.
Похоже, что меня, чужого ей человека, она любила больше, чем своего родного племянника.
За два дня до отъезда на Кюсю брат пришел ко мне, отсчитал шестьсот иен и сказал:
– Можешь использовать эти деньги как капитал и открыть торговлю или потрать их на плату за обучение и учись. В общем, делай с ними что хочешь, но зато уж что там будет с тобой дальше – меня не касается.
Для моего брата это все-таки был замечательный поступок! Я, правда, подумал, что как-нибудь мог бы обойтись и без его шестисот иен, но все же такой необычный для него хороший поступок тронул меня, и, поблагодарив брата, я принял деньги. Потом он вынул пятьдесят иен и сказал:
– Передай это как-нибудь Киё.
Их я взял без возражений.
Два дня спустя мы расстались с братом на вокзале Симбаси, и я никогда больше его не видел. Ложась спать, я размышлял о том, как употребить мои шестьсот иен. Торговлю открыть – хлопотно, да и ловкости у меня для этого нет; притом на шестьсот иен настоящую торговлю, наверно, и не откроешь. А если и откроешь, тоже ничего хорошего не будет – останусь я таким, как есть, и не придется похваляться перед людьми, что я, мол, образованный.
Раз я могу с этим капиталом делать что хочу, так уж лучше использую я его как плату за обучение. Разделить шестьсот на три – это по двести иен в год; значит, можно три года учиться. А если три года усердно заниматься, что-нибудь да получится. Тогда я стал думать, в какое училище пойти. Но мне сроду не нравилась ни одна наука, особенно языки или там литература, – уж от этого вы меня увольте! Взять хотя бы новую поэзию – да я из двадцати строк и одной не пойму! А в конце-то концов, если все не по душе, так чем ни занимайся – все равно, решил я. По счастью, проходя мимо училища естественных наук, я увидел, что вывешено объявление о приеме учащихся. Ну, значит, судьба! Я взял там программу и тут же выполнил все формальности, нужные для зачисления.
Когда я теперь вспоминаю училище, мне ясно, что и это было ошибкой, порожденной все той же безрассудностью, которая была присуща мне с детских лет.
Три года я занимался вместе с другими учениками, однако особых способностей не обнаружил и поэтому всегда был на одном из последних мест. Но три года как-то прошли, и я окончил училище. Мне и самому все казалось забавным, однако не возражать же против этого; и вот я благополучно прошел курс наук.
На восьмой день после окончания училища меня вызвали к директору. «Наверно, какое-нибудь дело», – подумал я и пошел. Оказалось, что в одну среднюю школу, где-то на острове Сикоку, требуется учитель математики. Жалованье – сорок иен в месяц. Предложили мне, не поеду ли. Я проучился три года, но, по совести говоря, у меня не было ни желания стать учителем, ни мысли о том, чтобы поехать в провинцию. Впрочем, что я еще мог бы делать, кроме как стать учителем? Поэтому я тут же, не раздумывая, ответил, что поеду.
И это решение тоже было вызвано от роду присущим мне безрассудством. Но предложение было принято, и нужно было отправляться на место службы. За три года, что я прожил в своей комнатушке, меня ни разу никто не ругал, как бывало дома, и ни с кем я не ссорился. Пожалуй, это было самое беззаботное время в моей жизни. Теперь же приходилось покидать мою маленькую комнатку. За городом я был всего один лишь раз, когда вместе со своими одноклассниками ездил на экскурсию в Камакура. Но сейчас предстояла поездка не в Камакура. Дорога была дальняя. На карте морского побережья это место казалось крохотным, как булавочная головка. Вряд ли оно могло быть стоящим. Кто его знает, что там за город, что за люди живут в нем? Ну, не беда. Волноваться нечего. Нужно ехать, вот и все! Правда, это как-никак немного хлопотно.
С тех пор как продали наш дом, я несколько раз бывал у Киё. Племянник Киё оказался прекрасным человеком. Когда я приходил, он всегда очень радушно принимал и угощал меня, всячески стараясь, чтоб я оставался у них подольше. А Киё, выдвигая меня вперед, на все лады расписывала ему мои достоинства. Однажды она даже объявила, что вот я, мол, заканчиваю училище, покупаю себе дом в районе Кодзимати и буду ходить на службу. Сама выдумала, сама и наболтала, а меня поставила в неловкое положение и заставила краснеть. И такое случалось не раз и не два. Киё выкладывала обо мне всякие подробности, вплоть до того, как я в раннем детстве иногда по ночам делал лужу в постели. От таких рассказов я окончательно терялся и не знал, что сказать.
Неизвестно, что думал племянник, слушая болтовню Киё. Она была женщина старого закала и отношения между мною и собой понимала в духе отношений между господином и слугой феодального времени. Ну а если я был для нее господином, то она, видимо, полагала, что я, конечно, являюсь господином и для ее племянника. Каково было это племяннику!
Я уже связал себя обещанием поехать. До отъезда оставалось три дня, и я пошел проститься с Киё. Когда я пришел, она лежала, простуженная, в маленькой комнатушке, выходившей окнами на северную сторону. Увидев меня, Киё приподнялась и сразу же спросила: «Мальчуган, а когда же у тебя будет свой дом?» Она думала, что раз я окончил училище, то теперь деньги сами собой хлынут ко мне в карманы. Тем более глупо было хватать такую «высокую персону» за рукав да еще называть мальчуганом! Я просто сказал ей, что пока у меня нет своего дома и что я еду в провинцию. Когда я упомянул о провинции, она с разочарованным видом стала быстро и как-то растерянно приглаживать свои растрепанные поседевшие волосы. Мне стало жаль старуху.
– Поехать-то я поеду, но скоро вернусь, – утешал я ее. – В будущем году непременно приеду на летние каникулы.