– В омут с ним … на расстрел и на каторгу. Жизни нет без него.
Руки тонкие заламывает, и очи синие от слез еще синее, еще ярче – горят топазами драгоценными и самой Ганне душу рвут. Не уберегла она панночку. Не уследила. Как же так? Как же из всех мужей на земле самого недостойного и подлого полюбила птичка ее маленькая?
– Ты счастливой будешь с Чеславом. Забудешь этого…В золоте купаться станешь, отец приданое за тебя знатное даст, и сам Чеслав души в тебе не чает. Да и пора уж – засиделась в девках. Выбрось дурь с головы, пока не поздно. Пока люди не прознали. Не стерпит пан Януш позора такого.
– Не загуби, молчи, Ганна! Молчи!
– Никаких встреч больше. Не то сама отцу все расскажу.
Дверью хлопнула, а панночка лицо руками закрыла. Нельзя ей замуж. Никак нельзя. Ивану она принадлежит. Душой и телом, и сердцем своим израненным. Муж он ей давно уже. И не важно, что не венчаны – она его кольцо на сердце носит. Он его кинжалом там вырезал атаманским своим резным. Тем самым, которым поводья обрубил, когда из воды ее вытаскивал год назад. Она тогда в глаза ему посмотрела и пропала. Словно не жила никогда до встречи с ним. Не дышала и не знала, что значит на самом деле дышать. Время остановилось для нее, весь мир сосредоточился в черных зрачках и в ее собственном отражении, дрожащем в серых дьявольских омутах. Красота у него дикая, не такая, как у польских парней – хищная красота, звериная. Словно весь хаос Преисподней клокочет в нем и на волю рвется. Никто так на панночку не смотрел никогда. Не было в его взгляде раболепного восхищения – голод там был и еще что-то…чего она тогда изведать не успела, но изведает с ним позже, и он ей обещал, клялся, что изведает, вот этим своим адским взглядом, от которого сердце сгорело за несколько мгновений и возродилось из пепла, чтоб ей уже не принадлежать. Никогда.
А потом он саблей кусты рубил и повозку ее из болота тянул вместе с людьми своими… она на берегу стояла, взгляда от него отвести не могла. Без кафтана в рубахе одной мокрой насквозь, расшитой нитками красными на рукавах и вороте. Красив и силен. Мышцы бугрятся под льняной материей. Ругается на языке своем, когда кони взвиваются и копытами по воде хлещут, и брызги в разные стороны летят.
Судорожно выдохнула, когда спаситель рубаху через голову снял и кафтан темно-синий суконный, златом расшитый, на голое тело натянул, а у нее глаза широко распахнулись, как торс голый мужской увидела, и щеки вспыхнули. Только взгляд отвести не смогла, и в горле так сухо стало и жарко всему телу. Ладони зудеть начали от желания кожи его смуглой коснуться. Вот там, в самом вырезе чуть ниже ключиц, где крест нательный колыхается.
– Срам какой! Голый почти, да у женщин на глазах. – тихо проворчала Ганна.
– А красив как Бог, – пролепетала Агнешка, приоткрыв рот, не в силах сдержать восхищение красотой этой варварской.
– Тьфу на тебя! Как дьявол скорее!
Перед тем, как расстаться, губами к руке ее, дрожащей, прижался, щекоча усами длинными, а взгляд и правда, как у дьявола, самое сердце ласкает и дразнит. Дрожать заставляет княжну, трепетать и ресницы стыдливо опускать, чтоб не увидел, как глаза ее загорелись.
– Буду ждать…у озера…в полночь. – шепнул и перевернув руку княжны, губами к раскрытой ладони прижался.
Самоуверенный. Наглый. Она руку одернула и в лицо ему расхохоталась. А у самой сердце трепещет, как птица раненая, словно приговор себе чует и от страха бьется, волнуется.
– Вечность ждать будешь, казак. Никто ты и звать тебя никак. А я дочь князя Запольского. Завтра братья мои твою голову саблями золотыми снесут за то, что смотреть и говорить со мной посмел.
У него улыбка с чувственных красных губ пропала, и глаза снова загорелись тем самым огнем, от которого в груди больно становилось и все тело пронизывало сладким ядом.
– И вечность подожду, если знать буду, что придешь. Голову эту сам к ногам твоим склоню и саблю в руки твои дам – режь меня, если тебе это радость принесет, панна мОя.
Она еще долго успокоиться не могла, руки прижимая к груди, а потом выглянула из кареты и увидела, как гарцует на месте его конь вороной с седлом, расшитым золотом, и вышивка на одежде чужака поблескивает на солнце. Шапку меховую сдернул – волосы русые вьются на ветру, а ей вдруг подумалось, что под ее ладонями они шелком пальцы обожгут и изрежут в кровь ладони. На нее смотрит, осаждая скакуна нетерпеливого, а потом хлыстом по крупу ударил да шпорами в бока, и жеребец, взвившись на миг на дыбы, галопом прочь поскакал, облака пыли оставляя в воздухе.
– Антихрист! Чтоб ему повылазило, как на панночку уставился! – Агнешка несколько раз перекрестилась и на Валеску с тревогой глянула, и Ганна вместе с ней, целуя крест золотой нательный.
– Легко отделались…Говорят, Богун – украинский нелюдь, здесь по лесу рыскает с войском своим. Головы рубят полякам, а женщин насилуют и с разодранными животами на дороге бросают, а младенцев…
– Побойся Бога, ужасы такие при панночке рассказывать. И так бледная вся сделалась. Молчи. Думай, что говоришь!
– Безжалостный зверь. – заключила Агнешка, отводя взгляд и доставая молитвенник, обшитый коровьей кожей, – Помолюсь, чтоб не встретился он нам никогда.
Валеска к окошку отвернулась и в щель между занавесками смотрела, а сама вспоминала буквы на вороте у казака – «И» и «Б», и сердце колотилось все сильнее и сильнее.
Весь день о нем думала, как в сруб вернулись в усадьбу отцовскую. Глаза казака всюду мерещились и голос с акцентом вражеским. Ведь знает, кто он. Знает, что враг он отцу ее и братьям, а из головы не идет лицо это смуглое и взгляд лихорадочный, обещающий нечто запретно-сладкое, греховное. Она словно в нем саму жизнь увидела. Все ей теперь казалось не тем и не таким, и голос его в голове звучит, дразнит, подхлестывает.
«И вечность подожду, если знать буду, что придешь».
И она пришла. Сама до последнего не думала, что способна на такое, а как через окошко в сад вылезла, оглядываясь на дом, поняла, что иначе и быть не могло.
По тропинке к лесу побежала, юбки придерживая дрожащими руками, к озеру, туда, где ждать ее обещал. Фигуру статную у воды увидела и замерла, не в силах шагу к нему сделать. И он ее почуял, как зверь, встрепенулся, выпрямился весь в струну. Так и стояли. Долго. До утра он на нее смотрел. Только косы ей расплел и сквозь пальцы волосы ее пропускал, лаская и поднося к лицу.
– Если бы Бог и Дьявол поспорили, кто может создать самое красивое творение, то Бог точно показал бы людям тебя.
– А дьявол? – тихо спросила и глаза на него подняла с ресницами длинными, дрожащими, в тусклом свете месяца бросавшими тени на щеки румяные.
– И дьявол. Смотреть на тебя, словно на солнце больно – режет до слепоты. А отвести взгляд не могу. Выжгла ты мне душу очами своими, ясочка моя синеглазая.
Сказал «моя», а она и возразить не смогла. Правильно это как-то прозвучало. Перед тем, как солнце первые лучи показало, к себе притянул за затылок и губы ее своими накрыл. Сначала нежно, осторожно так, что княжна вся задрожала и колени подогнулись, а потом жадно и голодно. Не знала она, что поцелуи такими ядовито-сладкими бывают, что отравят ядом ее горьким и навсегда к нему привяжут веревками с узлами, которые не развязать и не разрубить.
Дыхание ее выпил так, что больше ни одного вздоха без его губ сделать не могла. Волосы ее сжимал ладонями горячими, губы терзал и терзал, и у нее сердце биться переставало от наслаждения. Спину ее вдавливал так, что к нему всем телом льнула и грудью под тонкой сорочкой об узоры на его жилетке цеплялась, сосками, болезненно тугими, мучительно горящими от неясных желаний. И неважно стало, кто он и кто она. Казалось, это где-то за пределами озера осталось. Не мог быть нелюдем-Богуном ее Иванко. Не могли руки, что волосы ей перебирали, людей резать, да хаты жечь.
Каждую ночь приходил теперь Иван к ней и с каждым разом все больше с ума сводил, к себе приучал, к рукам своим бесстыжим и поцелуям грязным и таким сладким, что панночке казалось, звезды в ее глазах зажигаются, как и на небе…на которое смотрела, раскинувшись на его плаще и выгибаясь подо ртом жадным, ласкающим грудь ее голую, заставляющим стонать, как девку позорную, и за волосы его хвататься, чтоб не прекращал. Молить о чем-то, о чем сама еще не знала и не ведала.
– Коханый…коханый, – шептать, задыхаясь, когда снова губы поцелуям осыпал и ноги гладил ладонями сильными, придавливая своим телом тяжелым и мускулистым к траве мягкой душистой с запахом летнего зноя, цветов полевых и ее падения все ниже и ниже в бездну его объятий.
– Ты … ты моя кохана. Люба, гарна. Никому не отдам – моей будешь. Украду тебя. У всего мира заберу, на Родину увезу. Уйдешь со мной, Валеска? Уйдешь с коханым своим? Бросишь родню?
Раздвигая ей ноги коленом и шею ее щекоча кончиком языка и усами мягкими. А она от ласк его наглых и умелых губы в кровь кусает и головой кивает беспрестанно. Уйдет с ним, куда попросит, уйдет даже на тот свет, только пусть шепчет ей на ухо слова эти, от которых в груди печет и так тянет низ живота, пусть пальцами своими с ума ее сводит, и губами порочными, и языком острым, стискивая бедра белые под задранными юбками, заставляя извиваться и стонать его имя пересохшими губами, закатывая глаза и содрогаясь от наслаждения.
Сама просила, чтоб своей сделал, сама губы подставляла под его рот, сама на себя тянула и выгибалась, когда брал ее тело податливое и научил кричать, царапая его спину.
– Я уеду ненадолго, люба моя, ты только жди меня. Слышишь? Дождись! Вернусь и заберу тебя отсюда. Повенчаемся. Женой моей будешь.
– Куда едешь? Куда? Надолго?
Лихорадочно за рубаху цепляясь и цепенея от страха перед разлукой.
– В Московию мне надобно, вернусь я. Обещаю.
И она верила, руки его целовала и к своим щекам прижимала.
– Не вернешься, не будет жизни мне без тебя, Иван…не будет. Умру без тебя.
Он ее к груди своей прижимал и волосы целовал, взгляд суровый смягчался, и губы в уголках дрожали.
– Вернусь. Слово Богуна – вернусь.
Ленту ей с рубахи своей отдал, в волосы завязал.
– Не снимай, пока не приеду. Сам расплету.
В глаза поцеловал, в лоб и на коня вскочил. Княжна долго ему вслед смотрела, пока глаза слезами не разъело так, что почти ослепла. Словно знала – не вернется. Чуяла сердцем – так сжималось оно в момент разлуки.
Ждала его днями и ночами, от тоски не спала и не ела. Весь румянец растеряла. А в отчем доме к свадьбе готовятся, подарки жених шлет, платья на нее примеряют, перед помолвкой. Только княжне все не в радость. Ни шелка, ни кружева, ни батист, ни каменья драгоценные и украшения, коими Чеслав ее одаривал. Милей всего сердцу лента от Ивана и цветы, что дарил. Засушенные между страницами книг прятала, а потом аромат вдыхала.
– Не приедет он! Лживые уста его вражьи. Опозоришь отца, коль не девка уже, – хлестала ее словами Ганна и волосы чесала, пытаясь содрать ленту, которую Валеска трогать не позволяла.